скачать книгу бесплатно
Не раньше, чем он боярином сделается. Сам, а не из чьих-то рук боярство получит. Он же в Ратное, ко мне, не победителем прибыл, а приполз израненным зверем. Раны залечивать, сил набираться. Его тогда Аннушка из воспоминаний о молодости поманила – ее и увидел. Но и взрослую Анну тоже оценил… Как он тогда про Арину сказал? «Не живут такие только домашними хлопотами… И ты, ненагляда моя, такая же». Значит, не нужна ему наседка, которая дальше своего гнезда ничего не видит. Так чего же он теперь меня обратно в то гнездо чуть не коленом запихивает? Решил, что с наседкой проще? Может, я слишком спешу вперед, вот он и не поспевает за мной?
Но ведь наша жизнь здесь меняется, за один месяц перемен больше, чем раньше за десять лет! И мне тоже меняться приходится, да еще как сильно! Я ведь сама себя ломаю, живьем куски от себя отдираю, чтобы стать той боярыней, которая нужна роду. Господи, кто бы знал, как это больно и страшно! Как мне сейчас нужна его поддержка и одобрение! Неужто ему самому никогда не приходилось себя ломать?..
Или ему Анна-боярыня без надобности? Рядом с Аннушкой витязем быть просто, а вот боярыне нужен муж ей под стать. Лешка сам вверх рвется; после этого похода, видать, надеялся еще выше подняться, а тут я… не Аннушка, а Анна Павловна… Я-то ведь тоже на месте не стою… И сама изо всех сил вверх выбираюсь, и подталкивают меня… И он, так же как и я, не только себя, но и других не щадит… Только вот у него это «не щадит» смертями оборачивается».
Хоть и прожила Анна более пятнадцати лет в воинском поселении, хоть и насмотрелась на то, с какой легкостью ратники и сами на смерть идут, и других убивают, но привыкнуть к их отношению к своей и чужой жизни так и не смогла. Женская суть не позволяла. Вот и сейчас, вроде бы поднявшись над обыденными, приземленными женскими хлопотами, умом осознавая, что те перемены, которые наваливались не только на Ратное, но и на все Погорынье, без крови обойтись никак не могут, она, тем не менее, по неистребимой женской привычке рвалась отвести погибель хотя бы от близких. И с изумлением понимала, что близкими для нее теперь стали не только ее дети или другие члены сильно разросшегося клана Лисовинов, но и все, кто обитал в крепости.
Отроки, которые по простоте душевной называли ее матушкой-боярыней, и не подозревали, как много это обращение меняло в ней самой. Она и в самом деле чувствовала себя сейчас Матерью и им, и девчонкам, и плотникам (даже скандальному Сучку!), и наставникам. Неважно, что покалеченные воины все, как один, старше нее годами – все равно они ее дети, она за них за всех в ответе, всех сберечь должна!
«Не страшно, говорит… Убивать и умирать не страшно… Для воина – может быть. А ты, матушка, готова с таким смириться? Пресвятая Богородица, Ты сама мать, все мы – дети Твои! Вразуми, Царица Небесная! Ну что я не так сделала, что не так говорила, почему не понял он моей тревоги? Подскажи! Что еще мне нужно в себе переступить, чтобы на нужную дорогу выйти?
Сколько советов выслушала, сколько сама передумала, а то одно боком выходит, то другое. Только-только что-то получится – и опять лбом об стенку колочусь!
Неужто и впрямь к Нинее на поклон идти?»
То, к чему подталкивал Филимон, что почти приказывал Аристарх, постепенно вырастало в осознанную потребность: надо учиться не просто боярскому делу. Мужи ей много чего умного подсказывали, но и слепо их слова принимать нельзя: не все мужские советы для женщины подходят. А научить женскому боярству, женской власти одна только боярыня Гредислава Всеславна и могла. Великая Волхва Велеса.
«Господи, страшно-то как! Пресвятая Богородица, укрепи дух мой!»
