![Семко](/covers/69696424.jpg)
Полная версия:
Семко
– Князю Семко нет необходимости выступать и он не хочет, покуда не прояснится положение, – воскликнул Бартош, – но когда мы его позовём, отказать не может. Вся Великопольша на его стороне, Краков мы вынудим, все будут за Пяста.
Тут Бартош начал красноречиво и горячо изображать, что делалось в Великопольше, но Януша этим разогреть не сумел. Слушал его равнодушно и нахмуренно. На это начало разговора вбежал Семко и прервал его. С этого момента старик, уже ни во что не вмешиваясь, в течение дня только прислушивался, а вечером объявил, что сразу должен возвращаться в Черск.
Когда дошло до прощания, он оттащил брата в сторону. – Ты отталкиваешь мои благие советы, – сказал он хмуро, – не признаёшься мне даже в том, что думаешь, а я читаю в твоей душе. Делай, что решил, но меня не вмешивай, не обращайся ко мне. На мою помощь ты совсем рассчитывать не можешь; не дам ни динара, ни человека; а если тебя выгонят из Плоцка, у меня ты найдёшь только приют.
Семко, что-то невразумительно бормоча, обнял его. Так грустно они расстались. Стоял он потом в дверях, долго глядя за отъезжающим, его немного смутили последние слова при прощании, но Бартош, который остался там, оттащил его, не дав предаваться грустным мыслям.
Он не хотел, чтобы Семко преждевременно проявлял активность, но настаивал, чтобы был в готовности с большими силами, потому что ни дня, ни часа, когда нужно будет выйти, невозможно было назначить.
Семко, ещё остывший от советов брата, ответил ему, что делает, что может, но казна его опустела.
Бартош, вероятно, об этом догадался, хотя не предполагал, что закончился весь запас. Князь неохотно об этом говорил, так как ему было стыдно признаться, что по-юношески неосторожно разбрасывая, исчерал до дна всё, что в ней было.
Долго совещались, откуда взять деньги, а Бартош из Одоланова пошёл вечером к канцлеру с желанием склонить его, чтобы, пользуясь дружеским расположением Ордена к Семко, стараться у него о займе. Канцлер этого не хотел брать на себя… Говорили долго и громко.
Рядом в каморке, приставив к двери ухо, сидел Бобрек. Когда он слушал, лицо у него смеялось.
Когда Бартош ушёл, а клирик вошёл в комнату, он с негодованием заговорил о том, как в то время все, даже влиятельные князья, были жадны до денег, а нигде их столько не было, как у господ немецкого ордена. Они всё-таки давали в долг императорам и королям, а их сокровищ было не счесть.
– Для нас это запретный источник, – сказал канцлер, – если бы мы потребовали, они нам не дадут.
Бобрек сделал мину ещё более покорную, чем когда-либо.
– Иногда и маленький червяк может пригодиться, – шепнул он тихо с хитрой улыбкой. – Чем же я есть, как ни жалким созданием, на которое и смотреть не стоит, но у немецких господ есть мои родственники, которые там немало могут, хоть и они не много значат. Если бы вы мне разрешили попробовать?
Неимоверно удивлённый канцлер только теперь начал очень внимательно приглядываться к этому жалкому червяку. Не верил собственным ушам.
Червяк молча улыбался.
– Если бы вы приказали мне ехать… – сказал он.
– Без ведома господина я не могу этого сделать, – ответил канцлер, ещё не пришедший в себя от удивления.
Был он того убеждения, что глуповатый и тщеславный клеха слишком льстил своим родственникам и себе. Однако, подумав, он пошёл с этим к Семко и принёс ему смешную, невероятную новость.
Семко принял её равнодушно, не хотел видеть клеху, канцлера отправил ни с чем, но вскоре со двора позвал его к себе назад.
– Впрочем, чёрт его знает! – сказал он. – Пошлите на разведку, от себя, пусть едет. Не сделает ничего, постучим в другом месте.
В другом месте было загадкой для канцлера, но разгадку её не спрашивал. Он возвратился с тем в комнату, в которой, как всегда, нашёл Бобрка на благочестивой молитве.
Клеха не был таким уж набожным, но хорошо знал, что, показывая благочестие, приобретёт даже у тех, что молились так же редко, как и он. Канцлер подстраивался к этому благочестию, приобретая лучшее представление о не очень приятном ему человеке.
