banner banner banner
Стременчик
Стременчик
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Стременчик

скачать книгу бесплатно

Бедняга остановился с заломленными руками, а внутренний голос говорил ему:

– Так хотела твоя судьба, чтобы указать дорогу и предназначение!

Хоть не признавался в том самому себе, Стременчик питал какую-то надежду, что Ленка о нём будет помнить, что, может, был бы… Кто же знает?

В первом запале он отказался от неё ради науки, добычи, какую уже приобрёл и будущего.

Однако Дрышек так всё пожертвовал ради дочки солтыса!

Он грустно усмехнулся. В его жизни всё было как бы заранее предназначено для него, какая-то сила указывала ему дорогу, которою он должен был идти. Сопротивляться ей не мог…

Он поднял глаза и, глядя издали на весёлую толпу, осаждающую дом, среди которой нельзя было различить людей, он рассуждал, должен ли был зайти на свадьбу? Или убежать от неё?

Но зачем было убегать? Ведь там о нём забыли и ни у кого сердце не резало от тоски. Ленхен вовсе не помнила товарища и учителя. А он?

Должен ли он быть слабее их и плакать из-за потерянной игрушки? Он имел в жизни более важную цель.

С такими мыслями Гжесь неспешным шагом начал приближаться к дому Бальцеров, повторяя, что было чудом Божьим послать его в этот день и час, чтобы разорвал последний узел, коий не позволял ему услышать призыва.

– Облачение клеха! Келья монастыря! Одинокая жизнь до смерти, это моё предназначение!

Он шёл, всё смелее направляясь к дому, хоть горько было у него в душе, будто полынью заплыла, решил быть весёлым.

Ему это казалось долгом.

– Буду им играть и петь, и смеяться, как будто был самым счастливым, – говорил он про себя, – иначе зачем идти к ним.

К порогу трудно было протиснуться, большая часть гостей стояла на крыльце и в сенях, а оттуда были видны заставленные столы, даже на внутреннем дворе, который очистили и посыпали ароматной травой. У порога стояли музыканты, играя пискляво и странно, но их никто не слушал, потому что подвыпившие гости уже пели и громко разговаривали.

Гжеся, который в этот день был богато одет по-немецки и выглядл красиво, не узнавал никто.

Смотрели на него, подрозумевая пришельца… Бальцер, Бальцерова и молодая панна были внутри дома. Одна старая служанка, что некогда о нём заботилась, когда был студентом, неся оловянные тарелки, когда случайно огляделась, увидела его, остолбенела от удивления, крикнула, и тарелка с рыбой, которая на ней была, выпала из её рук.

На звон прибежала Бальцерова, не ведая, что случилось… и та сразу узнала Гжеся. Побледнела, онемела, но вскоре, придя в себя, приблизилась к нему.

Стременчик тем временем делал всё, что мог, чтобы показаться весёлым.

Сложилось так, что, прежде чем мещанка могла добраться до такого неожиданного, а может, нежеланного, гостя, Лена, которую муж вёл к столу на предназначенное ей место, на мгновение показалась в дверях.

Взгляд её побежал к матери, она побледнела и вскрикнула.

Случился переполох, потому что никто не мог угадать причины, от чего молодая госпожа встревожилась. Это приписывали жаре и усталости, так что наполовину бессознательной мать и молодой пан едва помогли, чтобы не упала.

Гжесь, хоть не видел ничего, кроме её лица, очень изменившегося, похорошевшего и грустного, узнал её с первого взгляда.

Она была чудесно прекрасна и красива как ангел, а богатый наряд, белые ободки, драгоценности, которыми была покрыта, увеличивали красоту личика, среди множества красивых, свежих и молодых выделяющегося чистотой черт и благородным их выражением.

Рядом с ней Гжесь в молодом, румяном, по-своему также красивом юноше, которого молодость и здоровье, и какое-то добродушие весёлого и честного лица делали достаточно милым, угадал будущего мужа Лены.

Был это сын богатого купца из Ниссы в Силезии, которого по имени звали Фрончком.

Обморок молодой девушки и замешательство, которого он был причиной, прдолжались недолго. Поскольку на свадьбах на всё обращали внимание, а каждое малозначимое приключение суеверно казалось пророчеством будущей жизни супругов, мать подбежала к дочке, шепнула ей что-то на ухо, и через мгновение Фронек уже вёл пришедшую в себя Лену.

