Читать книгу Гетманские грехи (Юзеф Игнаций Крашевский) онлайн бесплатно на Bookz (18-ая страница книги)
bannerbanner
Гетманские грехи
Гетманские грехиПолная версия
Оценить:
Гетманские грехи

5

Полная версия:

Гетманские грехи

– Военный совет, – охрипшим голосом басил один из спутников Радзивилла, – постановил pluralitate vocum, после того, как осажденным был дан срок для ответа, согласны ли они добровольно уступить и сдаться на милость победителя, по прошествии этого срока, овладеть ими штурмом, выломать двери, а все население, не выпуская из крепости, уничтожить до одного!

Заявление это вызвало смех за дверьми.

– Эй! Тут не до шуток, пане коханку! Князю-воеводе виленскому одна генеральская юбка нанесла тяжкое оскорбление; возмездие неминуемо и без всякой пощады… Командируется генерал Фрычинский, чтобы в последний раз образумить неприятеля и принудить к послушанию.

В двери постучали. Паклевский подошел к ним.

– Кто там?

– Армия князя-воеводы! – отвечали ему.

– Этого не может быть! – во весь голос закричал Теодор. –Князь-воевода – пан над панами, разумный и серьезный, он не будет вести войну с путешествующими женщинами. Я защищаю честь радзивилловского дома; ступайте прочь, самозванцы!

За дверями вдруг воцарилась мертвая тишина.

– Что он там болтает, пане коханку? А?

У дверей послышался какой-то шум.

– Повтори, что сказал?

Паклевский слово в слово повторил, что сказал раньше.

Опять настало глухое молчание.

– Кто же там дает ответ, пане коханку?

– Придворный, находящийся на службе у пани старостины.

– Не глупый человек, пане коханку, ей Богу, не глупый…

Послышался снова шепот, потом кто-то сказал:

– Высылаем делегатом пана Боженцкого, подскарбника, чтобы он разобрал дело, выяснил требования и постарался заключить трактат…

В дверь снова постучали.

– Кто там?

– Парламентер князя-воеводы, – отвечал новый голос.

– Смотри же не осрамись, пане коханку, и не скажи какой-нибудь глупости на мой счет, – сказал князь. – Я это, если захочу, и без посредника сумею сделать. Ну, говори, да смелее.

– Есть там кто-нибудь? – осведомился делегат Боженцкий.

– Ad sum, – сказал Паклевский.

– Князь-воевода, без всяких злых намерений sine fraudo et dolo, домогается от пани генеральши только позволения выпить за ее здоровье и поцеловать у нее ручку за несколько смелую шутку!

– Если делегат ручается словом Радзивилла за то, что он не будет ни в чем стеснять больных и испуганных женщин, – сказал Паклевский, – тогда мы согласны!

Женщины крикнули, не соглашаясь с ним, но Теодор сделал им знак, и они замолкли.

– Мы желаем иметь слово Радзивилла, – повторил Теодор.

– Да это какой-то юрист, пане коханку!

У дверей послышались шаги, сопение, звон оружия, и чей-то мощный голос сказал:

– Слово Радзивилла!

Едва он произнес это, как раздалось около тридцати ружейных выстрелов в знак приветствия.

Паклевский, не выпуская из рук ни сабли, ни пистолета, открыл двери и сам стал подле них на страже.

Через минуту на пороге показался сам князь-воевода в красном кунтуше и плаще, обшитом соболями, в шапке, сдвинутой на одно ухо; в одной руке он держал огромную чашу, а другой – придерживал саблю.

Пройдя несколько шагов, он остановился, снял шапку, поклонился женщинам (Леля тем временем спрятала нож за спину, но не бросила его), потом оглянулся на своих, входивших поодиночке вслед за ним. Все шли с открытыми головами, с разгоревшимися, красными лицами, держа в одной руке кубок с вином, а другой рукой придерживая сабли, шли степенно, но глаза их блестели озорством.

Князь поднял кубок.

– За здоровье генеральши! – гаркнул он. – Трубить в трубы!

Труб не было, но за дверьми с десяток гайдуков затрубили в кулаки так пронзительно, что старостина крикнула:

– Умираю!

Воевода, не обращая на это внимания, обернулся и крикнул:

– Вина! Нельзя же обидеть старостину и розовый бутончик.

Услышав это, Леля сделала сердитую гримаску. Подбежали двое слуг с бутылями и начали наливать вино.