– Слушайте, – сказал он ему небрежно вечером, – если вам кажется, что можете что-нибудь сделать для князя у крестоносцев, чтобы те одолжили ему немного гривен, хоть я в этом сомневаюсь, пробуйте, езжайте.
Бобрек низко поклонился, проглатывая слюну.
– Попробую, – сказал он, – а надеюсь на Бога, что что-нибудь сделаю. Ваша милость, позвольте мне сразу идти, чтобы поискать себе повозку или сани.
Сказав это, он поцеловал его в руку, поклонился в ноги и исчез.
VII
В зале заседаний Мальборкского замка собрался совет Ордена.
В него входили великий магистр Цёлльнер, маршал Валленрод, несколько комтуров и высших урядников, которых позвали некоторое время назад.
Кто бы у этих людей искал прежнего сурового устава, какому когда-то подчинялся госпитальный орден, с трудом бы сейчас нашли его следы и стёртые формы, мало уважаемые для глаз, пренебрегаемые в действительности.
Устаревший устав уже как бы никого не обязывал. Время, обстоятельства, воины, которые больше расстраивали дисциплину, чем удерживали, постоянный наплыв рыцарей из Западной Европы, изнеженных роскошью, образом жизни, песнями, жадных до славы, зрелищ, утончённых удобств господ ордена крестоносцев переделали в род сильной ассоциации, ставящий целью завоевание земель, обогощение, наслаждение роскошью.
Личный интерес всех участников этой группы объединял их в единое целое и побуждал следить за благосостоянием Ордена. Дело веры и креста, когда-то записанное на знамени, их госпитальные обязанности, о каких осталась только память, суровые религиозные практики, совсем исчезли с глаз самых ревностных.
Главной задачей было сделать Немецкий орден паном завоёванных земель, которые отдавались в опеку императору, когда нужно было сопротивляться папе, и прибегали в апостольскую столицу, когда император заявлял о своих правах.
Это товарищество рыцарей-грабителей росло из-за слабости соседей, их раздробленности, и наконец больше силой золота, чем оружия, в том веке, который был жаден до денег, а так добывать их, хранить, занимать и умножать никто их не умел, как рыцарский орден, который был самым ловким ростовщиком. Уже везде и во всём видна была эта финансовая мощь Ордена, такая же огромная и страшная, как некогда сила тамплиеров, и подобным же образом собранная. Он не скрывал роскошь, не стыдился её, жизнь была изысканней и богаче, чем на многих монарших дворах Европы.
Во время экспедиций по одеждам, оружию, лошадям, повозкам, палаткам видно было, что белоплащёвые паны кровью принадлежали к самым аристократическим семьям, к княжеским домам, и что, надевая это облачение, не отказались от роскоши и удобств, к каким раньше привыкли.
На западе рыцарство умирало, перерождалось и становилось женоподобным, сюдасливались его остатки и существование своё продлевали. Орден имел привлекательность для многих авантюристов как укротитель неверных, но ещё больше как товарищество мужчин, освобождённых от семейных уз, от обязанностей к семье и живущих под исключительным правом, которое избавляло от моральных предписаний, связывающих обычных людей, платя за это жертвой жизни в бою.
На всех тех сеньорах, которые заполняли залу заседаний, нагретую и освещённую сильным огнём камина, ещё видна была гордость силы, какую на них изливал Орден.
Пожалуй, самым скромным из них выглядел сам великий магистр, человек обычного лица, может, на первый взгляд не поражающего, мрачного, но серьёзного и мыслящего. Черты его лица были грубые, не слишком правильные, особенно благородной крови не выдававшие, хотя быстрый ум и энергия били из глаз. Привычка к размышлению низкий лоб сгорбило морщинами, которые уже с него не сходили.
Магистр не был ни красноречивым, ни многословным, но знали, что достаточно было услышать несколько его слов, потому что они были полны содержания и зрелые.
Обычно в мрачном настроении, великий магистр, который не скрывал, что чувствовал и как был расположен, гнушался всяким притворством, в этот день лицо имел не такое пасмурное. Вокруг его губ играла как бы тень улыбки. Он никогда не смеялся, а этот отблеск какой-то внутренней радости уже имел большое значение.
Около него высокая, рыцарская, красивая, но отмеченная какой-то разнузданной дерзостью фигура маршала Конрада Валленрода, обращающегося с большой свободой, живо и навязчиво бегающего глазами по присутствующим, представляла разительную противоположность.
