
Полная версия:
Хата за околицей; Уляна; Остап Бондарчук
– Послушайте, – сказал он, подходя к ней, – позвольте мне донести вашу вязанку до избы, вы совсем измаялись…
– Да вы идете не в деревню, вам не по дороге…
– Я никуда не иду.
– Как еще бежали-то!
– Так только освежиться. Довольно наглотался дыму.
– Стало быть, сами устали!
– Эх, нет!
Говоря это, Тумр взял вязанку, взвалил на плечи и пошел с девушкой к селению.
Путь был недальний, но много ли нужно времени, чтобы высказать всю душу? Немного слов было обменено между ними, но в этих немногих словах заключалась вся их жизнь, все их надежды. Еще не дошли они до избы, а уже знали друг друга совершенно. В беседе и не заметили они, как приблизились к избе Лепюка, Мотруна вспомнила, что их может увидеть отец, и только что хотела взять вязанку и удалить своего проводника, как раздался гневный голос. Лепюк стоял у ворот с трубкой в руке и таким суровым взглядом встретил приближавшихся, что у Мотруны сердце замерло от страха.
– Го, го! – закричал старик дочери. – Вот погоди, будешь у меня таскаться по ночам с цыганами! Вишь, что еще вздумала! И ты туда ж, оборванец! Смеешь ухаживать за хозяйской дочкою? Это что значит?..
Цыгана обдало холодным потом. Испуганная и смущенная Мотруна успела уже скрыться в ворота, когда Тумр собрался с ответом.
– Велик грех, – сказал он, – что я помог твоей дочери нести вязанку!
– Обойдется и без твоей помощи! – закричал старик дрожащим голосом. – Ступай себе своей дорогой, да не заводи у нас знакомства, не то, пожалуй, познакомишься и с дубиной, она у старого Лепюка всегда готова для непрошеных гостей!
Старик отворотился и начал выбивать пепел из трубки, ворча себе под нос:
– Того только и недоставало, чтобы к моей крови да снова прилить цыганской! Вишь, чертовы дети! Уже успели снюхаться. Да я выбью у девки дурь из головы! Цыганская кровь так к цыганам и тянет! Эх, видно, что ты себе ни делай, а не сбросить этого проклятого цыганства! Я ли не старался, и сколько лет, переделать себя, чтобы люди забыли цыгана! А тут надо было нелегкой принести этих оборванцев! Надо принять меры заранее, не то, пожалуй, скажут: старик с умыслом просватал дочь за цыгана. Нет, не бывать тому!..
Крепко билось у старика сердце. Задыхаясь от гнева, вошел он в избу, где дочь уже суетилась около печи.
– Слушай, Мотруна! Да не отворачивайся и не прячь головы и ушей за горшки, – я шутить не люблю! Какое тебе дело до цыган, а цыганам до тебя? Эй, нехорошо будет, право слово, нехорошо! Я этого не похвалю. Ты хозяйская дочь, стыдно тебе связываться с цыганом!
Девушка с минуту помолчала, потом подняла голову и кротко сказала:
– Что ж тут дурного? Он сам подошел ко мне, я его не просила.
– А тебе бы прогнать его!
Девушка пожала плечами.
– Да и что помог мне, что тут дурного?
– Вишь, какая разумница стала! Она же меня учить будет! Много ты знаешь, глупая голова, где зачинается зло и чем кончается! Положим, что сегодня ничего не было, назавтра он уже будет считать себя знакомым, станет смелее, через неделю станешь скучать по нему, а там, чего доброго, придется мне выгнать тебя дубиною из хаты вместе с ним.
Девушка молчала.
– Эй, берегись, – прибавил Лепюк, бросаясь на девку, – не своди таких знакомств! С цыганом водить дружбу нам не след! Завтра он откочует себе, как дикий зверь, ну, а что будет, как положит на нас позор? Что будет с твоим стариком-отцом? Эх, берегись, Мотруна! Я не прощу… никогда не прощу! Ты меня знаешь!