Воевода стоял, не спуская глаз с Паклевского.

– Iterum, iterumque здоровье пани старостины… Трубы и литавры!!

Опять затрубили в кулаки, а потом стали колотить в доски. Старостина испустила тоненький стон, как будто умирала.

Князь очень серьезно выпил кубок и дал знак, чтобы ему налили еще раз. Он все смотрел на Паклевского, который тоже не опускал перед ним взгляда.

– За здоровье розового бутончика – генеральской дочки; пусть расцветает по примеру матери, et caetera.

– Et caetera! – со смехом гаркнула вся толпа.

Генеральша покраснела от гнева.

– Попрошу дать мне лавку, чтобы я мог сесть, отдохнуть и поговорить с этими дамами, – заговорил князь. – Tandem, прошу закрыть двери, потому что Борей веет на розы и бутоны… Господа Фрычинский, Боженцкий и Пашковский останутся со мною…

Приказание князя было моментально исполнено; он сел, поставил кубок подле себя на лавке и, хотя видел волнение все еще не пришедших в себя женщин, решил, по-видимому, немного помучить их.

– Пани генеральша, откуда вы, сударыня, едете? Из Китая или из царства Мароккского, пане коханку?

Ответа не было.

– Я очень просил бы ответить мне.

– Но, что же это за вопрос? – осмелилась произнести генеральша.

– Вот, видите ли, сударыня, пане коханку, – говорил воевода, – с виду вопрос как будто бессмысленный, а на деле – разумный. Потому что, если бы сударыня возвращалась из Сморгони или из Пацанова, то, поверьте, знала бы, что у виленского воеводы – несколько тысяч войска, и не запирала бы ворот перед самым его носом.

Но это так только говорится, discursiae, без обиды, пане коханку! Я также смолоду очень любил путешествовать, пане коханку, вот генерал Фрычинский может это засвидетельствовать.

Генерал низко поклонился.

– Вот, однажды, когда мы, переплыв океан на спине черепахи, имея парусом передник моей первой жены, который я всегда носил с собой и который всегда спасал нас во время штиля на море, потому что имел ту особенность, что он сам развевался и вызывал ветер…

Тут князь прервал себя и, обращаясь к Боженцкому, спросил:

– На чем я остановился, пане коханку?

– На передничке ее сиятельства княгини, – отвечал Боженцкий.

– А вот и неправда, пане коханку, на черепашьей спине, – сказал князь, – у вас, сударь, плохая память.

Боженцкий опять поклонился.

– Переплыв счастливо океан, управляясь вместо весел ухватом, который у меня сохранился от того времени, когда я служил помощником повара, пане коханку…

Женщины, слушая его, переглядывались и пожимали плечами, а Леля роняя нож, принуждена была закрыть рот платком, чтобы не рассмеяться. Нож зазвенел, упав на пол, и князь оглянулся посмотреть, что случилось.

– Что же это, пане коханку? Какое-то оружие? Которая же из дам была так вооружена?

– Я! – отвечала Леля выступив вперед и поднимая нож.

– Раны Господни! Пане коханку, вы хотели зарезать меня как каплуна, или как Юдифь Олоферна. Вот это мило!

Леля улыбнулась.

– Героиня, пане коханку! – вскричал Радзивилл. – Надо выпить за ваше здоровье и непременно из туфельки! Эй!

Подскочил пан Боженцкий.

– Из туфельки, пане коханку…

Леля хотела убежать; тяжелый и неповоротливый воевода бросился за ней, она крикнула, и на защиту ее поспешил с пистолетом и саблей Паклевский.

– Ваше сиятельство! Слово Радзивилла! – сказал он.

– Туфельке я его не давал, пане коханку! Если пропадет пара туфель –беда небольшая, а честь большая, если я прикоснусь губами там, где лежала пятка паненки! Поэтому прошу дать мне туфельку или – пане коханку – война! Война!

Леля, спрятавшаяся за мать, очень решительно сняла с ноги туфельку на высоком каблучке и смело подала ее.

Увидев это, старостина вскрикнула. Князь взял двумя толстыми пальцами предмет своих желаний, еще теплый от маленькой ножки, которая в нем покоилась, и причмокнул. Туфелька из голубого атласа, обшитая ленточкой канареечного цвета и вся расшитая по атласу мелкими цветочками, казалась прелестной безделушкой.

