Читать книгу Роман без названия. Том 2 (Юзеф Игнаций Крашевский) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
bannerbanner
Роман без названия. Том 2
Роман без названия. Том 2
Оценить:
Роман без названия. Том 2

5

Полная версия:

Роман без названия. Том 2

– Пойду, – сказал он в духе, – в ноги им упаду, простить меня должны.

Но когда подумал, что прощение это купит жертвой дней своих, чувствами, мыслями, свободой, задрожал и силы изменили ему. Самое сильно любящее сердце может содрогнуться над такой великой жертвой, может остановиться на её берегу.

Стоял так Станислав, когда тень матери, выходящей на цыпочках из комнатки и надежда увидеть её хоть на минуту, отогнали его от окна к беседке. Там он нашёл только испуганную Манию, ищущую его повсюде, не могущую понять, что с ним стало, и опасающуюся уже результата слишком смелого шага. Она принесла ему, как женщина, помня о его потребностях, что где могла подхватить: фруктов, хлеба, свою чашку чая.

– Где ты был? – спросила она возвращающегося. – Только не увидел ли тебя кто?

– Не бойся! Никто меня не видел, я стоял только под окном отца… кто знает, увижу ли его ещё раз в жизни!

Через минуту у входа послышался шелест платья. Станислав упал на колени и почувствовал только, как дрожащие руки обнимали его голову, а горячие уста старушки покоились на его челе, которое увлажнилось слезами.

– Станислав! Станислав! – отозвалась она, рыдая, спустя минуту. – Сколько ты нам слёз стоишь! Мне… нам… Всем! Даже отцу! Да! Я видела его не раз плачущим, хоть слёзы глотал перед людьми!

– Значит, он меня простит, я ничего не желаю больше!

– Нет, Станислав, не заблуждайся этой напрасной надеждой. Он плачет, но в тебе не даст плохого примера остальным детям. Поклялся, а что однажды сказал, того никогда не изменит. Один Бог, что знает людские сердца, ведает, что будет, я не смею надеяться! Расскажи мне, дорогое дитя, о себе!

Станислав не спеша снова начал ту историю, но вовсе не жалуясь на свою судьбу, чтобы не обливать кровью сердце матери.

– При работе, – сказал он, – хлеб иметь буду, а кто не работает? Это доля человека! Тяжко мне ещё, но кому же поначалу не тяжко?

Вопросы следовали за вопросами, а расстаться так было трудно! Бедная мать хотела хоть увидеть этого сына, который был для неё как потерянный, мужской голос которого только слышала, но свет в эту пору в беседке выдал бы их, а вести его домой боялись. Видно было борьбу сердца с непобедимым страхом и бедное сердце должно было ему уступить. Держала его руки в своих руках, ласкала болящую голову, угадывала мыслью и сердцем сына, который вырос в мужчину, плача, что её глаза даже поглядеть на него не могли.

– Иди, – сказала она после часа короткого разговора, – иди, ещё увидимся, может. Когда ты в Ясинцах… завтра, может, мне будет разрешено выйти на прогулку с Манией… мы встретимся вечером у границы, никто нас там не увидит.

И после тысячных прощаний и благословений, утешенный, ненасытный, размечтавшийся от только что испытанных чувств, бедный Станислав, выкравшись снова калиткой в поле, пошёл чёрной ночью к Ясинцам.

* * *

Было это воскресенье, один из тех ежегодных праздников, в который даже наименее набожные прихожане чувствуют себя обязанными съездить в костёлик и показать, что в их сердцах ещё тлеют искорки привязанности к вере.

Прекрасный осенний день благоприятствовал службе. Гостиницы в местечке, кладбище и площадь перед старым, чёрным, обитым сверху донизу гонтами костёлом С. полны были кочиков, кочкобричек, бричек, кареток, каламашек и простых возов.

Костёлик, едва могущий вместить толпу прибывших, всё больше наполнялся людьми разного класса, которые забивали его от решёток пресвитериума до великих врат и паперти. На первых лавках, покрытых красной закапанной воском материей, honoratiores loci заранее заняли свои места, а поприхотливее, что, и с Господом Богом разговаривая, не рады, чтобы кто-нибудь другого класса в их разговоры вмешивался, презирая лавку, открытую для всех, на собственных табуретах и стульях расселись поближе к большому алтарю.

