Полная версия:
Валигура
Крестоносец склонил голову и ничего не отвечал. Епископ благословил их вокруг и, среди молчания выйдя из шатра, оседлал своего коня.
Его кортеж, который немного отдохнул на опушке леса, так же оседлал коней и направился за епископом.
Все крестоносные люди, собравшись в кучку, издалека смотрели на всадников. Конрад, Оттон, молодые Герон и Ганс тоже вышли из шатра и весело болтали.
– Жаль, – воскликнул красивый Герон, потихоньку руками поправляя волосы, которые спадали ему на плечи и немного делали его похожим на женщину, тем более, что на лице едва золотистый пушок начал высыпать, – жаль, что этот грустный епископ так невежливо от нас избавился, мы бы в гроде его брата польского пива напились и, может, увидели бы какую-нибудь неотвратительную женщину.
– А у тебя только они в голове! – рассмеялся Ганс, который уже мог покрутить усы, и тем правом, хоть немного был старше, Герона считал подростком.
– Ты не лучше, – рассмеялся Герон, – помнишь, как вчера в поле ты гонялся за женщиной…
– Только не напоминай мне этого разочарования, – крикнул пылко Ганс, – коней измучил, а баба, которая от страха на землю упала, когда я её преследовал, последний зуб, какой имела, выбила себе…
Все смеялись.
– Сказать по правде, – муркнул тихо Конрад, который слушал разговор, – тут ещё нет женщин, достойных этого названия, есть двуногие создания, из которых они, может быть, когда-нибудь вырастут! Счастьем, что мы с Оттоном принесли обет целомудрия.
Оттон рассмеялся.
– Грехи нам отпустят, когда его нарушим, – сказал он, – но в этом краю нет, по-видимому, опасности, а любовная песнь, которую Герон так поёт, что за сердце хватает, здесь никого в его сети не в пригонит…
Вечер был тёплый и прекрасный и, несмотря на пятничный пост, о котором им напомнил епископ, на ужин жарился окорок косули, убитой по дороге. Конрад велел поставить во дворе стол; вчетвером сели за него крестоносцы и добровольцы, все в хорошем настроении, которое прибавляло налитое из жбана в кубки вино.
– О епископе Иво, которого мы встретили, я много слышал, – сказал Конрад, – и не противоречит то, что я знал, тому, что видел сегодня. Это муж очень богобоязненный и набожный. Он в хороших отношениях с Римом, а, двух своих племянников отдав на воспитание отцу Доминго, уже из них сделал апостолов и ввёл в Кракове закон о морали… Он – правая рука краковского князя Лешека, который без него ничего не делает…
– Но нам нет до этого дела, – тихо прервал, приступая к принесённому мясу, Оттон, – нам нет до этого дела, потому что, по-видимому, что мило Лешеку, то нашему Конраду отвратительно.
К нему обратился Конрад:
– Не воюют всё-таки братья друг с другом, – сказал он неторопливо.
– Но Конрад ненавидит старшего, как разглашают, – добавил Оттон, – что не новость между братьями. Он младший, отправили его в пущи и грязь на кусок земли, на которой ему трудно удержаться, что удивительного, что препочёл бы спокойно сидеть в Кракове?
– С того, что тут и там по дороге слышали, – сказал тем молчаливый Ганс, – сдаётся, что Лешек в руках ксендза, господин набожный и мягкий, хотя мужественный, войны не любит. Конрад, если его с седла не свалят, то, пусть бы упал, на него вскочит, и всем завладеет. Так люди предсказывают.
– Плохо предсказывают, – прервал Конрад, хмурясь, – как бы это на границах Силезии, более сильной и близкой, не было… что уже является Германией, и разум, и силу имеет нашу…
– А что же помогло тому длинноногому Владиславу, о котором нам в Магдебурге рассказывали, – отозвался Ганс, – который и обычаем и речью – немец? Он сидел в Кракове, и как дал себя посадить в него, так дал себя из него доброй волей выпросить.
– Э! – крикнул Конрад. – Потому что этот Владислав на немецком говорит, правда, но сердце имел польское. Добрый человек, а с добротой – к кудели – не на коня.
Все рассмеялись, подтверждая.
– Ну, с этим и силезцы не справятся, – добавил настойчиво Ганс. – Потому что князь Генрих ходил уже, по-видимому, раз на Краков и кончилось на том, что священники им велели обняться и согласие запить.