XНесмотря на угрозы старика, знакомство молодых людей не прекратилось. Не раз видались они на холме, за околицей, только осторожнее, так, чтобы ни один глаз не мог их подстеречь. Каждый новый день крепче связывал их. Мотруна мужественно пошла по пути, указанном ей судьбою, Тумр твердо решился остаться в Стависках, бросив своих братий цыган. Сильные страсти редко проявляются в нужде и в уничижении, зато, когда проявятся, то уже бушуют в сердце страшно, неукротимо: ничто не может переломить их, потому что сердцу, знакомому с бедствиями, испытавшему горечь жизни, нечего уже бояться. Наша гостинная любовь часто не выдержит одного вида истертого платья, не выдержит мысли, что придется любить в дрянном домишке, среди лишений и трудов. Не то у поселян: их любовь не пугается ни голода, ни лишений, ни нареканий. Наша любовь – тепличный цветок, не выдерживает ни острого ветра, ни морозов, любовь крестьянская – редкий цветок, расцветает во много лет раз, но зато переживает бури, не боится болезней, презирает судьбу. Такая же была любовь Тумра и Мотруны. В сердце девушки она побеждала боязнь отца, а цыгана заставляла забывать, что нужда вдвоем тяжелее нужды одинокой. Они ничего друг другу не обещали, не давали никаких клятв, а были вполне уверены, что любовь их восторжествует и над отцом, и над людьми, и над нуждою.
Готовность ко всяким жертвам была как бы предчувствием их неизбежности – и скоро настала для обоих пора действительных жертв.
XIДавно уже стоял Апраш со своей семьей на Стависском выгоне. Цыгане ковали, пока было что ковать, остальное же время отдыхали или скитались по окрестным деревням и усадьбам. Аза владычествовала в господском доме, Тумр думал об одной Мотруне.
В один весенний вечер Апраш стоял под отворенным окном барского дома, брови его были сурово насуплены, на лице изображалась досада. У окна сидела цыганка, грустная, бледная, измученная, и на глазах ее блистали слезы. Адама при ней не было. Она в глубоком раздумье смотрела на луну.
– Слушай, Аза, долго ли ты еще хочешь здесь оставаться? – спросил цыган голосом, полным упрека, и с язвительной улыбкою.
– А почем я знаю! – печально отвечала девушка. – Ничто здесь не держит моего сердца, а как-то трудно собраться. Как бывает в пути, иной раз выищешь тенистое дерево, расположишься под ним на траве, да так засидишься на привольном месте, что потом и подняться не хочется. Не знаю, что со мною делается, иной раз возьмет такая тоска по нашему кочевью, а потом страшно становится нищеты и жаль этого тихого приюта, под которым столько людей родилось и умерло! Что-то непонятное привязывает человека к месту, я даже готова плакать: тошно мне будет оставаться здесь без вас, да и жаль будет этих серых стен, когда уйду с вами.
– Избаловалась, Аза, избаловалась, говоришь не по-цыгански, – сказал Апраш. – Пора нам подниматься, не то, пожалуй, все засидимся, да и работы-то уж мало становится, все перековали. Уж не жаль ли тебе твоего барича?
Старик горько засмеялся, стараясь скрыть гнев.
– А если и жаль? – спокойно возразила девушка. – Отчего ж не пожалеть? Для него, бедняжки, – словно слепой родился, – и свет Божий не существует, отжил жизнь прежде, чем борода выросла. Этакое бедное, хворое, жалкое существо, и подумать жалко! Что станет он делать без меня?
– Что? Найдет себе другую! – сказал старик, пожимая плечами.
– Другую? Нет, не найдет, – возразила цыганка, качая отрицательно головою. – Я одна понимаю его, знаю, чем его оживить и как его держать – другая не сумеет.
– Так ты думаешь оставаться! – прервал Апраш, и глаза его засверкали, как бы угадывая мысли девушки.