Цёлльнер весь был в себе, маршал, хоть не говорил, давал знать о себе своим обхождением и движениями.
На него чуть ли не больше обращали внимания и показывали уважения, чем Цёлльнеру, с которым он хотел стоять наравне.
Все другие также гордые и уверенные в себе при Валленроде казались почти робкими. Он не обращал внимания ни на великого магистра, ни на высоких урядников, казалось, что он был там первым и единственным. Он, несомненно, не придавал большого значения этому собранию, на которое соизволил прибыть. Показывал, что появился по обязанности, пренебрегая Советом, что это его утомляло, и что загадочно прояснившееся лицо магистра его раздражало.
За исключением Цёлльнера, который был посредственного рости, остальное собрание составляли люди дородные, созданные для тех больших и тяжёлых доспехов, которые нас сегодня удивляют, и однако Валленрод над ними доминировал, и среди этих мужских лиц, красивых черт его гордое лицо было самым красивым. Чёрные глаза имели королевский взгляд, маленький рот, заметный под тёмной бородой и усов, имел выражение, точно был создан, чтобы приказывать.
Валленрод вошёл в зал совещаний ни с кем не разговаривая, ни здороваясь, погрелся у огня, а потом сел на лавку напротив него, вытянув свои длинные ноги, несмотря на то, что закрывал ими дорогу другим.
Казалось, Цёлльнер ждал кого-то, кто не приходил, лениво поглядывая на собравшихся; он думал, прислушивался, не дойдут ли до него издалека какие-нибудь шаги, и через мгновение повернулся к сухому, старому казначею Ордена, который стоял, щуря глаза, потому что плохо видел.
– Вы мне сегодня были очень срочно нужны, – сказал он ему, – потому что дело, которое изложу, несомненно будет решено согласными голосами; речь идёт только о том, чтобы ты, брат, нам его не испортил.
Все молчали, слушая.
– Вы знаете, что творится в Польше, – говорил дальше Цёлльнер, – в самом деле, если бы мы там распоряжались, это было бы не лучше.
Он презрительно улыбался.
– Последствия не поддаются рассчёту, – прибавил он, – но беспорядок и анархия надолго обеспечены. За этим идёт бессилие; чего ещё желать?
– Я слышал, этот сброд выгнал Люксембурга, – прервал Валленрод, – но он вернётся с местью.
– Мы желаем ему этого, – сказал Цёлльнер, – потому что мы предпочли бы его над другими. Однако с королевой Елизаветой, дамой непостоянного ума, странной, ни за что ручаться нельзя. Ходит разная информация, будто она предпочитает для дочки француза или итальянца. А между тем анархия. Великополяне убивают друг друга, нашего соседа Семко Мазовецкого силой тянут на трон!
Двое или трое из слушавших командиров пожали плечами.
– Это ещё ребёнок, юноша, – сказал один.
– Также его очень легко вовлекут, – ответил Цёлльнер. – Бартош из Одоланова, рыцарь, посланник, тот, когда взял его в свои руки, не отпустит.
– Он хороший солдат, – произнёс комтур из Балги – человек, которым нельзя пренебрегать.
– Смутьян, не в меру дерзкий, и кровь в нём играет, – сказал Цёлльнер, – которая несёт человека дальше, чем он хочет. В конце концов князю Семко хочется корону, а денег нет.
– Да, – вставил казначей, кладя руку за пояс, – наверное, пришлёт за ними к нам. Жаль только, что мы обожглись на других должниках, и на пустое слово, а хоть бы и пятью печатями снабжённый пергамент, с двумя орлами и двумя филинами, Орден ничего не даст.
Нахмурившись поспешности этого приговора, Цёлльнер запротестовал взглядом, казначей замолчал, а он сказал:
– В казне найдётся несколько лишних тысяч гривен.
Казначей подтвердил головой.
– Поэтому я за то, чтобы мы их одолжили Семко, но он должен дать в залог пограничную землю, и мы будем держать её, пока он её не выкупит.
Никто не думал этому противоречить, Валленрод равнодушно смотрел в пол.
– Выберете, – сказал госпитальер, – что для нас самое удобное, что как можно скорей может нам отворить дальние ворота, потому что Мазовия очень бы пригодилось. Земля неплодородная, но держать в руках Вислу – важно.