– Да ведь это наперсток, пане коханку, – воскликнул князь, – если бы вы, сударыня, увидели туфлю моей сестры, панны Теофили! Из нее можно напиться!.. А это…

Это просто шутка! Пане коханку!

Леля краснела, генеральша улыбалась и даже старостина приняла такое выражение, которое могло означать, что и ее ножка не более этой.

Прибежал гайдук с бутылкой вина и по обычаю хотел поставить кубок в туфельку, но князь не позволил.

– Нет, пане коханку, – ex originali; выпью-ка я из туфельки. Лей!

Смеясь, гайдук только начал наливать вино, как оно уже потекло на пол, а князь поднес туфельку ко рту, выпил и бережно спрятал мокрый сувенир за кунтуш…

И только после этого он приказал подать себе кубок и выпил из него. Женщины надеялись, что теперь он выйдет и даст им отдохнуть, но он уселся на лавке.

– На чем же мы остановились? – спросил он Боженцкого.

Тот пожал плечами, а князь покачал головой.

– Пани генеральша, – сказал он, – едет, вероятно, в Варшаву на Senatus Consilium.

– Мы еще не образовали его, – отвечала оскорбленная пани, – но когда он составится, кто знает – будет ли это очень приятно некоторым мужчинам-сенаторам?

– Гм! – сказал Радзивилл. – Я страшно боюсь женщин. Одна уже начала нами распоряжаться; но, может быть, мы не сдадимся, пане коханку, если только другие дамы не придут ей на помощь…

Очень прошу вас в Варшаве заступиться за Радзивилла, чтобы там на него не гневались, пане коханку: это – добрый человек, я его знаю с детства, не любит только, чтобы кто-нибудь дул ему в кашу…

Однажды был такой случай…

Было очевидно, что князь начинал свой рассказ только для того, чтобы помучить женщин, но в это время Пщолковский, немой шут князя, странная и смешная фигура с совершенно выбритою головою, с бледным и одутловатым лицом, без усов, вечно неестественно кривлявшийся, вбежал в комнату.

Он не говорил, но умел забавлять князя жестами, которые тот отлично понимал, и мимикой. Он вошел, указывая на кого-то за собой, и, приняв гордую позу, взявшись руками за бока, вытянул палец по направлению к князю и снова указал на дверь.

– Что с ним? – спросил князь. – Кажется, кто-то приехал. Может быть, Кашиц, который должен был догнать меня, или ксендз Кучинский.

Боженцкий выбежал во двор и, вернувшись, тотчас же доложил князю:

– Полковник Венгерский из Белостока.

Князь встал.

– Доброй ночи, пане коханку, генеральше и старостине, а также и розовому бутону, чью туфельку я прикажу оставить в назидание потомства в моем музее в Несвиже. Желаю вам всем доброй ночи, – прибавил он, отвешивая поклон дамам, – и чтобы вам не снилась бомбардировка и резня невинных младенцев… Этот господин, – он указал на Теодора, – спас крепость хитростью, за которую ему следует сказать спасибо… Поручаю его – кому?.. Пане коханку, пусть уж дамы разыграют его на узелки.

Проходя мимо Теодора, князь остановился на минутку.

– Если захочешь вступить в несвижскую гвардию – я прикажу, чтобы тебя приняли.

Паклевский промолчал, и князь, надвинув шапку на ухо, медленно выплыл из комнаты… Так окончилась эта история, счастливее, чем можно было ожидать, – и благодаря присутствию духа Паклевского – не имела никаких дурных последствий…

Как только князь вышел, старостина крикнула, чтобы запрягали лошадей. Но хорошо было отдавать такие приказания, сидя в доме и не имея понятия о том, что делается на дворе.

Снежная метель так разбушевалась, что от одного дома до другого ничего не было видно, а в поле и совсем невозможно было выехать. И сам Паклевский решил переночевать здесь и переждать, пока затихнет вьюга. Перепуганная старостина приказала забаррикадировать все двери, а Теодор обещал ей, что всю ночь проведет на страже в комнате, которую он снял для себя у еврея, и которая находилась как раз напротив корчмы…

Теперь, когда всякая опасность миновала, генеральша и старостина, которые целый день ничего не ели, почувствовали голод; всем пришло в голову, что надо бы покормить и защитника и заодно протопить комнату, которая совсем выстыла…

Паклевский, устроив своего возницу с санями, явился к дамам и предложил им свою помощь. Все они, не исключая генеральши, которая менее всех благоволила к нему, не могли надивиться счастливому стечению обстоятельств, приведшему его к ним, и удивительной находчивости, с какой он сумел обезоружить князя. Все благодарили его без конца. Леля с особенным усердием отдавала ему этот долг признательности и, вернув ему колечко, надев новые туфельки и предоставив старостине излить свою благодарность, завладела им и отвела к камину.