Оставив после бессонной ночи часовню и неспешно пройдя по еще тихому крепостному двору, Анна поначалу решила, что обозналась в предрассветном тумане. Подошла поближе – и в самом деле, на лавке сидел Филимон. Старый наставник спал мало: то раны мучили, то ломота в костях одолевала, то бессонница привязывалась. Вот и сейчас боярыня не поняла, просто так ли он сидит с прикрытыми глазами, задремал ли, прислонившись спиной к теплой стенке кухни, или…
«Неужто меня тут караулит? С него станется…»
Хотела потихоньку пройти мимо, чтобы не потревожить покой старика, но он внезапно зашевелился, передернул плечами, открыл глаза.
– Что, Анюта, с Лехой поругалась?
– Ну… не то чтобы поругалась… так как-то…
«Уже, поди, вся крепость знает… А ты чего ждала? Стала бы я в часовне всю ночь торчать, если бы у нас с Лешкой все вчера сладилось…»
– Угу, – Филимон вздохнул так, будто уже сотый, если не больше, раз повторял одно и то же. – Ты его неосторожностью попрекнула, а он не внял, да еще и сгрубил. Так?
– Я не только его… я вообще про всех наставников говорила! Ни один ведь целым не вернулся, какой же это пример отрокам? – на Анну снова накатила давешняя обида.
Она начисто позабыла свой крик: «Ты обо мне-то подумал, когда полез?!». И не обманывала старика, а была непоколебимо уверена, что разговор шел обо всех наставниках сразу: у женского разума своя правда.
– Ай, молодчина! – Филимон, похоже, приятно удивился. – Истинно боярыня! А он, значит, не внял?
– А как же? Баба, вишь, в его воинские дела встревает! – подхватила Анна, почувствовав поддержку и сочувствие. – Невместно дуре…
– Ну, незнание не есть дурость…
– Это чего же я не знаю? Я вдова десятника и невестка…
– Вот это дурость и есть! – перебил Филимон. – Ежели решила, что все знаешь и обо всем судить можешь, значит, дура!
Анна сама себя кулаком за душу схватила, чтобы не сорваться на крик, такими неожиданными и обидными показались последние слова старого воина, но удержаться от язвительного тона не смогла:
– И что же это такое тайное мне неведомо?
– А вот загибай-ка пальцы… давай-давай, а то у меня, вишь, руки заняты, – Филимон кивком указал на сложенные на клюке ладони. – Перво-наперво, Анисим. Знаешь, Анюта, про то, кто в бою выживет, никогда не угадаешь. Самый бывалый воин тебе этого не скажет. А вот кому суждено погибнуть… Случается такое: глянешь, и сердце застынет. У него на лице тень… не смертная, нет, а… не знаю даже, как и сказать… тень безнадежности, что ли. Смотришь и понимаешь – не жилец. Беречь такого бесполезно, хоть в обоз его отошли, а он и там либо споткнется да голову расшибет, либо куском насмерть подавится, либо еще что-то с ним стрясется, порой и вовсе глупое, а сгинет. И ничего с этим не поделаешь.
Вот и с Анисимом то же самое. Не судьба ему была живым вернуться. Глупо погиб, нелепо… Люди говорят: «Удача ушла», а коли так, то и в речке сгоришь, и в печке захлебнешься. Он сам это чуял… даже хуже – сам в это поверил. Такие не выживают.
А что до тайны… Для вас, для баб, это не совсем, чтобы уж и вовсе тайна. Бывает, чувствуете вы: не вернется лапушка. Гоните эти мысли от себя, маетесь, а сердце-то – вещун. М-да… не пускать бы Анисима с отроками, но кто ж такое пророчить-то решится? Вот и вышло… Так что, попрекай – не попрекай, а нет здесь ничьей вины.
– Но все равно! Мог же ты упредить… или еще как-то…
– Угу. Палец-то загнула? Загнула. Теперь второй загибай. На Глеба, значит. Он, считай, тоже покойник. То, что стрела вскользь прошла – редчайшая удача, могло и пыром попасть. Был Глеб – и нету. А все почему? А потому, что он хуже наших отроков выучен!
– Что-о?
Анне показалось, что она ослышалась: зрелый воин, десятник и хуже мальчишек выучен?
– То! Ну-ка, припоминай, когда нашим ратникам в последний раз довелось укрепленное место на щит брать?
– Кунье… весной.
– Это не то. Там не на щит брали, там изгоном захватывали. А вот так, чтобы двери или ворота вышибать, а оттуда умелые стрелки, да бронебойными стрелами… А?