– Я был уверен, что вы в этом со мной согласитесь, – ответствовал Цёлльнер, терпеливо выслушав. – О заложенной земле нужно вести переговоры с самим Семко. В данный момент здесь только его посол, которого, если хотите послушать, я прикажу позвать. Это полубрат Ордена и наш хороший слуга.
Сказав это, когда никто не противоречил, Цёлльнер подошёл к стоявшим за дверью двоим своим компаньонам и одного из них послал за Бобрком, который ждал внизу.
Совет тем временем с иронией рассуждал о польских делах и о Семко, о великопольских беспорядках, о выгодах, какие уже сторонники Бранденбурга от них получили, захватив замки на границах. Они также знали о продаже недостойными венграми русских замков Литве – и были ею возмущены, не из-за того, что они для Польши были утрачены, но из-за того, что их приобрела ненавистная Литва.
Среди оживлённых диспутов о том предмете, что теперь ждало Польшу, и как Орден должен был себя вести по отношению к ней, вошёл, покорно кланяясь, Бобрек. Все глаза обратились на него. Там он снова был другим – более смелым, не таким скрюченным, а одна одежда делала его до неузнаваемости непохожим на бедного клеху из Плоцка. На нём теперь было серое платье Ордена с полукрестом, как брата и слуги его. Эта одежда доказывала, что он поклялся в верности и принадлежал к этой большой семье, начальство которой тут совещалось.
Не заходя далеко, он встал у порога и ждал, пока приступят к расспросам.
– Кто тебя прислал? – спросил Цёлльнер.
– Ксендз Пиотрек, канцлер князя, – сказал Бобрек.
– Священник! – пробормотал с презрением, известный своей неприязнью к духовенству маршал Валленрод.
– Что же? Им нужны деньги на поход в Великопольшу? – спросил Цёлльнер.
– Так следует догадываться, – уже смелее сказал Бобрек. – Я как раз был там, когда прибыл князь Януш Черский, а тот, вероятно, отсоветовал вмешиваться в польские дела, но Бартош из Одоланова, должно быть, пересилил.
– Януш, – прервал госпитальер, вертя головой, – этот внимательный и осторожный, его никто не втянет. Ему мил покой. Сидит как лис в яме.
– И Семко, по-видимому, великополяне не сразу уговорили, – говорил Бобрек, – но ему, наверное, обещают корону. Делаются приготовления – но без денег ничего нет.
Не обращая внимание на присутствие Бобрка, Цёлльнер живо вставил:
– В наши интересы входит, чтобы там были беспорядки… пусть бьются, это их ослабляет… пусть ссорятся и к нам обращаются за помощью – тем лучше. За это слава Господу Богу.
– О! В Великой Польше страшный огонь, – начал Бобрек. – Я своими глазами видел наполовину сожжённый край, население разбежалось в леса – одна половина в смертельном вражде с другой.
Цёлльнер, только одним ухом слушая этот рассказ, живо прервал:
– Если бы даже великополяне согласными голосами выбрали Семко королём, это немного значит, потому что краковские паны наперекор им другого себе найдут и на трон приведут.
– Если не хотели Люксембурга с Марией, – прервал госпитальер, – должны будут взять Ядвигу с австрийцем Вильгельмом.
– Кто знает, с кем! – буркнул другой. – Определённо, что бескоролевье продолжится, а для нас это к добру. Если бы даже королевство Луи распалось на половинки, Великопольша оторвалась, для нас в будущем выгода от этого очевидна.
Все гордо улыбались, уверенные в своём, Цёлльнер думал.
– Поскольку тебе срочно нужно возвращаться, – сказал он Бобрку, ещё стоявшему на пороге, – а прибыл ты с устным посольством, отнеси им словесный ответ, что Орден не откажет в ссуде доброму соседу, но он должен требовать залога и получить его, потому что это его право и устав, от которых он отступить не хочет.
Бобрек, быстро глядя в глаза говорившему, дал знак, что хорошо его понимает. Цёлльнер подошёл с клирику ближе, шепнул ему что-то на ухо, и отправил, хоть любопытный полубрат охотно бы отстался дольше среди общества сановников.
Совет сразу спешно начал расходиться.