– Видите, сударь, – лукаво заговорила она, – ничего уж не поделаешь, если сам Бог так устраивает, что навязывает нас пану Теодору. Теперь старостина окончательно потеряет голову… Что же вы думаете, сударь, –позволите ей предаваться отчаянию?

– Не шутите, панна, – с оттенком грусти отвечал Теодор. – С того времени, когда нам было так весело в Варшаве и Белостоке, я много пережил и сильно состарился… Надо пожалеть меня!!

Он взглянул на нее; личико Лели мгновенно стало серьезным.

– Ну, рассказывайте же мне, – убедительно начала она, – я хочу знать, что случилось?

– Ничего нового, – отвечал Теодор, – но то, что преследовало меня с детства, теперь угнетает меня еще сильнее. Мне нечего рассказывать: я –бедный человек, и нехорошо шутить со мною.

Леля быстро протянула ему руку, оглянувшись на тетку, не следит ли она за нею.

– Я тоже умею – не быть веселой, – тихо сказала она. – Верьте мне, что если бы я могла вас утешить, ах, как это было бы мне приятно! Ах, как я была бы счастлива!!

Теодор пристально взглянул на нее, она потупила глаза.

– Вы могли бы меня очень утешить, но я недостоин этого!

– О! – отвечала девушка. – Скажите мне только, что надо сделать!

– Симпатизировать мне немножко, хоть издалека, – сказал Паклевский. –Я всегда буду держаться вдалеке, мне нельзя будет приблизиться, но…

Он прижал руку к груди и умолк. Леля покраснела.

– Верьте мне, что я вам очень симпатизирую и я так упряма, что то, что сердце раз почувствовало, останется в нем навеки!

Выговорив это слово, полное значения, и присовокупив к нему еще более выразительный взгляд, Леля убежала к тетке…

На другой день к утру вьюга затихла, но был страшный мороз, и хотя дороги были занесены снегом, колымага старостины двинулась в дальнейший путь, а жалкие сани Теодора потащились к Борку, с трудом преодолевая снежные сугробы…

Когда крик служанки заставил испуганную егермейстершу выйти из спальни, она – при виде стоявшего перед нею сына – схватилась за ручку двери, чтобы не упасть от волнения.

Паклевский не имел времени, чтобы предупредить ее письмом о своем приезде; и этот приезд и обрадовал стосковавшуюся по сыну мать, и испугал ее предчувствием чего-то неизвестного; она больше всего боялась узнать, что отношения, на которых покоилось его будущее, были порваны…

Долго обнимала и целовала она его, не смея спрашивать и только глазами пытая, что случилось.

– Говори, – заговорила она тревожно, – тебя уволили?

– Нет, – отвечал Теодор, – мне позволили навестить тебя.

– Князь?

– Он так добр ко мне, как только умеет быть…

– И это правда? – спросила она.

– Истинная правда, я ничего не скрываю от тебя.

Егермейстерша вздохнула свободнее.

Сын, оглядевшись по приезде, имел основание сильно опечалиться. Он нашел мать страшно изменившейся, сильно постаревшей, изможденной этой жизнью в посте и молитвах, в тоске и воспоминаниях, согнувшейся и побледневшей. Исчезло и свойственное ее лицу выражение гордости и чувства собственного достоинства, которое теперь сменилось выражением смирения, неуверенности в себе и подавленности. Дом весь был страшно запущен, но она, по-видимому, не видела этого и, вообще, не замечала того, что делается вокруг.

Теодор терзался душою, видя все это запустенье и не зная, чем тут помочь. Причиной всему было разрушение духа, а против этого нельзя было бороться.

Прежде он еще пробовал вдохнуть в нее смелость и охоту к жизни, но теперь, после страшного признания, сделанного ему безжалостным гетманом, он не решался заговорить и не умел найти утешения для ее великой боли. Из любви к матери он должен был скрывать в себе то, что жгло ему голову и сердце как клеймо преступника.