– Ну… – Анна только плечами пожала – нашел, о чем спросить. Возможно, и было такое, да много ли ей Фрол с Корнеем рассказывали? – Откуда мне знать-то? А что, давно?
– То-то и оно, что давненько. Я даже и не скажу, стал ли уже Глеб к тому времени новиком или еще нет. А отроки-то наши в учебной усадьбе… – Филимон хмыкнул, вспоминая смачный рассказ сотника. – Вон, Корнею чуть вторую ногу в той учебе не оторвали! То есть знали, как надо, а Глеб не знал или позабыл. Ну и кого за это попрекать? Леху твоего или сразу Корнея? Да и Леха твой… в степи больше воевал, да пороги стерег, я даже и не знаю, крепости на щит ему приходилось брать или нет?
«Да-а, матушка, попала ты впросак. «Ратники, ратники!» А то, что каждый ратник в чем-то своем хорош – и не задумывалась никогда. Опять приходится отыскивать общее в совершенно разных вещах. Ты вон без умения влезла в боярство это, вот и ловишь ворон… Всего и разницы, что за твои ошибки другим не кровью платить приходится».
Старый наставник будто подслушал ее мысли:
– Вот тебе, Анюта, и вторая тайна. Не знают бабы, да и не надлежит вам знать, кто из воинов в своем деле искуснее. Тем паче, что и не могут все одинаково искусны быть: один лучше других с луком управляется, другой… да мы об этом говорили недавно…
– Но Корней-то знает! – перебила Анна. – Должен же он …
– Угу. Третий палец загибай – на Андрюху Немого. Его-то, надеюсь, попрекать не станешь, за то, что Михайлу от стрел закрыл?
– Но мог же просто удержать, чтобы под выстрелы не совался!
– А это, Анюта, уже третья тайна! Как дело в бою повернется, не может заранее угадать никто! Нет, как рати движутся, да как «одна сотня отсюда заходит, а вторая оттуда», это воеводы умеют, а вот про каждого воина в отдельности… Невозможно каждый миг провидеть! Как кто отшагнул, да оружием махнул, да конь под ним дернулся, да стрела откуда-то прилетела… Такая каша порой заваривается. Ты думаешь, как опытные и умелые воины гибнут? А ведь гибнут же! То ли не вовремя глазом моргнул, то ли конь лишний шажок сделал… по-всякому выходит.
– Да я не про бой! Я про то, что удержать, чтоб не совался…
– Угу. Давай, четвертый палец загибай. На Леху. И не надо бы тебе, может, об этом, но… боярыня же. Да, боярыня, так что ты сейчас свою бабью суть построже удерживай, противно женской сути то, что я сейчас расскажу. Противно, но тебе… ну, к тому все идет, что тебе и это знать надлежит. Ты глаза опричников Михайловых видала?
– Так я же каждому у ворот ковш…
– Я спрашиваю: ты в глаза им глянула?! – Филимон сердито пристукнул клюкой в землю.
– Да не было там ничего такого… – Анна слегка растерялась. – Вроде бы…
– Вроде бы! Тьфу! – Филимон как-то непонятно поежился и, совершенно неожиданно, виновато взглянул на собеседницу. – Э-э, погорячился я, не серчай, Аннушка. У тебя ж сын пораненный вернулся, и Леха еще. Боярыня-не боярыня, а все равно… М-да… я вот вечером с ними переговорил… Егорка, балбес, сам в кровище еще сопляком по уши издрызгался, так и парнишек наших тоже… – Филимон, не стесняясь Анны, загнул такое, что и лошади покраснели бы, но Анна не возмутилась и не засмущалась; почувствовала, что иначе нельзя. – Хоть и нужное дело сделал, все равно рано или поздно пришлось бы им это постигать… – старик вздохнул, успокаиваясь, и продолжил:
– Есть, Анюта, у воинов такой обряд, обычай, правило, как хочешь называй. Безнадежно раненых ворогов добивают быстро и, по возможности, безболезненно. У нас это «ударом милосердия» называется. В других местах, наверное, и по-другому могут называть, не в том дело…
– Убиваете… и милосердие?