Бобрек, лошадь которого была в замке, немедля сел на него и двинулся обратно по дороге в Торунь. Он был очень рад, потому что получилось легче, чем думал, а надеялся, что это путешествие хорошо ему оплатят. Спеша из Плоцка в Мальборк, у него не было времени задержаться в Торуни и заехать домой к матери; в этот раз думал свернуть к ней, не из любви, как мы убедимся, но чтобы не дать ей забыть о себе.
Мать Бобрка была полькой, смолоду опрометчиво вышедшая замуж за немца, жизнь с которым стала для неё пыткой. Старый оружейник Бибер служил Ордену, считался полубратом, постоянно работал в замке с доспехами, – поэтому когда его сын подрос, монахи взяли его на воспитание, чему мать тщетно противилась. Привязывали её к Торуни дом и сады, которые там имела, иначе сбежала бы с ним.
Несчастная с мужем Агата, по легкомыслию выйдя за него замуж в молодости, сначала возненавидела его, а потом всех немцев и Орден, который из её сына сделал чудовище, полусвященником, полусветским, слугой всех своих беззаконий. Крестоносцы заранее узнали в нём одного из тех, которого могли сделать удобным инструментом; его обучили шпионажу, доносам и зарабатыванию денег предательством.
Мать, не в силах его у них вырвать, бессильная, смотря на гибель ребёнка, воспылала ко всему Ордену сильной ненавистью. Она оплакала потерянного, которого исправить и повлиять на него уже не могла.
Бобрек, почувствовав вкус к жизни, которую вёл в вечных скитаниях, редко заезжал в дом матери.
Мать не хотела ему помогать, думая взять его измором, но Бобрек предпочёл потерпеть немного бедности и остаться свободным – ему казалось, что таким образом до чего-нибудь в Ордене дослужится, а после матери всё равно возьмёт то, что после неё останется.
Теперь он даже редко заглядывал к ней, потому что там только приходилось терпеть выговоры, брань и угрозы.
Агата, вдова оружейника, когда-то милая и славящаяся красотой женщина, имела в крови что-то от польских женщин, которые привыкли стоять с мужьями наравне. Немец при жизни тщетно всяческими способами хотел сделать из неё невольницу. Бедная сирота не далась ему. Угрожала, что, взяв на руки ребёнка, его и дом бросит.
Оружейник любил её и должен был сдаться. После его смерти она одна с сыночком стала владелицей каменного дома в посаде, нескольких садов и пастбищ у реки, и сундуков, в которых, поговаривали, было много тысяч гривен. Она была ещё не старой, когда умер её муж, была красивой и в самом расцвете сил. Первый, кто к ней сватался, по традиции ремесленников, был старший подмастерье мужа, тоже оружейник, который занял в мастерских место покойного.
Агата о браке с другим немцем и слышать не хотела. Позже попался ей поляк, но и ему отказала, – поэтому осталась вдовой.
К величайшему огорчению, под предлогом воспитания у неё отобрали ребёнка, держали среди монахов, и заранее испортили. Когда Бобрек в облачении полубрата вернулся, она не могла признать в нём собственного ребёнка. Общение с командирами и орденской службой, способной на любой разврат, не только преждевременно его уничтожило, но сделало врагом того рода, к которому принадлежала мать. Положение бедной Агаты было очень плачевным, потому что она любила своего ребёнка, а он вызывал у неё омерзение, перечил ей и мучил. В конце концов между ней и сыном дошло до таких разногласий, что она была вынуждена закрыть ему дверь, а он в неё не смел и не хотел уже стучать.
Однако при посредничестве замкового начальства упросили мать, чтобы она простила сына, в доме не отказывала, но он сам жить там не хотел и пустился на тот хлеб, на каком мы его видели.
Агата, оставшись одна, взяла из города польскую сироту, девочку, которую воспитывала, и жила дальше, мучая себя работой, чтобы забыть свои печали. Она была известна как одна из самых богатых мещанок Торуни, но немцы знали, что не была к ним расположена, и обходили её дом, оставив её в покое ради памяти мужа, который имел у них большие заслуги.
Ясько Бобрек (Бибер) в Торуни ещё имел на себе серую одежду брата Ордена, которую должен был сменить только для путешествия в Польшу. Также он в ней заехал во двор дома матери. Старая Агата, как обычно, когда в саду дел не было, сидела в оконной нише с прялкой. Услышав цокот конских копыт, она выглянула во двор и с лёгкостью узнала сына.