Поднимаясь, она бросила взгляд в сторону двери, её взор встретился со взглядом Гжеся, она ему грустно улыбнулась.

Теперь мать с такой же вынужденной улыбкой, как дочка, протиснулась через групу гостей и приблизилась к стоящему у порога.

Она сердечно приветствовала Гжеся, но на лице её рисовалась грусть.

– Подойдите ближе, – сказала она, вводя его внутрь. – Вы странно выбрали день своего возвращения. Знаете, мы тут уже считали вас погибшим. Ходили разные вести. Нас уверяли, что вас постигло несчастье. Лена оплакала своего учителя. Ведь это пять лет!

Толстый Бальцер, который от жары, парадного костюма и усталости весь был как из бани, вышел красный и мокрый, шёл также приветствовать Гжеся; не такой удивлённый и взволнованный, как другие.

Студент тем временем изо всех своих сил старался показать себя очень весёлым. Специально громко смеялся, начинал шутить и принимал вид такого легкомысленного бродяги, каким никогда не был.

Поскольку свадебное общество состояло по большей части из немцев, Гжесь должен был пользоваться их языком, но он так им владел теперь, что не хотели верить, что он был поляком.

– Что удивительного, – воскликнул он, обращаясь к окружающим немцам, – я был бы бездарностью, если бы, пять лет таскаясь по Германии, не усвоил их речь. Без упрёка к вам, господа, что тут в Кракове по двадцать лет сидите, а польский язык мало знаете.

Не скоро после этих первых бесед Бальцерова привела Гжеся к молодой пани, чтобы также ближе её приветствовал и познакомился с Фрончком.

Лена давно преследовала его глазами, а когда подошёл, она вытянула к нему руку, говоря мужу:

– Это мой учитель, о котором я тебе рассказывала. Смотрите, чтобы были друг с другом добрыми приятелями.

Фрончек, сердечный парень, тоже без малейшей ревности встал обнять Гжеся, с честной улыбкой, и выразил это просто, как радуется, что на свадьбе Господь Бог дал ему гостя такого приятного его жене.

– Видит Бог, – отозвался Гжесь, постоянно прикидываясь весёлым, – что меня сюда принесла чистая ирония судьбы, почти чудом. Ведь, входя на улицу, я о свадьбе вовсе не знал, а Дрышек, которого вчера встретил на дороге, хотя я спрашивал его о семье Бальцеров, ничего мне об этом не напомнил.

Бальцерова сразу посадила Гжеся к молодёжи, дав ему хорошее место, с которого он мог присматриваться к молодой девушке.

Она сидела грустная, но это известная вещь, что молодая жена на своей свадьбе слишком радость показывать не должна.

Поэтому это никого не поразило. Зато Фрончек смеялся, шутил, наливал, и шутам, что к ним приближались, сыпал пригоршней деньги в подставленные колпачки.

Общество составляли преимущественно мещане купцы и немцы, хотя духовных лиц и клехов также в нём несколько находилось. Те, узнав, кто такой был Стременчик, и вспомнив, что тут о нём рассказывали, сразу прильнули к нему. А так как вина и мёда было вдоволь, и в головах кружили весёлые мысли, вспомнили пение Гжеся и его голос.

Что если его тогда обступить и попросить песенку?.. Цитра нашлась под рукой. Её вложили ему почти силой. Старая Бальцерова, хозяин, молодая пани и её муж так усиленно настаивали, что, хоть, может, петь ему не хотелось, поддался просьбам.

Музыкантам и шутам наказали молчать, а Гжесь, перебирая пальцами по струнам, начал с немецкой песенки.

Он долго её выбирал в уме, потому что было из чего; не хотел грустную, не мог весёлую, поэтому запел нейтральную о семи желаниях:

H?lt ich siben W?nsch in meiner Gwalt…

Её все знали, но голос Гжеся, даже для тех, кто слышал его раньше серебряным, детским, сладким, зазвучал так, что самые дальние пирующие вскочили с лавок, подбегая ближе, чтобы его лучше слышать.

Разошлось с такой силой, с таким звуком, что даже те, что поначалу пренебрегали этой демонстрацием, замолчали в удивлении. Никто там отродясь такого пения не слышал; искушённого, смелого, долгим опытом сделанного послушным инструментом господина. Песня, казалось, ничего не стоила тому, кто её пел, давалась ему легко, без усилия, как птичке на ветке.