– Князь Генрих Вроцлавский – набожный господин, – насмешливо отозвался Конрад, – епископу ни в чём никогда не откажет… Тому только капюшона не хватает, чтобы монахом быть, а жена настоящая монашка.
– Стало быть, всё-таки, – сказал Оттон, – нашему князю Конраду самая лучшая звезда светит, потому что он, я слышал, сердце имеет каменное и руки железные. Человеческая жизнь для него и мухи не стоит. С духовными лицами также, когда его слушают, – добрый, когда плохо себя ведут, – не смотрит, лысина ли на голове, и…
– Оставь в покое нашего, – отозвался Конрад, – всё-таки мы его ленники и охранять его должны.
– Как, ленники? – возразил Оттон. – Нам не ленным правом земли дают, но наследственным. Наш магистр Герман есть герцогом Империи и мы никому ни лена, ни поклона не должны, за исключением императора.
Конрад молчал мгновение, покачивая головой.
Кубки налили заново, высушили…
II
Уже прилично смеркалось, когда на одном из трактов, который вёл через лес, вдалеке показалось нечто похожее на высокое огорождение и ворота.
– Вот и граница Белой Горы! – воскликнул Збышек.
В эти времена, когда у большей части владений рубежи были сомнительны, а межей, курганов и границ так тщательно не отслеживали, потому что пустой земли было достаточно, такое точное обнесение стеной казалось чем-то особенным. Епископ стоял и долго, молча, смотрел, другие также приподнимались на конях, шепча и усмехаясь. Пожимали плечами.
Весь лагерь, который задержался на короткое время, тянулся к ограде, уже всё более видимой…
Дорога пересекала глубокий овраг, вал, а на нём стояло огорождение и виднелись раньше довольно сильные, а теперь немного заброшенные закрытые ворота. Не доходя до вала, находилось припёртое к нему бедное, широко расставленное строение, крыша которого, кое-как забитая повылезшими досками, вся курилась дымом от горящего внутри очага. Сквозь маленькие отверстия в его стенах в вечернем сумраке блестел красноватый свет.
Значит, там были люди.
Недолго нужно было ждать их появления, потому что, как только услышали в хате шаги приближающихся лошадей, сначала одно окно потемнело, потому что кто-то, выглядывая, закрыл его головой, потом скрипнула дверь, и какой-то человек вышел навстречу подъехавшим. Остановился как вкопанный у порога, казалось, не верит глазам, когда увидел столько коней и людей.
Збышек хотел к нему подъехать, когда епископ, дав ему знак рукой, чтобы остался, сам приблизился к стражнику и поздоровался с ним христианским обычаем.
Стражник был человек старый, ещё сильный, с седой постриженной бородой и открытой уже полысевшей головой. Одет он был в короткий кожушек с волосом наружу, полотнянные штаны и башмаки.
В руке, для знака ли своей должности, или для обороны, он держал огромный штырь, на конце которого был прикреплён кусок железа. Он что-то невыразительно пробормотал в ответ на приветствие епископа.
– Отворяй мне ворота, – сказал Иво, указывая на них рукой. – Я брат Мшщуя и еду его навестить и благословить.
Стражник, казалось, не понимает, поднял голову, чутко прислушиваясь, вытаращил глаза, его беззубый рот широко открылся, не отвечал…
Терпеливо, не спеша епископ повторил ему приказ, указывая на ворота, но человек не двигался, не отвечал… Иво обернулся к Збышку, а тот уже спешился и подошёл к стражнику.
Он повторил ему, настаивая, волю епископа, и добавил, что всадник был наивысшим пастырем и принадлежал к родне пана с Белой Горы. Всё это ещё не убедило молчащего стражника.
Из него нельзя было добиться ни слова…
Люди епископа уже собирались идти к воротам и силой их отворять, что бы без труда получилось, когда молчаливый стражник перегородил им дорогу собой и штырём. Иво дал знак не применять силы.
Испуганный человек начинал бормотать. Что-то говорил, но из-за отсутствия зубов и голоса, который сдавил страх, понять его было трудно. Размахивал только энергично штырём, пытаясь перегородить дорогу всадникам.
Испугавшись нападения людей, которые спешились и стали приближаться к нему и воротам, как бы от отчаяния, он начал дрожащими руками что-то искать под кожухом, и, достав рог, так отчаянно затрубил, что кони зафыркали, а несколько из них бросилось в сторону.