– Я?.. Оставаться здесь? Разве ты меня не знаешь? – живо вскричала девушка. – Оставаться с этим трупом… запертой в четырех стенах, чтобы он выгнал меня, когда я ему наскучу! Нет, старик, я брошу это богатство и пойду с вами. Да и надоело мне это житье… Что в нем? День за днем все одно и то же, тянутся часы, что хромые лошади. Однако сказать тебе, старик: жаль мне будет этих хором, я вынесу с собою думу долгую, долгую, может быть, по самую смерть.
– Ох, мудреная ты девка! – сказал Апраш, качая головой. – Я всегда знал, что как только сложу шатер, ты все бросишь и босая пойдешь к нам! Ты настоящая ромонэ-дчай[12], не то, что Тумр.
– А что он?
– Назад тому неделя, как только кончился срок его заработка, бросил шатер, не кивнул даже головой за марно-та-лон[13], за приют и науку.
– Пошел кочевать сам по себе?
– Куда! Влюбился, кажись, в какую-то здешнюю девчонку, да и хочет засесть в Стависках: только и ждет, чтобы мы убрались. Наша жизнь никогда не была ему по сердцу, в нем кровь гаджи, ему бы только сидеть да дремать!.. Но не так легко ему удастся, как думает: отец девки сам-то ромонэ-чал[14], ни за что не отдаст дочки за цыгана, он уже, рассказывали мне, поклялся седыми волосами, что пока жив, не видать Тумру его Мотруны. Увезти девку не может, куда он с нею денется? Пропадет Тумр, пропадет, как джукал.
– А жаль его, старик, нам потеря.
– А нам-то что? Хочет пропадать, ну пусть себе привяжет к шее камень, да в воду, правда, прибавится нам заботы без его рук, зато спокойнее будет без его злости и упрямства. А ты, Аза, все-таки собирайся в дорогу, а чтобы убраться без беды, чтобы не было погони, брось все, что подарил тебе твой паныч, надевай свое старое лохмотье, да и в путь!
– Так, в путь, в путь! Вперед и вперед! – говорила цыганка, закрывая лицо руками. – Все вперед и вперед до последнего издыхания… пожалуй и до смерти!..
– Эй, баба! – с досадой крикнул Апраш. – Полно хныкать! Стыдно тебе, ты не гаджи! Повеселилась немного, пожила в холе и неге, будет с тебя! Пора расстаться с пуховиками – и в дорогу! В дорогу!
– Завтра, – с живостью произнесла девушка, затворяя окошко, – завтра!
– Помни же, завтра!..
XIIНа другой день, рано утром, Аза была еще в барском доме, а цыганский лагерь на выгоне был уже снят. Цыгане укладывались: дети подавали старику кузнечьи орудия, которые он укладывал в свой вурдэн[15], женщины свертывали свои пожитки, безмолвная мать, по обыкновению, равнодушно смотрела на сборы. Много было хлопот, еще больше писку и крику.
С отдаленного холма Тумр наблюдал за движениями хорошо знакомых ему лиц, и какое-то непонятное чувство шевелилось в его груди: не жаль ему было старика Апраша и прочих цыган, единственных его родственников в целом мире, а между тем, в минуту расставания, когда он должен был остаться один-одинехонек, кровь заклокотала в его висках, и сильнее забилось стесненное сердце. Будущность предстала ему, мрачная, полная страшных тайн, как бурная осенняя ночь, в темноте которой свистят только вихри и мелькают привидения. Без куска хлеба, без приюта, без друга, Тумр все-таки решился остаться ради девушки, на которую не позволялось ему даже взглянуть издали.
«Что будет завтра? – думал он накануне, засыпая в терновых кустах. – Кто знает? Может быть, умру с голоду, или поймают меня, как бродягу, или я терпением и упорством добуду себе кров и мирный приют?»