Когда он закончил свои «Семь желаний», среди которых была и любовь красивой женщины, но втиснутая между такими потребностями жизни, что ей там стыдно было помещаться, не много обращая внимания на слова, все удивились чудесному исполнению.

Пирующие были в хорошем расположении духа, казалось, холодная песня не очень им пришлась по сердцу. Настаивали на одной из тех любовных немецких песен, которая взбудоражила бы до смеха и румянцев. Гжесь согласился, но выбрал скромную и грустную, пел её, опустив на цитру глаза, и хоть голос хвалили, требовали от странствующего студента нечто более смелого.

Он этому сопротивлялся.

– Хотите весёлую, тогда спою вам нашу, школьную, студенческую… но по латыни…

Он подхватил кубок с вином, глаза его дико засветились, силой заставил уста как-то отчаянно улыбнуться, сильно ударил по струнам и… сильным голосом начал:

Vinum bonum et suave,
Bonis bonum, pravis prave…
Cunctis dulcis sapor, ave!
Mundana laetitia!

Хоть не все понимали, весёлой, безумной ноты хватило заместо слов, все начали вторить Гжесю, топая в такт ногами и стуча в оловянные миски. Затем, точно усилие это было сверх его сил, студент выпустил цитру, залпом выпил до дна наполненный кубок и поднялся. Лицо его побледнело и изменилось, он задохнулся от притворной радости. Он вскочил с лавки, желая выйти, объясняясь изнурительной дорогой и необходимостью в отдыхе. Не смели настаивать, Гжесь через минуту незаметно вышел, бросил издалека грустный взгляд на молодую девушку, как бы прощался с ней, вмешался в толпу прохаживающихся около стола гостей и среди них исчез так, что не видели, когда он ускользнул из дома Бальцеров. Тем временем свадьба с музыкой и плясками продолжалась до белого дня…

V

В те времена, когда Гжесь прибыл в Краков, в молодой Академии прославился Амброзий Бонер; он был много старше его, но расцветающий для жизни.

В двадцать с небольшим лет он завоевал себе первый академический лавр, и когда иные его ровесники ещё учились, он уже писал комментарии к Петру Ломбарду.

Ребёнок богатой семьи, он мог надеяться, показав желание облачиться в монашеские одежды, на самые высокие должности в костёле. Ему пророчили необычайное будущее. Он светился, как бриллиант, не только среди молодёжи, но в кругу старых теологов.

Советовались с ним доктора, восхищались его лёгкостью аргументирования, диалектикой и красивым стилем все стилисты того времени.

Со знаниями, своей молодостью, семейными связями он мог быстро обеспечить себе митру, и никто не сомневался, что она его ждёт.

Но это прекрасное начало совсем что-то иное пророчило.

Будучи двадцати с небольшим лет, ксендз вдруг закрылся на Казимире в монастыре отцов Августинцев Еремитов, у святой Катарины, надел рясу, отбыл послушничество и объявил нерушимое желание посвятить остаток жизни на службу Богу и служению бедным людям.

Чудесный юноша, который в ордене носил имя Исая, стал одним из тех монахов, каких только знала старинная история древних веков. Посты, молитвы, власяница, ночные богослужения, посещения больных, погребение умерших, служение бедным поглощали целиком… В минуты отдыха он погружался в аскетические книги. Из этой жизни, целью которой было обуздать себя и достичь христианского идеала, ничто его вырвать не могло.

Учёный юноша, проницательный ум которого и чудесно приобретённая эрудиция устыдили мудрых профессоров, поседевших над книгами, не нашли у Августинцев людей, кто бы сумел его оценить, всё-таки с великой покорностью гнул шею перед начальниками, разумом и волей. Был это идеал монаха и тогда уже видели в нём при жизни благословенного.

Во время первого пребывания в Кракове, когда Исаю звали Амброзием, и был он ещё светским капелланом, Гжесь видел его и имел его расположение.

Бонер ценил живой ум юноши, лёгкое понимание, и прислуживался им для переписывания.

С того времени прошло несколько лет. Бонер заперся в монастыре…

Гжесь, вернувшись, не слышал о нём ещё, хоть во всём Кракове его ставили примером благочестия.