Только конь епископа, выставив вверх уши, ни дрогнул… за что его Иво поласкал по шее.
Крикливый голос рога среди тишины по ночной росе разошёлся широко, словно его несли воздушные потоки.
Прошла минута неопределённости – глядели друг на друга и на епископа, который дал знак, чтобы ждали.
Довольно долго все стояли неподвижно на месте, пока Збышек первый не услышал вдалеке топот коня. Кто-то мчался от взгорья, за которым ничего было не видно. Топот копыт становился всё выразительнее, и за воротами мелькнул человек на коне, который, не спешиваясь, стал заглядывать через щели.
Збышек подошёл к нему. Прежде чем прибывший имел время спросить, услышал, кто ждал, и приказ, чтобы отворили ворота.
– Никому эти ворота не отворяются, хоть бы и сам пан, князь, и король был, потому что здесь единственный пан – наш пан. Мы ни к кому ничего не имеем, и хотим, чтобы и к нам не имели.
– Всё-таки брат и епископ… – воскликнул гневно Збышек, – слышишь, мы тут не потерпим, чтобы Божьему слуге препятствия кто-то ставил, выломаем ворота!
– Что это? – крикнул человек за воротами. – Выламывайте ворота, подъедете к гроду, а всё-таки его не получите, потому что мы в нужде умеем защищаться, вместо тех ворот, пойдёте к этим…
Затем епископ сам возвысил голос.
– Слушай, дитя моё, – сказал он мягко, – езжай на Белую гору и скажи Мшщую, что брат Иво у ворот стоит. Иво из Кракова…
Какую-то повелительную силу имели эти слова, потому что человек, услышав их, замолчал, не отвечая ничего, повернул коня и помчался…
Стражник со штырём, отодвинувшись немного в сторону, но от ворот не отходя, опёрся на своё оружие обеими руками и стоял неподвижно.
На дворе постепенно темнело, а епископ, терпеливо опустив голову, молясь, потихоньку ждал ответа, задержка которого явно раздражала Збышка. Лёгкий ветерок сорвался с запада, и хотя небо местами было чистое, он гнал порванные тучи, которые казались посланцами, отправленными на разведку, обещающими перемену погоды. Воздух становился более холодным, как обычно осенью, когда зайдёт солнце.
После довольно продолжительного ожидания снова послышался топот коня, стражник обратил глаза и голову к воротам, выпрямляясь и готовясь как бы к обороне позиции, потому что был уверен, что из гродка придёт отрицательный ответ. За воротами показался всадник и Збышек как можно скорей подбежал к нему.
– Милостивый наш пан, – сказал прибывший, немного запыхавшись, – хоть никого чужого у себя не хочет видеть, но брата готов принять. Только не с кортежем и не с двором, но одного.
Среди придворных епископа возник достаточно громкий ропот, только Збышек глядел на пана, ожидая, что тот скажет…
– Разбейте тут себе шатры и зажгите огонь, – сказал пастырь, – а я поеду на ночлег на Белую Гору, раз иначе быть не может. Жаль мне вас, дети мои, но иначе не достиг бы цели путешествия.
Затем канцлер-епископ, ксендз Сильван, не в состоянии сдержаться, сильно воскликнул:
– Но отпускать вашу милость так одного не подобает и небезопасно! Как это может быть, чтобы хотя бы одному из нас сопровождать вас нельзя было!
Услышав это, посланец у ворот начал повторять:
– Одного только ксендза-брата пустить мне вольно, одного!
Ксендз Иво улыбнулся и рукой начал прощаться со своим духовным двором и кортежем.
– Збышек, – сказал он своему ожидающему охмистру, который стоял с беспокойно опущенной головой, – я прошу тебя, пусть на вынужденном лагере всем будет хорошо… Сделай, что можно…
Он поднял руку и благословил.
Лошади епископа не очень хотелось отходить от группы, но ксендз Иво мягко обратился к ней и послушный конь двинулся к воротам, которые сторож, поставив штырь к огорождению, с трудом начал отворять!
Стоявшие у ворот люди следили, чтобы никто больше втиснуться не мог за ним.
Только когда епископ немного отдалился и ворота снова заложили засовом, среди двора громче закричали возмущённые ксендзы и Збышек на чудака-пана с Белой Горы, который посчитал их недостойными переступить порог своего гродка.