Надежда обещала немного, боязнь вызывала грозные привидения, грусть по уезжающим сжимала сердце, однако Тумр не торопился с места, когда заскрипел цыганский вурдэн, и только закрыл глаза и погрузился в какую-то сонную думу, которая не походила ни на сон, ни на действительность.
Апрашев вурдэн был уже за селом, когда через поля и огороды, запыхавшись, прибежала Аза в прежней цыганской одежде, лицо ее разгорелось от бега, она была безмолвна и мрачна.
– Ты здесь? – сказал Апраш с усмешкой. – А я было уже сокрушался по тебе.
– Как видишь, старик, но сжалься надо мной, ступай живее, меня так и тянет назад, не смею оглянуться: и грустно мне, и больно… Ну, скорее в путь с цыганской песнью!..
– Гаджи!.. – с упреком произнес Апраш, погоняя ленивую лошадь. – Запой веселую песню, да завяжи глаза, а мы поможем, возьми флягу, глотни таргимому[16], как раз от сердца отляжет.
– Тумр… где он?
– Друкалескро-чал, гаджискрират![17] Остался со своими гаджами! Пропадай он с ними!
Разговаривая таким образом, цыгане спустились в глубокую долину, и деревня скрылась из их глаз. Аза шла не оглядываясь, молча, и, как бы опасаясь погони, все ускоряла шаг, другие едва поспевали за нею.
Вдруг послышался конский топот, всклубилась пыль, и всадник, обогнав Апрашеву повозку, подскакал к цыганке, которая даже не вскрикнула, когда он схватил ее за плечи.
– Что это значит? – прозвучал дрожащий, сильный голос пана Адама. – Что это значит?.. Аза, скажи мне, что это значит?
– Что?.. – холодно отвечала цыганка. – Просто мы идем на другое место.
– И ты идешь с ними?
– А мне оставаться, что ли, в твоей клетке?
– Ты не пойдешь! Я тебя не пущу.
Девушка дико захохотала.
– Не пустишь? По какому праву?..
– Ты обещала остаться.
– Никогда! Никогда!.. Зачем мне оставаться?.. – прибавила она с расстановкой. – Чтобы через неделю ты выгнал меня или бросил, как объеденную кость, кому-нибудь из своих слуг, как бывало с другими?
Адам остолбенел.
– Я тебе дам, – сказал он, задыхаясь, – все, чего ты только захочешь!
– О, о! – возразила девушка, качая головой. – А если б я захотела от тебя обручального кольца?
– Ты смеешься?
– Может быть, ну, а если б захотела?
– Кольца желать не можешь, ты знаешь, что я его тебе дать не могу.
– Ну, не хочу я ни тебя, ни твоего кольца, ни твоего дома… ничего не хочу! А ты думал, что я долго уживусь в твоем доме, в этой клетке, замкнутая, как невольница? Нет, это житье не по мне, оно годно только для вас, маменькиных сынков, стариков без крови и сердца. Посмотрела и будет с меня! Счастливо оставаться, паныч! Апраш, трогай!
Опять заскрипел цыганский вурдэн, Аза пошла впереди, а Адам долго стоял на одном месте, бледный, разгневанный, бессильный, долго перебирал он в своей голове сухие, холодные, мертвые, как осенние листья, мысли… Наконец он зевнул, поворотил лошадь и медленно, ворча себе под нос, потащился к своей усадьбе.
XIIIТумр остался один. Сначала он должен был скрываться от Лепюка, который проведал, что он бросил своих и скитался в околотке. К счастью цыгана, обывателям Стависок нужен был кузнец. Узнав о желании его поселиться у них, некоторые хозяева даже решились просить у пана на то позволения и, взяв с собою будущего кузнеца, отправились на барский двор. Но пан Адам в это время проклинал всех цыган на свете и клялся отомстить целому их племени. С гневом выслушал он просьбу крестьян и прогнал их всех.
Тумр был в отчаянии.
– Кончено! – вскричал он. – Теперь остается одно из двух – повеситься или бежать.