Руки её опустились, морщинистое лицо зарумянилось, она вздрогнула и, заткнув веретено, встала.
На лавке у огня сидела воспитанница-сиротка, бледное, жалкое создание, с белыми, как лён, волосами. Большая комната, в которой они находились, доказывала о мещанской зажиточности. На полке было полно разной посуды в чистоте и порядке. Несколько позолоченных образов светилось на стенах. Все лавки были застелены ковриками, а стол прикрывала скатерть.
Стеклянные окна, вещь в то время роскошная и дорогая, с маленькими стёклами, вставленными в свинец, пол, частью выстеленный грубым сукном, придавали жилищу наружность аккуратную и милую. Даже на огромном камине были керамические орнаменты из кирпича, какие там в то время были в ходу, заменяя ими каменные.
Когда на пороге появился бледный и, несмотря на свою смелость, встревоженный Ясько, мать стояла уже посреди комнаты, с тревогой ожидая его прихода. Она устремила на него проницательный взгляд и видно было, что, тронутая, она готова была открыть ему материнские объятия.
Но Бобрек из-за фальшивой гордости не хотел показать себя ни покорным, ни виноватым – с фальшивой и как бы дрожащей улыбкой он подошёл и только лёгким поклоном поздоровался с матерью. Глаза Агаты блеснули огнём, но она осталась холодной. Женщина была сильного телосложения, закалённая работой, рядом с которой тощий сын казался жалким и бессильным.
– Я не хотел пропустить Тарунь, – сказал он, не поздоровавшись с матерью.
– Бог воздаст, что хоть вспомнил, что живу, – ответила суровым голосом Агаты, – а ты откуда и куда?
– Как всегда, бродит человек по свету, – начал Бобрек, делая несколько шагов и с какой-то насмешливой ревностью поглядывая на бедную сиротку, которая при виде его, встав от кудели, прижалась в угол.
– Что же тебя так гонит?
– Что? Я дожен служить моим господам, – сказал Бобрек.
Агата медленно повернулась к своей прялке, которой, однако, не коснулась. Показала ему место на лавке. Поглядела на сына, бледность и худоба которого её поразили.
– Не видно по тебе, чтобы тебе у этих господ хорошо было, – сказала она.
– Не жалуюсь, – ответил Бобрек с некоторой гордостью. – Дома и так было бы нечего делать, а мать меня в нём видеть не рада.
Агата подняла руки кверху.
– Довольно! – сказала она. – Довольно! Зачем ты приехал? Чтобы ссориться с семьёй? Тогда было нечего ехать.
Ясько засмотрелся на огонь.
– Если бы ты хотел жить по-Божьему, таким, каким я тебя хотела видеть, дом бы тебе был открыт, – добавила она.
– Разве это моя вина, – сказал Бобрек, – что мама не любит немцев, я же по отцу немец, и им служу! Польского же рода и племени не выношу.
– Молчи же! Ты знаешь, что это моя кровь, и она в тебе.
Бобрек вздрогнул.
– Если бы я знал, куда она течёт во мне, вскрыл бы себе вены и вылил её.
Агата так резко вскочила с места, что прялка наклонилась и могла упасть, когда она схватила её сильной рукой и поставила на пол с такой силой, что от неё откололись куски дерева.
– Ты пришёл за тем, чтобы сказать, что моим ребёнком называться не хочешь? – крикнула она, указывая на дверь. – Ну, тогда нечего тут долго пастись, ты уже своё исполнил.
Бобрек сначала хотел встать с лавки, но сдержался, вынудил себя остыть, побледнел и сказал с ироничным равнодушием:
– Разве я виноват, что я сын моего отца? В матери говорит иная кровь, иная во мне, этому не помочь.
– Да! От греха, совершённого в жизни, нет спасения, за него нужно нести покаяние, – воскликнула со слезами и рыданием в голосе Агата, ломая руки. – Бог покарал, Его воля.
Она повернулась, словно ища утешения, к образу Христа, висевшему на стене, и вид коронованного терниями немного её успокоил. Потом не взглянула уже на сына и пошла к другому окну. Ясько сидел злой на лавке, тем временем глазами пронизывая стоявшую в углу испуганную сиротку. Среди тишины слышался только огонь, потрескивающий в камине. Бобрек специально натягивал на лицо улыбку… После этой вспышки разговор между матерью и сыном становился затруднительным.