Тут и пан Адам Шарский, и жена его, и пани княгиня, их дочка, и, принуждённый для вида к набожности сам князь, держась кучкой, восседали на специальных креслах, вставали на колени на вышитые гербами подушки и, прежде чем начали молиться, бросили взгляд на народ Божий, чтобы подхватить, может, взгляд для разговора за обедом.

На первой лавке с правой стороны сидел пан судья Шарский с супругой и старшими дочками, а тут Фальшевич стоял на страже двух мальчиков. Побледневшее, сурового выражения, но серьёзное лицо судьи на фоне стиснутых голов люда, отражалось как-то так отчётливо, что даже князь спросил пана Адама, кто был этот господин. На что, кашляя, ни то, ни это отвечал пан Адам, даже капельку солгав, потому что родства не желал себе признать, хоть в костёле. Недалеко от этой лавки, под боковым алтарём, опираясь на деревянный столб, также как судья, бросался в глаза всем незнакомый молодой человек, черты которого, выражение лица, красивая фигура, благородный облик возбуждали любопытство всех. Был это Станислав Шарский, рядом с которым в серой тарататке, загорелый, стоял хорошо всем знакомый пан Плаха.

Есть лица, на которых жизнь и мысли оставляют след, как буквы на бумаге, такой простой для чтения, что самый неопытный глаз узнает, что Бог вложил в души этого облика. Такой в эти минуты юношеского расцвета и боли было лицо Станислава, напоминающее молодого Шиллера, когда создавал своих «Разбойников». Больше, может, только мягкости, стойкости, христианского мужества было в этих обычных и серьёзных чертах, несмотря на молодость. Направляясь в костёл, Шарский, хотя не думал о людях, надел на себя что имел наилучшего, и среди этой деревенской толпы простой его наряд как-то выделялся своеобразным вкусом.

В минуту когда Станислав, слегка протиснувшись сквозь толпу, остановился на глазах отца и своей семьи, ни у кого из них не был обращён взгляд в эту сторону, а мать, хоть, может, заметила его и узнала, даже не глядя, опустив глаза к книжке, должно быть, делала вид, что ничего не видит. Судья, несмотря на боль в ноге, стоял на коленях и молился из «Золотого алтарика», не обращая внимания на то, что его окружало. Только когда зазвучали колокола и звездочка на хоре, объявляя подъём, старец обратил глаза к алтарю, встретил сына, стоящего со склонённой головой, и побледнел. Волнение его было так велико, что он выпустил книжку из рук и остолбенел, потому что, несмотря на несколько прошедших лет, он узнал его сразу. Мать давно уже о нём знала, заметила также, что происходило с мужем, но боялась дать понять ему, что знает, почему он так смешался, молилась, молилась, тряслась от страха и исчезла почти в глубине лавок.

После недолгого времени старик пришёл в себя, поднял свой «Алтарик», казалось, ищет в нём прерванной молитвы, но руки его явно дрожали, а глаза, напрасно обращённые на страницы, бежали к ребёнку. Какое чувство метало этой твёрдой душой, трудно уже было узнать по лицу, покрытому опять холодной, равнодушной, неподвижной какой-то маской. Но молиться не мог, но смотрел и смотрел на этого потерянного ребёнка, на блудного сына, который появился перед ним в костёле, как бы во имя Бога, что всем прощал, умолял о прощении.

Невозможно выразить, что происходило с испуганной матерью, Манией и остальными родственниками; их ужас был виден на лицах и даже равнодушные заметили, что с ними что-то должно было произойти, так все были смешаны.

Побледневший Станислав горячо молился.

Именно, когда он поднял к небу влажные глаза, красивая княгиня Адель, которая постоянно со своей книжкой, оправленной в позолоченные пряжки, бросала по костёлу взгляды чёрных глаз, взглянула на него и её око задержалось на поэте. Вы бы сказали, что на бледном лице должен был выплыть румянец, но нет… поглядела только, отвернулась, поглядела ещё и, казалось, уже только с холодной осторожностью делает вывод о человеке по одежде.

А! Короткую имеет память сердце женщины! И хорошо сказал Фредро, что, кто доверил свою жизнь этому плющу, упадёт в пропасть, потому что плющ его не удержит. Кто бы мог догадаться, что эта прекрасная пани за несколько лет перед этим с нерушимой клятвой, облитую слезами, дала незабудку этому бедному парню! Только бедно и неспокойно бегало её око от Станислава к его родителям и едва ли он не догадался, что она, казалось, думает над шапкой пани судейши, не хотят ли часом эти родственники своим визитом на мессу скомпрометировать её в глазах князя. Люди этого света страшней всего в своих глазах компрометируют себя плохо скроенным фраком, старым платком, немодным платьем и человеком, не знающим французского.