– Не торопись, – сказал войт, положив ему руку на плечо. – Не знаешь людей, так и не суди вперед. Не в пору сунулись, вот он и выгнал, что ж, подождем: пан погневается, погневается, да забудет. Посмотрит, как некому будет подковать его верховую лошадь, тогда на все согласится. Не унывай, дело еще уладится, а покамест послужил бы ты у меня.
Так и случилось. Пан Адам вскоре забыл и гнев, и цыган, и цыганок ради тридцатилетней француженки-гувернантки, сманенной у соседа. Некрасивая, немолодая вдова, – как давно и по ком она вдовела, никто не мог сказать, – очень ловко вела своего поклонника на привязи к самому алтарю. Войт улучил благоприятное время и испросил у пана позволения Тумру поселиться в Стависках.
Лепюк ужасно рассердился, когда узнал это. Он старался, сколько мог, вредить бедному цыгану, но не смел идти против воли пана и мира, воспоминание о собственном цыганском происхождении зажимало ему рот.
«А! – рассуждал он про себя. – Ему позволили поселиться у нас, посмотрим: пусть себе живет, но пока я жив, прежде черта съест, чем женится на моей Мотруне! Не допущу, чтобы цыганская кровь еще раз привилась к моей семье!»
Когда пришлось отводить место под избу и кузницу, Лепюк так мутил и хитрил, что место отвели цыгану за околицею, на пустыре, против кладбища. Сначала вызвались было миром поставить хату, но когда дошло до дела, Тумр скоро убедился, что кроме своих двух рук ему неоткуда ждать помощи. Он не роптал: дано ему то, чего он просил, клочок земли и позволение селиться, он больше не смел требовать, чтобы и того не лишиться.
Печально было отведенное ему место – совершенно место ссылки, почти на краю кладбища, далеко от деревни, так, что и голоса человеческого не слыхать, неоткуда взять ни огня, ни воды, при будущей хате ни деревца, ни запасного клочка земли. Но для изгнанника, не имевшего ничего, и это было богатством. Когда настала ночь, Тумр лег на голой земле и все думал, как бы ему выстроить хату. Ни на чью помощь не мог он рассчитывать, никого не мог просить. Лепюк перешел ему дорогу.
На другой день встал он на заре и принялся осматривать свой участок. Он увидел обрыв горы: в голове его мелькнула мысль к обрыву прислонить хату, и радостная улыбка озарила его лицо. Глина для обмазки под рукою, но из чего сделать стену? Думал он, думал и наконец отправился к войту за советом. Хозяин уже собирался в поле.
– Ну, что скажешь, пан мастер? – спросил старик.
– Да, что сказать, пан, – отвечал Тумр, – кажись, ни от громады, ни от пана мне хаты не дождаться, все завтра, да завтра, ничего из этого не будет.
– Не знаю, не знаю, – чуть слышно произнес войт. – Я сам думаю, что на завтра надеяться плохо. Ну, что ж ты думаешь?
– Да думаю сам строить себе хату.
– Сам? Как? Наймом?
– Пан войт знает, что у меня гроша нет за душою, две руки добрые, да и все.
– Да ты только положи одно дерево, увидят люди, что сам принимаешься, никто пальцем не поможет.
– Все равно… Что будет, то будет.
– Как же ты один справишься?
– Сколочу как-нибудь себе мазанку, место-то такое… Даже грех ставить хорошую избу.
– А лес тебе кто свезет?
– Сам притащу.
– О-го-го! – произнес войт. – Начинаешь говорить дело.
– Выхлопочи мне только, пан войт, позволение вырубить немного лесу, да дай какой-нибудь старый топор.
– Топора не пожалею, когда-нибудь его заработаешь. Где-то валяется у меня тупица, не то чтобы никуда негодная, а так себе – злот даст всякий, а позволение на порубку будет завтра. Но скажи по правде: точно ли ты думаешь один взяться за дело? Мне что-то не верится.