Только старый капеллан, епископ Амброзий, привыкший к тихому подчинению событиям, ненавидящий пустые сетования, после первой вспышки сразу закрыл им уста тем, что, не зная человека, судить не годится.
– А разве мы знаем, – говорил он, – почему этот человек стал диким, и почему с людьми не общается! Что говорить, если делает это из набожности и потребности духа? Не судите, да не судимы будете…
И так постепенно бормотание начало утихать.
Епископ, между тем, ехал, не спрашивая о дороге, дав волю коню, задумчивый и будучи уверенным, что попадёт в гродек.
За ним в некотором отдалении тащился с открытой головой замковый слуга. Довольно заросшая тропинка шла немного в гору, которую с запада освещал остаток вечерних отблесов.
Однако долго на той вышине ничего видно не было, кроме земляного вала и забора, который в течение долгих лет принял землистый цвет и покрылся зеленью, что его прикрывала. Только подъехав, на валу на его глазах стала подниматься замковая башенка, но деревянная, построенная из больших старых балок, похожая на большую кучу брёвен, покрытую крышей. Больше ничего из-за валов не выглядывало, хоть к ним приблизились. Проводник епископа опередил его, едучи в стороне, и крикнул, чтобы им отворили первые ворота. Проехав эти ворота, взбирались они ещё в гору к другому валу и другим воротам, которые были не напротив первых, но чернели в стороне от них среди окопа.
Построены они были очень старым способом, из непомерно толстых стволов, обмазанных и облепленных глиной. Какой-то человек отворил епископу дверку и, проехав через неё, он нашёл мост через глубокий ров, за которым как бы в котловане на верху горы лежало городишко.
Серый сумрак не давал хорошо различать разбросанных строений, разной вышины и форм, сосредоточившихся у подножия деревянной башни, серый цвет которых не много отличал их от земли, на которой находились. Тихо тут было и казалось пусто, хотя кое-где в отверстиях стен изнутри блестело. Когда епископ проехал мост, увидел стоящего перед собой мужчину необычайного роста, настоящего гиганта, и хотя лица его не мог разобрать, по этому росту, из-за которого Мшщуя у обычного народа прозвали Валигура, узнав брата, обе руки вытянул к нему. Конь остановился.
Этот гигант схватил руку Иво и, не говоря ни слова, но плача, начал её целовать.
Только через мгновение, когда Иво спешился и встал, опираясь на руку брата, послышалось:
– Мой Иво… Иво!
– Мшщуй! Бог с тобой!
Оба были так взволнованы, что не могли говорить; в молчании, прерываемом рыданием и вздохами, они пошли к дому.
В сером сумраке видны были под стенами тихо, тревожно проскальзывающие силуэты слуг, вскоре исчезающие…
Послышались лай и рычание собак и затем исчезли…
Хозяин вёл прелата к зданию, обременённому подсенями на столбах. Челядь, которая тут стояла, расступилась при виде пана и ушла в сторону.
Открытая большая и тяжёлая дверь вела в сени, такие обширные, точно были нужны для размещения сотни людей.
С её бока горел костёр. Не задерживаясь там, привёл Мшщуй ксендза Иво в комнатку слева… и в ней ясно горел костёр, освещающий деревянные почерневшие стены.
Стародавним обычаем комната была убрана вокруг тяжёлыми лавками, над ними висели полки. Маленькие отверстия в стене, прикрытые ставнями, днём со двора, должно быть, впускали мало света. Хотя над очагом висел дымник, огромный как капюшон, прокопчённый сажей смолистых досок, немного синего дыма распространялось по избе и как бы полосы лежали под потолком. Стол, вбитый ножками в землю, занимал один угол комнаты, а на нём видны были по старой традиции расстеленное полотенце, хлеб, нож, кувшин и деревянные кубки. Всё это было до избытка бедное и простое.
Когда Валигура в свете горящего огня под дымником показалася брату, который его раньше в сумраке хорошо видеть не мог, – лицо ксендза Иво задрожало как бы чувством радости. Он ожидал найти его сломленным и постаревшим, а был перед ним муж, полный сил, точно готовый к бою.
Действительно, буйные и тёмные волосы на голове и на бороде уже местами, полосами, начинали серебриться, лицо было распахано глубокими броздами, но чёрные огненные глаза смотрели жизнью, блестели огнём, плечи не согнулись под бременем лет, широкая сводчатая грудь дышала свободно. Только в выражении этого лица и глаз было что-то грустное и гневное одновременно, быть может, некий волнением зажжённый огонь редких дней – потому что с ним жить долго нельзя. Этот гигант дрожал, глядя на епископа, который, всматриваясь в него взаимно с мягкостью и спокойствием, не покидающим его никогда, казалось, жалеет.