Так рядом с этим великим алтарём и Жертвой разыгрывалась, как всегда на свете, как везде на свете, слёзная драма и комедия людского тщеславия. Тут плакали сын и отец, дрожала мать, теряющая сознание от страха, а дальше смешная куколка заботилась о мыльных миллионах.

Богослужение ещё продолжалось; на лицах не было видно никакой перемены, только судья, несмотря на неизмерное владение собой, иногда, казалось, испытывает более сильное чувство, которое сначала сдерживал волей, привыкшей приказывать.

Наконец пропели супликации, эту прославляющую песнь, а скорее воззвание к Богу, несравненное в своей простоте, как крик души, вырывающийся из неё мощным голосом, и когда звучали последние её звуки, народ начал отплывать на кладбище, собравшиеся расходились разными дорогами.

Адамово семейство, увидев Шарских, которых сама вежливость наказывала им просить в близкую усадьбу на обед, оба, как дочка, боясь компрометации перед зятем, делая вид, что не заметили родственников, не через середину костёла, как привыкли, но покорно стороной за лавками вышли, торопясь, чтобы их длинный кортеж родственников не нагнал при посадке в карету. Трудно описать, что они вытерпели за своё тщеславие, наказанное напрасным страхом.

Судья молился ещё и молился, Станислав не трогался с места, а бедная мать, когда ей пришлось убирать в мешочек книжку, очки, чётки и платок, всё по очереди роняла на пол.

Костёлик уже практически опустел, когда, наконец, старец поднялся, выпрямился и, не бросив уже взгляда на колонну, у которой видел сына, пошёл, ведя за собой всю семью, к выходу В его походке, чрезвычайно смелой и уверенной, видно было какое-то колебание, как если бы его что-то тянуло назад, как бы не владел ногами. Шёл и хватался за лавки, а, уткнув взор в пол, когда остановился у кропильницы, должен был искать её несколько раз пальцами, прежде чем опомнился и нашёл святую воду.

Идущие за ним все молчали, не смея даже взглянуть на него.

На пороге судья обернулся и посмотрел на костёл. Подъехал экипаж, но он не двинулся, не сказал ни слова, все ждали, как он, а сердце матери, до сих пор бьющееся только страхом, начало волноваться капелькой надежды.

После минуты ожидания показался Станислав, который уже, может, не надеялся встретить отца, а, узрев его перед собой, отступил, испуганный, но тут же волнение отобрало у него боязнь и память, подскочил и упал на колени.

Бледное, страшное лицо судьи было как мраморная статуя справедливости, мстительной и неумолимой, брови его резко стянулись, уста начали дрожать, рука метаться, но глаза наполнились слезами, он вытянул руки к сыну и прижал его к груди[3].

Мать, братья и сёстры окружили их и Станислав почувствовал себя в объятиях всех. Но недолго продолжалось это временное забвение, старец после невольной чувствительности вернулся к суровости всей жизни.

– Во имя того Бога, распятого на кресте, – сказал он серьёзно, указывая на деревянную фигуру на кладбище, – прощаю тебя и благословляю… приди и посиди за нашим столом ещё раз, вкуси, какими семейный хлеб и семейная любовь есть великими наслаждением – но для примера прощая тебя сердцем, рукой и головой, простить не могу проступка. На семье стоит общественная связь, на послушании – весь мир; ты порвал с нами, хотел свободы раньше времени, купил её задорого, но имеешь, что хотел. Ты мой сын, потому что я простил тебя, но никогда не будешь ни наследником, ни товарищем сестёр и братьев. Придёшь и пойдёшь, как чужой, вернёшься, как гость, но свободный, независимый, ничего нам не должен и мы также ничего тебе не должны.

Станислав на отцовский приговор ничего ответить не мог, сел на указанное ему место в возке, который вёз Фальшевича и его братьев, и так был счастлив, что хоть знал, что нерушимое слово отца лишало его всякой помощи и участия в наследстве, за одно это объятие он охотно отдал бы в жертву часть своей жизни.