– А что же? Нечего ждать… попробую…
На другой день, утром, Тумр работал против кладбища: вырубал кустарник, копал, носил глину, очищал место для хаты. Человек, предоставленный самому себе, побуждаемый к труду нуждою, много может сделать – гораздо больше, чем мы думаем. Правда, на каждом шагу тратит он силы вдвое больше, чем нужно, зато и возвращается она ему втрое. Чудом выросла хата Тумра, каждое бревно дерева должен был он принести на плечах или притащить из леса, через поля и горы, сам отесать его, самоучкой дойти до каждой мудрости незнакомого дела. Когда старый топор его притуплялся, он должен был отправляться за две мили и за поправку его работать дня два у кузнеца, а между тем проезжие и прохожие крали у него лес, собранный в поте лица. Нередко и дождь портил его работу: промытая водою гора обваливалась, худо сплоченные бревна расходились и падали, сколько раз все строение валилось, прежде чем Тумр успел покрыть его. Одному Богу известно, сколько пота упоило эту землю, сколько тут было потрачено терпения и силы! Препятствия только возбуждали труженика к усиленной борьбе. Смеялись поселяне, глядя на медленно выходившую из земли мазанку, но, при всей своей неуклюжести, она была чудом изобретательности и труда. Тумр так привязался к своему делу, что забывал даже об отдыхе. Только два раза в день отрывался он от работы, чтобы выйти навстречу Мотруне, взглянуть на нее, улыбнуться ей, иногда обменяться парою слов.
Последнее удавалось ему редко. Старый Лепюк зорко смотрел за дочерью. Не имея возможности выгнать цыгана из села, старик поклялся не выдавать за него Мотруну, хотя бы ей пришлось век сидеть в девках. Мотруна молчала, она не хотела раздражать отца, но когда приходили сваты, несмотря ни на увещания, ни на угрозы, она отпускала их ни с чем. Что ни делал Лепюк, ничто не помогало, на все был один ответ: «Не пойду!».
Однажды утром Тумр усердно работал над своей хатой, которая с каждым днем требовала более изобретательности. Подняв случайно голову, он увидел приближающегося к нему Лепюка; поравнявшись с избушкой, старик оперся на палку и устремил на труженика пылающие гневом глаза.
– Работай! – проворчал он после некоторого молчания. – Работай, тебе же будет на гибель. Не жить тебе здесь, цыганское отродье.
И в гневе продолжал вслух:
– Эй, слышь ты! Для чего сколачиваешь ты этот хлев?
– Для чего? Буду в нем жить, – спокойно отвечал Тумр, не отрываясь от работы.
– Что тебе вздумалось, на свою беду, приволочиться сюда? Мир ведь велик, много в нем места для вашей братии – слышь ты, эй?
– А чем я тебе мешаю? – отвечал цыган, – воздуху я твоего не выдышу, воды твоей не выпью, хлеба у тебя не выем, хватит на всех!
– Да зачем тебе было селиться непременно в нашей деревушке?
– Почему же мне в ней не селиться?
– Эй! Черт тебя побери, не прикидывайся простаком! Долго и с тобой растабарывать не стану, дело тебе говорят: ступай отсюда, иди на все четыре стороны, я куплю твою клетушку, только убирайся отсюда, не то…
– Не то что же?
– Да уж то, что тебе здесь не жить!
– Чем же я тебе помеха?
– Вишь, словно он ничего не знает. Эй, брат, выкинь из головы мысль о Мотруне. Говорю тебе, не будет в том проку, а честью не хочешь, так возьмут тебя черти.
Тумр молча принялся опять обтесывать кривой березовый брус.
– Слышишь! Возьмут тебя черти! – повторил Лепюк, взбешенный хладнокровием цыгана.
– Не знаю, кого прежде, – спокойно отвечал Тумр, – увидим!
– Увидим!.. Так ты не пойдешь отсюда?
– Не пойду я, не пойду, напрасно хлопочешь, хозяин.