– Да! Ибо негоже воину в крови и грязи корчиться и смерти, как избавления ждать! Последнее уважение, последняя услуга воина воину. Даже ворогу. И не морщись мне тут! Не можешь понять, так просто запомни. Вернее, не можешь принять по сути своей женской. Так и не принимай, никто тебя не заставляет, но знай: суть у воинов иная, и каждый из нас помнит, что может и с ним такое случиться, а тогда… Я вот, к примеру, с теми, кто остался лежать на том поле, где меня в последний раз задело, поменялся бы с радостью, чем таскаться столько лет калекой скрюченным. И не спорь! Так есть, и так будет!
«А жену и детей своих ты спросил? Детям ты и такой необходим, а жена… Была бы жива, так она бы тебе объяснила, что женщина может принять, а что – нет… Не мне же это сейчас делать».
Филимон помолчал, думая о чем-то своем, пошевелил губами – кажется, опять ругался, но уже беззвучно – и продолжил:
– И еще запомни: мы старости страшимся. Не так, как вы, что, мол, некрасивой, беззубой, морщинистой и прочее стать, а того мига, когда оружие нам подчиняться перестанет. Лучше уж в бою… Тот старик, который твоего Леху полоснул, последний бой там принял. Не надеялся уже так умереть, а тут ему случай выпал. Да еще на глазах у любимой жены! Может, впервые в жизни она его в воинской ипостаси узрела. Ни один ратник не смог бы ему в уважении отказать, невозможно это для нас, и все тут!
Не слабее его Леха твой оказался, нет, не слабее и не менее искусен, только с воем, который уже там, за гранью стоит, просто равный ему, а то и лучший боец справиться не способен. Его многократно превосходить нужно, чтобы даже не победить, а хотя бы выжить в том поединке. А Леха молодец, решился. Понял, что негоже такому воину пасть, мальчишками истыканному. Вот так!
«Значит, из-за этого он рявкнул: “Об этом ты ничего не знаешь и знать не можешь! Так надо было!” Да что ж он мне даже объяснить не попытался? Неужто я не поняла бы?»
– Но Андрей же потом все равно приказал им стрелять… – напомнила Анна.
– А это неважно. У него силы кончились, с четвертым он уже не справился бы и явил бы старческую слабость, а Андрюха его от этого уберег. Вроде как сказал над павшим: «Невозможно оказалось его в единоборстве победить, пришлось стрелять». Вот тебе четвертая тайна. Обязан был Леха старого воина уважить, и обязанность свою исполнил.
– Но все равно…
– Вот! Четыре пальца – четыре раза!
– Что четыре раза? – не поняла Анна.
– Моя вот тоже… Бывало, говоришь ей, говоришь, объясняешь-объясняешь… и ведь даже соглашается, а потом: «Но все равно!» Хоть топись! И ты сейчас… Четыре раза выслушала, вроде бы и поняла, о чем толкую, а все то же самое!
– Так ведь…
– Да знаю я, туды вас всех вперехлест… Могут бабы, если нестерпимо им, и против разума, и вообще против всего на свете пойти. И ведь добиваетесь своего как-то! Оттого и вставляете это ваше «все равно», где надо и где не надо. Но получается-то у вас против разума и законов редко, а «все равно» ляпаете, почитай, всегда. Так вот: в воинские дела со своим «все равно» не лезь! Боярыня ты или вообще Царица Небесная, не лезь! Воинские правила кровью писаны, и их нарушение кровью же и оборачивается. Судить же здраво о воинских делах вы не можете… Да не дуйся ты, не по глупости, а по незнанию.
«Дуется моя Анька, а я понять пытаюсь. Что бы ты мне сейчас ни говорил, но что же я за боярыня в воинской крепости, если ничего про воинов не знаю?»
– Займись-ка ты лучше, Анюта, лечением отроков, – старый наставник повернул разговор совсем в другую сторону. – Это тебе как раз будет – и по женской сути, и по боярской обязанности.
– Лечением? Так я же…
– Не лекарка! – подхватил Филимон. – Так не телесную же хворь тебе лечить, а душевную. Отроки-то наши загордились: победителями, понимаешь, вернулись, кровь да смерть познали, а сколько раз каждый из них в портки надул, ни в жизнь не признаются. Остужать им головы надо, очень сильно остужать. Здесь ведь не только гордыня, но и опьянение от крови… Да, да, от нее разум теряют посильнее, чем от хмельного. Новиков охлаждать мы умеем, но их же по одному, по два на десяток, а тут – полусотня, а зрелых мужей рядом всего ничего. Плохо кончиться может.