Судья проделал всю дорогу в мрачной задумчивости, его жена, плача, целовала его руки, Мания скрывала перед ними свои слёзы, делая вид, что выглядывает из кареты, а на возке Фальшевич кивал только головой, присматриваясь, как Станислав не мог нарадоваться младшим братьям и их весёлому своеволию. Так они прибыли в Красноброд, а когда начали высаживаться, Станислава снова охватил страх – но судья с просветлевшим уже лицом ждал его на крыльце, и почти как чужого ввёл в дом.

Ещё раз сын упал к его ногам, но ничего, кроме повторного благословения, не получил.

– Слушай! – сказал неумолимый старец. – Как отец, я тебя простил, но не как глава семьи… ты чужим нам будешь, потому что хотел быть чужим, та цепь, однажды порванная, уже не свяжет, даже раскаянием, жалостью и прощением.

– Я тоже ничего не требую, кроме прощения и сердца, – сказал Станислав.

– А завтра, – добавил судья, возвращаясь к своему характеру, – завтра поедешь со мной к нотариусу и напишешь полный отказ от всякого наследства после меня, этого требую под благословением.

Ни мать, ни младшие братья и сёстры уже не смели заговорить с братом – само прощение казалось им чудом Божьим, что большего требовать не смели. Судья вышел, сказав эти слова, а Станислав снова увидел себя в кругу семьи, под домашней крышей, счастливый, весёлый, лёгкий, полный сладких надежд будущего.

Только гнев отца его тяготил – бедность была для него таким давно предвиденным концом, что он научился глядеть на неё без опаски. Отдался, поэтому весь неожиданному удовольствию беседы с матерью, не могущей на него насмотреться, с братьями и сёстрами, которые его обступили, разрывая на все стороны. Впервые за долгое время этот час он мог назвать счастливым!

* * *

Когда эта сцена разыгрывалась на пороге костёла, кладбище уже почти было пусто, однако, нашлось несколько любопытных, находящихся везде, где можно что-то подглядеть или подслушать, – и те были издали свидетелями отцовского прощения. Поэтому по соседству сразу громыхнула весть, так преукрашенная, что даже те, что были свидетелями события, каждый иначе описывая, отчёту своих соратников удивлялся как новости. Из этих всех рассказов эклектики сказочники по профессии строили свою аутентичную версию, окончательную, исправленную, и эта поэма пошла как материал среди преданий людей в общественное достояние.

Даже до усадьбы семейства Адама через пана каморника Бортилу сразу в этот день дошла новость о примирении сына с отцом, но её повторяли потихоньку, чтобы не пробудить любопытства князя. Сама княгиня узнала некоторые апокрифичные, но хорошо составленные, подробности от своей гардеробной и глубоко задумалась, завязывая на ночь волосы.

– Это, должно быть, неотёсанное создание, – говорила она в духе, – но совсем ладный мужчина, имеет что-то поэтичное в себе, поэт, поэт! Если бы не в муже было дело, которого эти кровные с другого света могут обескуражить, велела бы папе просить его… А! Мы бы открыто посмеялись над нашей детской любовью! – Она вздохнула про себя.

– А, хорошие это, возможно, были времена, всё же непроменяла бы их на сегодняшние. Нет! Нет! Но на час, на мгновение, если бы к тому белому платьицу, к тем чувствам, к тому садику можно было возвратиться!

Она ещё раз вздохнула, улыбаясь себе в зеркале, так ей с этой грустью было ладно!

– Что за детство! Что за детство! – воскикнула она. – Que je suis bete!

Несмотря на это, на следующий день была беседа между ней и родителями о Шарском; княгиня намекнула, что, может быть, годилось, когда князь поедет куда-нибудь по соседству, просить Станислава… На этом кончилось.

Достаточно зародыша такой мысли, чтобы изнеженный ребёнок упёрся угодить своей фантазии. Аделя, отправив на два дня мужа к соседям на охоту, сразу на следующий день сумела воздействовать на отца так, что он послал за Станиславом.

Действительно, велико было его удивление, когда он получил вежливо-холодную записку кузины, но отец и мать уговаривали его, чтобы поехал, Стась не смел признаться, как они в последний раз расстались с паном Адамом и, хотя с немалым отвращением, он должен был сесть и поехать. Мысль об Адели приходила ему часто, но слышанный в дороге разговор на века охладил его к ней; не чувствовал уже, как раньше, при воспоминании о ней учищённого сердцебиения; какое-то беспокойство в нём ещё осталось. Оно возросло, когда он приблизился к месту, памятному ему одной минутой надежды, и Станислав вышел из своей бедной брички, запуганный прошлым, оглушённый панством и роскошью, которые тут теперь по причине зятя с гербом ещё были более видимыми, чем когда-либо.