Лепюк стукнул палкой в землю, стиснул зубы, отвернулся и поспешно удалился.
XIVЧерез неделю хата была почти готова. Топор Тумра притупился; чтобы отточить его, он отправился по обыкновению к соседнему кузнецу и пробыл у него три дня. На обратном пути он невольно задумался о последнем своем свидании с Лепюком, об угрозах старика и о своих надеждах. Дойдя до поворота дороги к Ставискам, он вдруг увидел на вечернем небе синюю полосу дыма, уносимую ветром. Показалось ему, будто дым был как раз над тем местом, где стояла его хата. Он прибавил шагу – и стал как вкопанный: вместо своего будущего жилища он увидел груду дымящегося пепла.
Некоторое время стоял он неподвижно. Вид пепелища отнял у него всю бодрость, все мужество, крепко заныло его сердце и впервые со времен детства две крупные слезы покатились из его черных глаз, обжигая непривычные к ним щеки. Он стоял, скрестив руки, и смотрел, без слов, без мысли, почти как помешанный. Впрочем, эта немая, тяжелая скорбь была непродолжительна и перешла не в жажду мести, не в бешенство, а в решимость. Цыган поднял голову, вздохнул и быстро пошел к пепелищу. Он решился начать свой труд сызнова.
«Что раз сделал, сделаю и в другой раз, – рассуждал он про себя, – может быть, еще легче и лучше… а уж поставлю на своем. Покажу Лепюку – это ведь его дело – покажу ему, что меня не выкурить, как пчел из улья или комара из светлицы!»
С этою мыслью подошел он к самому пепелищу и стал осматривать, не осталось ли чего, что могло бы еще идти в дело. Тщетная надежда: огонь не пощадил ни кола, и в куче золы только дымились еще не совсем сгоревшие головни. Еще раз повел он вокруг себя печальным взором и бросился на землю под глинистым обрывом, который, накалившись от огня, рассыпался пылью. Он повесил голову и задумался. Шаги людей и шорох тащившегося по земле перевернутого плуга прервали его думу. Войт возвращался с поля со своими челядинцами. Поравнявшись с пепелищем, старик остановился и раскрыл рот, он не смел начать речь, угадывая, что происходило в душе цыгана. Тумр сам подошел к нему.
– Добрый вечер, пан войт! – сказал он.
– Не больно добрый для тебя, – отвечал войт с выражением сострадания. – Весь труд пропал понапрасну! Одна искра, и все ушло дымом!
– Не искра это виновата, а рука, что подбросила искру! – со вздохом возразил цыган. – Да что тут говорить, словами не воротишь прошлого, а мне не вешаться из-за этого!
– Что ж ты думаешь делать?
– Что?.. Завтра отправлюсь в лес и буду строиться заново.
– С ума ты что ли сошел? Где у тебя хватит силы?
– За силой дело не станет! – с уверенностью произнес цыган. – Думаю только, как бы мне огородиться, чтобы приятель не нажег мне опять угля, прежде чем я успею еще поставить кузницу.
Осторожный войт замолчал, даже не спросил, на кого падало подозрение в поджоге, впрочем, он очень хорошо знал, что речь могла идти об одном Лепюке.
– Так ты и в самом деле думаешь строить новую хату? – спросил он после некоторого молчания.
– Не дальше как завтра, – решительно отвечал Тумр, – благо я только что отточил топор: пойду завтра в лес.
– Помоги тебе Бог! – проворчал войт, погоняя волов и пожимая плечами, как бы хотел прибавить: славный был бы из тебя хлопец, жаль только, что цыган!
Тумр опять сел на пепелище, разгреб его дрожащей рукой, вынул из-за пазухи несколько картофелин, бросил их в золу и опять задумался. Картофель успел сгореть, а цыган не принимался за ужин, он все думал да думал. Наконец стало рассветать. С трудом поднялся он с места, усталый и разбитый, и, забросив топор на плечи, побрел в лес.