Сразу на следующий день после свадьбы, когда он задумчивый проходил по улице, тот случай, который в жизни Стременчика играл такую важную роль, навязал ему… Исаию, который возвращался от гробницы св. Станислава в свой монастырь. Имел он к святому мученику особенное уважение.

В этом новом одеянии Гжесь его, наверное, не узнал бы, особенно, что и лицо молодого Исаии, недавно румяное и свежее, от умерщвлений, поста, добровольного мученичества чрезвычайно изменилось.

Бледный, с впавшими щеками, в старой потёртой рясе, босой, с поранеными ногами он даже не обратил на себя внимания задумчивого студента, который со вчерашнего дня был погружён в какие-то грустные думы о будущем, борясь с собой и колеблясь ещё, что предпримет, но Бонер с той проницательностью избранных душ, которые везде ищут боль, чтобы её утешить, сомнение, чтобы его прояснить, вычитал в его лице огорчение, подошёл и поздоровался.

Гжесь не мог его вспомнить. Голос и лицо были ему знакомы, но человек казался чужим.

Монах положил ему руку на плечо и, мягко улыбаясь, шепнул, что был тем, для которого он переписывал некогда выдержки Боэция.

Стременчик только теперь узнал его и с удивлением воскликнул:

– Но что с вами стало? Эта одежда?..

– Дала мне покой, я прибился в порт… я счастлив, – сказал, улыбаясь, Бонер. – Двоим панам служить нельзя. Поэтому я выбрал того, к которому меня великая любовь тянула… окровавленного барашка на кресте.

Почти с завистью и уважением Гжесь склонил перед ним голову и вздохнул.

– Вижу по твоему грустному лицу, – прибавил отец Исаия, – что… душа твоя на перепутье и в неопределённости.

Пойдём со мной, доверься мне, разве не вымолвит через негодные уста Святой Дух, может, тебе утешение дам, а по крайней мере погорюю с тобой.

Шли так они вместе в монастырь Св. Екатерина на Казьмеж, а Гжесь тихо рассказывал о своих скитаниях.

Хотя состояние своей души он не поверил Исае, легко ему было угадать его из самого рассказа. Молчал монах, не прерывая. Вместе они вошли в келью монаха.

Отец Исая специально выпросил и занимал самую жалкую, тёмную, влажную, маленькую келью, а взгляд на неё рисовал человека, который ещё жил на свете, но уже не для света.

Не было тут ни ложа, ни постели, потому что аскет спал едва несколько часов, лёжа крестом на полу.

В углу стояла твёрдая скамеечка для молитв, а около неё разбрызганные капли засохшей крови, свидетельствующие о бичевании. Крест и череп короновали её.

То было пристанище мученика.

Монах с весёлым лицом привёл Гжеся и обратился к нему:

– Здесь счастье моё! – воскликнул он. – Нет его в другом месте!

Какая-то тревога охватила студента, который потерял дар речи.

– Говори как перед братом, что мучает, – добавил монах.

– Вы немного знаете мою жизнь, – начал Гжесь. – Я ушёл из родительского дома ради науки, потому что к ней очень стремился, ради неё голодом и холодом таскался по свету. Я не сыт, не вся наука сладкой мне кажется. Я вернулся в ссоре с самим собой. Надеть ли мне духовное облачение, или стараться служить Богу и людям в деятельной жизни, к которой тягу также чувствую?

Что делать? Что предпринять? Не знаю. Свет мне ещё улыбается, не имею силы от него отказаться, а какая-то сила толкает меня на иную дорогу. Вы, отец, ещё счастливы, потому что голос, который говорил вам, заглушил иные, а я…

Исая, слушая его, стоял, сложив руки для молитвы, и, казалось, больше, может, молится, чем слушает его, просит о вдохновении сверху.

– Что же ты принёс из того скитания по чужбине? – спросил он мягко.

– То же самое беспокойство, с каким вышел отсюда, великое сомнение, неуверенность во всём, чего я так усиленно добивался. В той человеческой мудрости, которую я желал добыть, едва рюмка уст моих коснулась, амброзия в желчь превратилась. Что издалека мне светилось, вблизи кажется презренным. Где я ожидал зерна, нашёл пустую оболочку.

Исая молчал.

– Я всё ещё желаю учиться, но есть минуты, когда наука мне отвратительна, так как чувствую, что она обманчива. Должен ли я надеть духовное облачение?