В гостиной он не нашёл ещё никого, а разбросанные книжки свидетельствовали, что литература имела тут союзников. Мы обратим тут внимание, что чтение, должно быть, было для многих неприятностью и немалой повинностью, когда им так рисовались и хвалились. Нет покоя, в котором принимают гостей, где бы несколько запылённых книг не свидетельствовало, что хозяин не читает. Есть это обычно прекрасно оправленные и украшенные издания той бездарности, которые никто не берёт в руки, используя как свидетельство ступени своей цивилизации. Кое-где таким образом найдёшь разбросанные литературные новости, которые, естественно, пока не постареют, никому взять нельзя, чтобы столик утратил своё украшение; а иногда костяной нож, всунутый в середину, должен был быть нерушимым доказательством, что там читатель остановился, а скорее – увы! – тот, что страницы прорезал. Есть также в моде – а кто бы это не знал – что, принимая писателя, на столик кладут его труд; но нужно быть, не знаю каким тщеславным, чтобы этот комплимент, часто стоящий несколько десятков выпрошенных золотых, принять за добрую монету Случается, что в подобном случае вежливые хозяева выучивают и несколько названий сочинений, и несколько мнений или дух автора. Если бы половину этой комедии, этой работы использовать на что-то благородно-чистое, как бы во стократ было лучше. Ложь в нашем нынешнем свете имеет то великое неудобство, что ничуть солгать не умеет, а всегда того, кто её использует, унижает.

Станислав, которому эти моды и обычаи были вещью чуждой, привыкший принимать всё как по писанному, как было, удивился, заметив, возможно, вчера, позаимствованную у пана арендатора и брошенную на великолепный палисандровый стол свою поэму рядом с новым романом Дюма и поэмой Сумета. Его сердце забилось благодарностью и он почувствовал себя расположенным всё простить этим людям! И поэты люди! Взяв в руки какую-то книжку, он погрузился в мысли, и не заметил, как красивая Адель проскользнула в салон.

Шелест её шёлкового платья и лёгкий намеренный кашель пробудили его от задумчивости, которую можно было принять за поддельную, такой была глубокой. Княгиня, наряженная, как требовало её положение, от бархатов до атласов, вся в кольцах и блестящих безделушках, имела выражение лица красивой куколки, но выглядела бледно-меланхолично, и, хотя немного перебрала меру в одежде, отличалась, действительно, чем-то аристократичным. При виде её виде Станислав смешался, но это новая Ад ела мало, мало напоминала ему прежнюю… была это, может, её сестра, но не она!

Передвигая колечки на белых красивых пальчиках, княгиня, удобно сидящая в кресле, начала с неохотой разговор, среди которого её взгляд часто обращался на молодого человека. Этот взгляд был в постоянном споре с физиономией и полным гордости лицом, потому что иногда, казался, поблёскивает былым лучиком чувства – но Станислав не допускал в себя воспоминания.

Спустя минутку пани княгиня встала и, беря себя в руки, кивнула Станиславу.

– Может, мы бы пошли пройтись в сад, – сказала она с неописуемой улыбкой, – мама и папа не подойдут скоро, а утро такое ладное! Ты давно не видел мручинецкого сада, посмотрим, так ли он изменился.

– Наверное, меньше, чем люди, что по нему ходят, – ответил довольно весело и постепенно осмелев, Станислав. – Всё меняется, а больше всего люди.

– Правда, – добавила княгиня, – всё, всё, мир был бы очень скучным, если был шёл так однообразно…

– Конечно, – сказал Станислав, – мы принимаем мир, как есть, потому что переделать его невозможно.

Говоря это, Стась отворил калитку и они вышли как раз на ту улицу, которой несколько лет назад оба бегали так весело и рука в руке к тенистым липам в глубине. В самом деле, сад был очень изменившимся, потому что привезённый немец много в нём понасажал, вырезал, поставил лавки и каменные столы, какие-то фарфоровые сидения, урны и т. п. Станислав не мог направиться к знакомому месту и остановился, удивлённый.

– Не правда ли, – спросила его княгиня, смеясь, – невозможно узнать сада, так теперь красиво и по-новому выглядит.

– Новый, это правда, но чтобы был более красивый, чем прошлый, не скажу, – сказал Шарский со вздохом, – я так ценю воспоминания!

Княгиня только рассмеялась, медленно передвигаясь дальше.