– Мир тебе и дому! Бог с вами! – сказал он сладким, успокаивающим голосом.
Огляделся…
– У тебя по-старому, бедненько и просто! – прибавил он.
– Потому что я старый человек, – отпарировал Мшщуй, – старый человек и простой… нового я ничего не хочу, и мудрого и искусственного, и упаси Боже чужого.
Хозяин сказал это почти пылко и, не желая дольше разговаривать, поспешил добросить:
– Что вам дать на ужин?
– Пятница, пост, – сказал епископ, – а недавно я подкрепился ломтиком хлеба и водой. Свежую воду всегда с радостью пью, попробую также пирог или хлеб, не откажусь, больше мне ничего нельзя.
Валигура потёр волосы… поглядел на непокрытые лавки и, отвернувшись в угол, достал толстый кусок сукна, которым застелил сидение, указывая епископу:
– Хотя я не хочу есть, но не обижусь, – сказал Иво, – если вы велите подать себе непостный ужин; буду иметь в том большую заслугу, когда подвергнете меня искушению, с которым справлюсь.
– Я уже ел и сыт, – сказал Валигура.
– Садись при мне, дай на тебя посмотрю, говори, дай послушаю, объяснись, дай я тебя пойму. Сосчитай-ка лета, сколько их уплыло с того времени, когда тебя укусил этот слепень, – потому что я этого иначе назвать не могу – и ты без всякого повода порвал со светом и с роднёй.
Валигура улыбнулся, но так горько глядя на брата, и такие тяжёлые вздохи вырвались из его груди, что епископ положил руку ему на плечо, видя, что страдает.
– Хорошо, – сказал он, – брат, слепень меня укусил, слепень, и рана от этого укуса до сего дня болит. Только, хоть ты духовный и брат, не спрашивай, как его звали и когда мне рану нанёс, – не время говорить… не время! Порвал я со светом и с роднёй… Да! Потому что там мне нечего было делать.
– Брат! Брат! – прервал епископ. – Я как раз сюда прибыл тебя обращать. Не спрашиваю, что болит, хотя, может, с помощью и милостью Божьей залечил бы рану или уменьшил боль – насильно больному такой лекарь, как я, навязываться не может… больной сам должен прийти к нему, дабы лекарства были эффективны. Только мне жаль тебя, брат мой, и грустно мне за тебя, а та родня, от которой ты отказался, оставил её, нуждается в тебе…
Валигура, слушая это, напряг свою огромную жилистую, сильную правую руку со сжатым кулаком и проговорил:
– Руку вам нужно… ха! Уж она не та, что дубки с корнем вырывала из земли, не та!
– И кулак бы пригодился, может, – ответил епископ, – больше сердце.
– И оно умерло! – вздохнул Валигура. – Что вам уже от него и от меня?..
– Слушай, милый мой, – отозвался епископ. – Христовы слуги, каким я есть, никому насилия не наносят; их оружие – слово и любовь, иного не имеют. Стало быть, слушай мои слова, которые иногда Дух Святой и бедным может вдохновить… Хорошо в этой пустыне, спокойно? Не видишь злобы людской, нет необходимости бороться с ней. Тебе хорошо, но скажи мне по совести: был ли ты создан на то и крещён ребёнком Христова сообщества, чтобы себе только служил, или чтобы разделил судьбы братьев и твоего народа? Скажи мне.
Что значит тот святой крест, ежели не призыв на вечное служение, которое побег сделает позорным?
Наш король Болеслав трусам, что сбегали с его войны, посылал кудели и заячьи шкурки. Что же Христос пошлёт тебе, что вышел из его рядов?
– Всё же я от Господа Христа не отказывался! – живо ответил Мшщуй. – Всё-таки молюсь и ксендза держу, исповеди совершаю, постов не нарушаю…
– Думаешь, что этого достаточно! – сказал епископ мягко. – Ты отказываешься от гетмана и хоругви, что говорить, когда тебя в бою нет, а пошёл в безопасности под куст и ищешь под ним приюта?..
Валигура содрогнулся.
– Я с тобой на словах сражаться не сумею, – проговорил он, – побьёшь меня ими, но, брат, послушай и ты меня, послушай из сострадания – не осуждай!