Разговор шел о его будущем, о надеждах, которые он имел; мать спрашивала про деятельность фамилии и, наконец, о надеждах гетмана и настроениях в стране: видно было, что она боялась, как бы этот человек, чье имя было ей ненавистно, не одержал победы; она желала для него отмщения и унижения.

Из ее вопросов и замечаний Теодор убедился, что признание Браницкого было правдой.

И горько стало у него на душе…

Разговор продолжался несколько часов, но никому из них не принес утешения.

Приглядываясь к окружающей обстановке, Теодор находил в ней все новые следы изменявшегося образа жизни и болезненной набожности матери, заставившей ее забывать обо всем остальном. Спальня была увешана образками святых, реликвиями, листочками с молитвами, прибитыми к стенам; столики были завалены книгами религиозного содержания и четками. Из под черного платья, сшитого по образцу монашеского одеяния, Теодор заметил власяницу. Страшная худоба говорила о строгих постах. И в этот день для егермейстерши не готовили обеда, потому что она, только что закончив один пост, уже начинала новый.

Когда наступило время молитвы, егермейстерша начинала беспокоиться: ей жаль было расстаться с сыном, но в то же время она боялась не выполнить своих религиозных обязанностей. И беспокойство ее свидетельствовало о том, что ей тяжела была эта новая жизнь, изменившаяся с приездом сына. И даже во время разговора она уносилась мыслью куда-то далеко, становилась рассеянной и казалась гостьей на этой земле. Напрасно Теодор старался развлечь ее своими рассказами. Со времени смерти мужа это была совершенно другая женщина, согнувшаяся под непосильной тяжестью. Даже молитвы, в которых она так пламенно искала утешения, не облегчали ее боли; она возвращалась заплаканная и еще более рассеянная, чем раньше.

Паклевский объяснял такое состояние одиночеством, на которое Беата обрекла себя; обвинял себя за то, что оставил ее, и употреблял все усилия, чтобы вернуть ей спокойствие и примирить с жизнью. Ему казалось, что и он должен был что-нибудь сделать для той, которая пожертвовала ему всем, и, проведя с ней несколько печальных дней, он начал заговаривать о том, что было бы, может быть, лучше всего, если бы он остался с матерью.

Но при первом же его намеке Беата в испуге заломила руки, не желая и слышать ни о чем подобном; она решительно заявила ему, что не допустит этого и с особенной живостью настаивала на том, чтобы он не бросал службы у канцлера.

– Как это может быть, – сказала она, – чтобы такой молодой человек, как ты, не имел честолюбия? Люди достигают всего талантами и трудом, и ты тоже должен добиться положения.

– На это у меня нет ни прав, ни способностей, – заметил Теодор. –Никто не упрекает меня за леность, но никто и не признает во мне особых дарований.

Мать была недовольна такою скромностью, и спустя несколько дней начала выпытывать его, надеясь узнать все подробности его жизни в Варшаве и по ним судить о настоящем положении вещей. Желая развлечь мать, Теодор понемногу рассказал ей некоторые свои приключенья и, между прочим, о встречах со старостиной и генеральской дочкой.

Говоря о последней, он невольно отозвался о ней с симпатией, которая не укрылась от матери. Она не спрашивала больше, но, как всякая мать, которая ни одну невестку не считает годной для своего сына, так и она не считала генеральскую дочку подходящей партией для Тоди, потому что мать ее пользовалась дурной репутацией. Не показывая ему, что она подозревает его в увлечении Лелей, она начала рассказывать – как будто между прочим –различные вещи о старостине и матери панны, не особенно лестные для них… – Обе пани и панна готовы были бы вскружить тебе голову, – прибавила она, – это похоже на них, но ты должен знать, что это легкомысленные женщины, и им ни в чем нельзя верить.

– Но я ведь и не строю никаких планов, – отвечал Теодор, – с моей стороны было бы большой самонадеянностью иметь какие-нибудь надежды. Генеральша имеет, благодаря мужу, хорошее положение в свете. Старостина богата, а Леля так красива, что, имея такую мать и тетку, может рассчитывать на блестящую партию.

– А ты слишком мало ценишь себя, – прервала егермейстерша, – как в этом случае, так и в других. У генеральши нет ни средств, ни больших связей в свете; старостина так легкомысленна, что, если они ее не уберегут, она еще выскочит замуж. Поэтому ты, со своими способностями, красивой внешностью и протекцией Чарторыйских вовсе не был бы плохой партией для Лели. Но я советую тебе не думать об этом, потому что тебя ожидает более блестящая будущность. Я рассчитываю, что канцлер, испытав твои способности, определит тебя на службу к молодому королю, которого ты, как говорил мне, уже знаешь… Перед тобой широкое будущее.