– Ты, значит, несомненно, ищешь здесь деревянную лавку и улицу, где мы бегали вместе. О! Какой же из вас ещё ребёнок!

– Ребёнок! Правда! – живо прервал Станислав. – Потому что ищу чего-то большего, чем лавки и улицы… потому что ещё недавно носил на груди…

– А! Наверно, ту славную незабудку, которая мне в эту минуту приходит на ум… Как это было смешно! Ха-ха! Как же это было смешно! И ты её ещё носишь? – спросила Адела.

– Нет, уже нет, – сказал Станислав.

Лицо княгини изменилось и приняло более суровое выражение.

– Это лучше, – сказала она потихоньку, – не нужно слишком долго быть ребёнком, хотя бы кто родился поэтом, потому что ничего более смешного, чем продолжительное детство…

– А ускоренная старость? – спросил смелее Станислав.

– Та только грустной быть может, но не смешной, – прервала, становясь гордой, Адела, глаза которой, однако, обратились к земле.

Видно было, что она не ожидала такой смелости в кузене и, думая, что ответить ей не отважится, в этот опасный вдалась разговор; но Стась, ничего уже не имея для потери, не чувствовал нужды утаивать свои мысли.

– Сад очень изменился, – сказал спустя какое-то время молодой человек, приближаясь к старым, немного обрезанным, липам, которым придали новые формы для показа дальнего пейзажа, – но сердце узнаёт старых друзей. Как же бы я не узнал этих достойных лип? Ведь это место клятвы! – воскликнул он со смехом.

Княгиня, вызванная таким образом, явно смешалась и, немного раздражённая, ответила вопросом:

– В самом деле?

– Правда, свидетелям поотрубали головы, но и так всё-таки попасть на них можно.

– Правда, – принуждённым смехом прерывая, воскликнула вдруг Адела, – ведь ты мне клялся в вечной и негосимой любви! О! Какими мы были смешными, серьёзно, со слезами обмениваясь клятвами и незабудками.

– Правда, это было неизмерно смешно, – сказал Станислав, – двое детей, которые не знали света, которых целый свет разделил… после нескольких дней, после нескольких ударов сердца… слишком рано это было! Слишком рано! И однако, пани, – сказал серьёзно Станислав, – из всей моей жизни есть эта одна, может, минута, которой никогда не забуду, так мне глубоко запала в душу.

Красивая пани только улыбнулась.

– Ребёнок ещё! – повторила она сквозь белые зубки.

– Не отрицаю! Но мне жаль той милой Адели, которая тогда не была ещё ни княгиней, ни пани, ни, может, так красива, как ты сегодня, но имела на себе ангельские крылья и ореол идеального света…

Всё больше удивлённая и смешанная отвагой бедного юноши, Адела отвернулась с суровым лицом и обещала себе строить шуточки, но боялась разговора, возвращающего в сторону чувств, опасного и… скучного.

– Извини, – сказал, видя это, Станислав, – ты сама, вероятно, вызвала эти ненужные старые воспоминания, а я ничего в себе таить не умею.

– Это очень плохая привычка!

– Для простых, как я, людей, это обязанность.

Княгиня пожала плечами.

– Пойдём, пойдём, – сказала она, – чтобы ты уже воспоминанием той Адели не раздражал меня напрасно.

– А, пани, – прибавил, смеясь, хоть с горечью, Стась, – каждую минуту в жизни мы должны были бы так раздражаться, оплакивая умерших-живых, которых узнать ни с сердца, ни с лица нельзя. Такой закон жизни… переболеть нужно и молчать…

Разговор был на такой опасной дороге, что в любую минуту мог перейти в ещё более отчётливые упрёки и жалобы. Княгиня, заметив это и видя, что шутки над несмелым кузеном совсем уже удасться не могут, поспешила назад к дому, кислая, насупленная и гордая.

Когда вошли в покой, в котором уже застали супругов Шарских, Адела упала на стул, взяла в руки книжку и совсем замолчала. Станислав говорил смело и, воспламенённый причинённой ему заново болезненной кривдой, рвал узы, которые его каким-то остатком вежливости и почтением к богатству соединяли с этим домом. Во время, однако, когда он становился более смелым и меньше обращал внимания на их рисования величием и могуществом, они представлялись всё более вежливыми, потакающими, деликатнейшими, желая его убаюкать. Только Адела, упорно занимаясь чтением, молчала.

bannerbanner