– А я-то что могу? Я ж не воин. Сам говоришь, что…
– А это уж ты сама. Ты боярыня, тебе и думать. Подсказать могу, но делать придется самой. Подсказка же моя тебе будет такой… – Филимон вдруг ухмыльнулся, будто собирался загадать хитрую загадку. – Выплесни-ка ты на отроков то, что пыталась на Леху выплеснуть – упрек. Упрек в том, что слабы они и неумелы настолько, что наставникам пришлось их собой прикрывать, оттого и не уцелел ни один. А еще в том, что о себе, любимых, только и думали. Думали-думали, не сомневайся, Анюта. Ни о чем другом они думать и не могли… если вообще могли. Воинам надлежит друг друга выручать. Их же, оболтусов, по десятку на каждого наставника приходилось, даже больше, и не уберегли! Вот такая тебе моя подсказка, а дальше уж ты сама… по-женски, значит, да с душой, со страстями… ну, как ты на Леху налетела. Глядишь, и выйдет толк.
«Ага, «по-женски»! А кто меня только что поучал, что как раз женская суть и не дает судить о воинских делах? Нет, вроде все правильно ты говоришь, а все равно что-то не так… Не могу пока понять, что именно, но не так…»
* * *
«А отроки-то и впрямь вернулись другими. Не чужие вроде, но и прежних мальчишек в них не признать. И не угадаешь, чем еще этот поход в них аукнется».
За последующие несколько дней Анне не раз выпадали случаи присмотреться к воевавшим… И мальчишками их называть даже про себя не особо тянуло. Вроде бы и учились они, как прежде, вот только раньше кто-то больше старался, кто-то меньше, бывало, и отлынивать пытались, а сейчас все начали жилы рвать. Не с озлоблением, нет, а как-то… Истово, вот!
Да и с баловством тоже… Вроде шутки по-прежнему шутили, но уже только в свободное время, и подначивали друг друга иначе. По-мужски, что ли? А уж лодырничали и вовсе только на выгребных ямах да на кухне.
И то ли кровь погибших, то ли страх, без которого ни один бой не проходит, смыл все остальные страхи, что в их душах с детства ютились.
Самое неприятное, что Анна отметила для себя: отроки теперь и к ней стали относиться иначе. Ей казалось, что слушались они ее слов не потому, что она для них боярыня, начальный человек, а…
«Так от маленького ребенка отмахиваются – лишь бы отвязался и не плакал. Не встреваю я со своими приказами поперек их наставников и командиров – и ладно. Ой, чует мое сердце, нахлебаюсь я еще с ними».
А еще вернувшиеся из первого похода опричники почему-то напрочь перестали слушаться Красаву! Анна однажды глазам своим не поверила: маленькая волхва по какой-то надобности сунулась к дневальному, но вместо привычной улыбки и «Щас сделаем!» получила равнодушное «Не положено!».
Оторопевшая от неожиданности девчонка попыталась было с налету настаивать на своем, даже ногой притопнула от досады, но получилось только хуже. Отрок легко развернул разгневанную волхву за плечи:
– Иди-иди, нечего здесь… – и слегка шлепнул ее пониже спины. Не сильно совсем, в шутку, но Красава убежала прочь, глотая слезы. До сих пор она принимала наказания только от бабки – но от Великой Волхвы и наказание иной раз как награда, а тут какой-то мальчишка! И главное, она ничего не могла с ним поделать.
«Будто они перестали видеть волхву, и перед ними всего лишь надоедливая девчонка! Вот и хорошо – хоть кто-то ей укорот дал. А то ведь ничего своего за душой еще нет, только заемным бабкиным страхом пугает! В поневу не вскочила, а уже пытается тут распоряжаться. И хорошо, что помимо меня все, я вроде как выше этого оказалась…»
Не в первый раз такие мысли приходили боярыне на ум. Анна замечала, что девчонка ее почему-то стала не на шутку раздражать, хотя раньше только умиляла.