– Сядь при мне, – шепнул епископ, – буду тебя слушать, охотно, потом бы и ты послушал меня. Говори! Садись!
– Не приказывай мне садиться, – отозвался Валигура, – кровь мне не даёт на месте остаться, должен двигаться.
Он сильно вздохнул и, видя, что огонь в печи гаснет, пошёл подбросить в него несколько головешек. Епископ сидел молча, он тёр лицо и разбрасывал волосы, глаза его горели.
– Говоришь, что я военный дезертир, – сказал он. – А!
Если бы, отдавая жизнь, можно было добыть победу, я бы не колебался. Не о моей жизни речь, только о том, чтобы не запятнать себя и не запачкать душу… чтобы, глядя на то, что делается, не сказал, в конце концов, безумец, что так и должно делаться.
– А что же такого плохого делается, или стало? – прервал епископ, складывая руки. – Благодарение Всевышнему Богу, благословение над краем, вера умножается, костёлы строятся, народ от язычества отмывается… свет приходит!
– Смотря только в небо, – воскликнул Мшщуй, – верно, многого не видно, а на земле? Что?
Он на минуту замолчал.
– Наша земля развалилась на куски, за куски бьются братья, мало того – кто нами правит? Ты говоришь – христианские паны – точно, только не нашей уже крови, языка, обычая…
Епископ вздрогнул.
– Что ты говоришь? – спросил он.
– Ведь я смотрел на двор и на особу Тонконогого, на силезских князей, на других, на их дворы, на их челядь, на их забавы и совещания… Всё это немцы, а число немцев у нас растёт, растёт, и мы – в доме их слуги… Ваши монастыри – немецкие, ваши костёлы, что имеете, из Германии взяли, брони нет лучше, чем из-за границы, мечи хорошие только от них. Сукно вам ткут немцы, драгоценности куют, хорошо, что хлеба не пекут. Я должен был смотреть на это со сложенными руками и благодарить, что мне сердце выедали!
Епископ мягко посмотрел на него.
– Это у тебя желчь возмутилась? – спросил он. – Стало быть, утешься, брат, потому что ты плохо видел и заранее отчаился. И я на это смотрю, но весёлыми глазами, не страшась… Чем же вредит, что они нам служат? Живущий с нами немец переродится… а что принёс с собой, останется. Ты, должно быть, знаешь, что Бог дал мне сделать святых людей из двух наших племянников, из Яцка и Цеслава? Те все-таки в Риме немцами не стали – монастыри также не все немецкие… да и те, что есть, чтобы жить, должны стать нашими.
– А князья? Князья? – прервал Мшщуй. – Разве не знаешь того, что с их двора течёт, как из источника, и что, когда они чёрные, все от них должны испачкаться? Покажи ты мне двор и пана, что бы к немцам не льнул, что бы обходился без них. Соседнюю Силезию немцы уже наводнили, поселившись в ней, города строят, свой закон привозят, чтобы нашего не слушаться, заслоняются крестом, дабы им ничего не было…
– Милый брат, – вздохнул епископ, – ты печалишься и в Божью опеку не веришь… Бог и такие инструменты использует для обращения. Я спокоен, нас тут больше; чем мне вредят пришельцы, когда наша жизнь их захватит и должна переделать?
– Немца! Чтобы наши силы немца из кожи его выволокли и новую ему дали? – воскликнул Мшщуй. – Я, на самом деле, видел много наших, что онемечились, и ни одного немца, что бы стал нашим. Если бы и говорить научился, и одежду надел, и дал приласкать себя, в нём всегда что-то сидит, что смердит.
– А все христиане являются братьями, – произнёс епископ, – о том ты забыл.
– Нет, я только хочу, чтобы каждый брат у себя сидел и к забору моему не прижимался, – сказал Мшщуй. – Им хочется нашей земли! Не могли завоевать оружием, хотят на ней осесть без проливания крови… переодеваясь в челядь и служа нам. Беда тому жупану, что в грод пускает торгашей, не зная… Ночью его ворота откроют неприятелю. Я их ни панами, ни слугами не хочу иметь, а братьями за дверью…
Видя, что епископ молчит, опустив голову, он продолжал далее:
– Не могли с нами жить иначе, мудрый народ за искусство взялся. Королям и князьям начали жён рекомендовать, чуть ли не из монастырей.
Епископ шикнул.