– Дорогая мама, ты говоришь о молодом короле так, как будто он уже выбран, – с улыбкой заметил Теодор.

– Но он должен быть избран, хотя бы ради того, чтобы не был избран гетман!

– Кроме гетмана есть и другие! – прибавил Паклевский.

– Пусть бы их было как можно больше, лишь бы этот тщеславный, вкрадчивый, на вид такой приветливый, а на деле – бессердечный человек, самонадеянный эгоист, не достиг того, к чему стремится! – горячо воскликнула она…

Паклевский, не отвечая на эти страстные выкрики, перевел разговор на другую тему. Он страдал от того, что мать старалась внушить ему ненависть к гетману; он и сам чувствовал неприязнь к нему, но в то же время чувствовал, что ему следовало только держаться в стороне от него, а не вредить ему.

После нескольких дней, проведенных в обществе сына, егермейстерша казалась такой измученной и неспокойной, что Теодор решил выбрать одно из двух: или остаться здесь и целиком посвятить себя матери, или уезжать как можно скорее, потому что временное отступление от своих религиозных обязанностей видимо мучило и угнетало вдову.

Сама она, наконец, спросила сына: когда ему приказано вернуться… Паклевский, удрученный таким состоянием здоровья матери, еще колебался, что делать, когда однажды к воротам подъехали плохие сани, запряженные худой клячей, и из них вышел человек, одетый в кожух, в шапке странного вида.

Он долго о чем-то расспрашивал у ворот, видимо не решаясь войти, но потом, поминутно оглядываясь, вошел, крадучись, во двор…

Паклевский, смотревший в окно, с удивлением признал в нем болтливого дворецкого воеводича Кежгайлы – Ошмянца. Но откуда он взялся? И с какой целью приехал?

Опасаясь какого-нибудь неожиданного для матери известия, Теодор сам вышел к нему навстречу. Заметив его на крыльце, старик торопливо подошел к нему и живо заговорил:

– Пан, может быть, не узнает меня? Я попросил бы позволения переговорить где-нибудь по секрету, я привез важные известия.

Паклевский привел его в комнату, которую он занимал после отца. Отряхнув с себя снег у порога, старик вошел, озираясь, и тотчас же начал расстегивать кожух и что-то вынимать из-за пазухи.

Паклевский смотрел на него с беспокойством. Шляхтич достал бумагу, завернутую в платок, но держал ее, не разворачивая, в руке. Он взглянул на Паклевского, погладил усы и как будто раздумывал, как начать.

– Вельможный пан, все мы смертны. Русские говорят: как ни крути, а помирать придется. Так и воеводич, мой милостивый пан, умер.

Теодор выслушал эту весть спокойно.

– Помяни Господи его душу! – равнодушно сказал он.

– И умер покойничек, вот так, ни с того, ни с сего! Был здоров, мог прожить еще сотни лет, а вот только то, что он страшно гневался и не помнил себя, а потом еще морил себя голодом из-за постов… Ведь у нас в доме, слава Богу, всего было вволю, пан был у нас и видел, разве только птичьего молока не доставало. Только вот эти посты, за которые его каноник уже распекал, да потом еще гнев…

Тут старый Ошмянец вздохнул.

– Ну, вот и умер!

Теодор стоял и смотрел на него, не обнаруживая ни печали, ни любопытства.

– У меня есть здесь письмо к пани Беате, то есть не знаю, как теперь ее фамилия, егермейстерше Паклевской, так? – спросил старик.

– Да, так, – отвечал Тодя, – но вы очень хорошо сделали, сударь, что не отдали его прямо ей; моя мать больна, и хотя она очень давно уже не видела отца, все же не может быть, чтобы эта новость не произвела на нее впечатления. Будь, что будет!

– А вот видите, – прервал его шляхтич, – все болтали, что он отказался от родной дочери и все оставил старшей – Кунасевич, которая за подкоморием, ее зовут Тереза, – а это неправда. Кунасевич этого очень хотела; но старик, когда захворал, изменил завещание, и вот вам это лучше будет видно из письма каноника.


Вы ознакомились с фрагментом книги.

bannerbanner