«Когда что изменилось? Когда полусотню встречали да Красава к Мишаниному коню было подсунулась, уже тогда меня ее неудача позабавила…»
Может быть, все началось с памятного разговора с Юлькой про их нелепую девчоночью вражду, когда Анна впервые задумалась, отчего с таким трудом дались ей неодобрительные слова про Красаву – будто кто нарочно уста затворял. А может, Аринины речи заставили задуматься: наговаривать на Нинеину внучку помощнице совсем не с руки – вот уж кто Красаве не по зубам.
В общем, кабы не Саввушка, который рядом с маленькой волхвой стал заметно спокойнее, боярыня уже давно нашла бы способ спровадить девчонку из крепости – и с превеликим облегчением.
Вначале Анна надеялась, что появление в крепости других детей, хотя бы Арининых сестренок, облегчит выздоровление Саввушки, и Красава вместе с ним сойдется с остальной малышней. Но ничего подобного не произошло. Все немногочисленные младшие ребятишки держались вместе, спорить промеж себя – спорили, но до серьезных ссор между ними дело не доходило.
Может быть, оттого, что, кроме Дударика, вновь прибывшие оказывались девчонками и сразу же вливались в младший девичий десяток. Все они, включая Ельку, невероятно гордились тем, что тоже причислены к воспитанникам Академии и держались дружной кучкой. Веркина Любава – такая же шустрая, как ее мать, разве что немного потише (судя по всему – пока), тихая и едва начавшая приходить в себя Рада, даже недавно появившаяся Пелагея – дочь одной из куньевских баб, переехавших на жительство в крепость и обретавшихся пока что на подворье у Андрея. Дударик, единственный мальчишка их возраста, вполне с девчонками ладил, а Арининых сестренок так и вообще теперь опекал: ежевечерне провожал их на посад и к отбою приводил обратно. Впрочем, ни для кого не являлось секретом, что он таким образом и сам навещает Андрея.
А вот Саввушка с Красавой так и держались особняком. Попытки Анны поговорить с Елькой, чтобы ребятня приняла к себе хотя бы Саввушку, ни к чему не привели: младшая дочь только мялась и отмалчивалась. В конце концов на прямой вопрос матери призналась:
– Красава его к нам не пускает. Мы его раз позвали к себе, а она ему не позволила… Он же всегда рядом с ней, я его одного и не видела… А она – злая! Рада ее боится, да и вообще она… смотрит!
– Как смотрит, Елюшка? – растерялась Анна.
– Так, смотрит… – Елька шмыгнула носом. – Смотрит и пугает… А Рада говорит, она так и змей может наслать, и пауков, – дочка вздохнула и шепотом добавила: – Ее и отроки боятся… Она им что хочешь приказать может!
«Мда-а… Вот как знаешь, боярыня, так и решай… Может, Красава из вредности мальчонку к другим детям не подпускает, а может, для его лечения так и надо – поди разбери. А если она и других ребятишек запугает? Не дело это!»
Впрочем, не желая вызвать неприязнь старой волхвы, Анна старалась свое изменившееся отношение к Красаве не показывать, но, видать, не преуспела и неожиданно обнаружила, что та ее с некоторых пор не просто сторонится, а шарахается прочь, словно не знакомая да ласковая боярыня перед ней, а чудище неведомое.
Анна раз для проверки нарочно заговорила с девчонкой: позвала к себе в горницу, стала о Саввушке расспрашивать. И говорила, как обычно, приветливо. Красава боярыне перечить не посмела, пришла и отвечала, но – Анна ясно это видела – стояла, сжавшись, в любой момент готовая броситься прочь со всех ног. То бледнела, то краснела, а глазенки так и мельтешили, как распуганные мыши в подклете. Никогда ничего подобного за маленькой волхвой не замечалось.
Анна, сама себе удивляясь, беседу нарочно растянула, а когда отпустила девчонку, та только что не бегом от нее ринулась! В это время в горницу к Анне за каким-то делом Ульяна вошла, так на нее в дверях волхва и налетела. Шарахнулась в сторону, как зазевавшаяся ворона от огородного пугала, внезапно «замахавшего» руками при порыве ветра, чуть не расшиблась о стоящий рядом с дверью сундук, а потом торопливо юркнула в дверь мимо жены обозного старшины.
«Ни дать, ни взять, напроказивший щенок. Разве что лужу на полу не наделала».