скачать книгу бесплатно
– Ты веришь в гений Сталина?
– Верю, – не раздумывая, ответил Анатолий.
– Веришь ли ты, что Сталин, хоть и атеист, но не слабее, чем мы с тобой, способен всей мощью своего громадного сердца ощу¬щать явленную Богом в природе, поступках, чувствах и мыслях людей красоту?
– Верю!
– Вера твоя да поможет тебе.
Тимофей Кириллович поднялся из-за стола, перекрестил Анатолия правой рукой и уже набрал в грудь воздух, чтобы на едином дыхании развернуть перед молодым художником взлелеянную бессонной ночью идею, осуществление которой приведет к спасению Мологи, как вдруг дверь мансарды тихонько скрипнула, и на пороге появилась девочка лет тринадцати в легком ситцевом платье бледно-палевого цвета, украшенном двумя приколотыми к левому плечу ромашками. Склонив голову набок так, что рассыпавшиеся кашта¬новые волосы, упав на грудь, закрыли половину лица, она молча остановилась в дверном проеме.
– Тебе чего? – спросил Тимофей Кириллович.
– А я все слышала, – сказала прелестная незнакомка и, откинув волосы с лица, посмотрела на Летягина широко открытыми зелены¬ми глазами.
– Что все?
– Как вы про Сталина говорили. Я сначала постояла немного на лестнице, послушала, а потом вошла.
– Это Анастасия, дочь Надежды Воглиной, – пояснил Анато¬лий. – Она каждый день приходит смотреть, как я работаю. Сама уже неплохо рисует.
– Вы меня не прогоните? – спросила девочка.
Летягин вопросительно посмотрел на Анатолия. Тот пожал в ответ плечами, потом, переведя взгляд на девочку и увидев ее умоляющие о доверии глаза, заметил:
– Она добрая, умная… – сделал паузу, как бы спрашивая сам себя, так ли это, и, утвердившись, добавил: – Она умеет хранить чужие тайны.
Тимофей Кириллович помедлил в нерешительности, но так и не определившись, что делать в сложившейся ситуации, с трудом развернул свое грузное туловище в тесноте мансарды и направился к выходу. Анастасия шагнула в сторону, освобождая дорогу старому художнику.
– Постойте! – крикнул Анатолий, тоже поднимаясь из-за стола. – Что же должно выйти из того, что я верю в гениальность товарища Сталина?
– Как что? – удивился Тимофей Кириллович, обернувшись назад. – Разве тебе непонятно, о чем мы тут битых три часа рассуждали?
– Не совсем…
– Я старался – мыслил, рассуждал, объяснял…
– Ну, я понял. Я и раньше знал, что человек – подобие Бога. Сталин, хоть и атеист, почти как Бог для нас…
– Сталин не Бог, но если в его теле живет душа, то, увидев красоту Афанасьевского монастыря, Иловны, зелень заливных лугов, глаза и лица мологжан, вот эту маленькую Анастасию – Летягин показал пальцем на прижавшуюся к стене мансарды девочку, – он в сердце ощутит свое внутреннее единство с прошлым, настоящим и будущим нашего края. Он сердцем поймет, насколько чудовищны планы затопления Мологи, насколько кощунственно ставить экономические расчеты превыше красоты, объединяющей людей разных поколений, наших дедов и прадедов, всех граждан Советского Союза, всех людей, все живые души и Бога!
– Но он же никогда! – Анатолий, задев краем рубашки за угол мольберта и распоров ее по шву, подошел к стоявшему в дверях Летягину. – Вы слышите? Никогда! Никогда не приедет в Мологу!!!
– Не приедет, – Согласился Летягин. – Значит надо сделать так, чтобы он увидел Мологу и мологжан в Москве.
– ???
– Готовь свои картины, – наконец, смирившись с присутствием Насти, решился он сказать о главном. – Я приготовлю лучшие из своих. Дам эскизы Коли Харитонова[12 - Картины Николая Васильевича Харитонова и других мологских художников можно увидеть в галерее на странице https://dkrasavin.ru/ghar.html] – они еще с тринадцатого года у меня хранятся, у Цициных есть интересные работы, оставленные Василием – его семья непротив отдать их ради благого дела. Поедешь в Москву, организуешь там выставку.
– Но…
– Никаких «но». Денег тебе на дорогу и организацию выставки найду. Немного, но найду. Успех обеспечен – таких талантов как ты не только в России, а во всем мире не сыскать. Ну, а как сделать, чтобы картины увидел Сталин – решай сам на месте.
– А вы?
– С моими одышками – помехой буду. Адреса в Москве, письма к тем, кто еще помнит Летягина, – это все дам. В общем… – Тимофей Кириллович хотел еще что-то добавить к сказанному, но, подняв руку вверх, вдруг снова закашлялся, затем медленно повернулся спиной к Анатолию и, задевая плечами за стены, стал спускаться вниз по лестнице.
– Я! Я поеду в Москву! – услышал он уже в сенях пронзительный голос Насти. – Сталин – лучший друг детей! Я расскажу ему про ваши картины. Он обязательно захочет их увидеть!
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Расширенный пленум горсовета[13 - Выдержки из стенограммы пленума приведены в Приложение 1.], состоявшийся 4 сентября, не успокоил, а лишь еще сильнее накалил кипевшие в городе страсти. Последние иллюзии мологжан относительно возможности пересмотра правительственного задания на 1936 год рассыпались в прах. Доводы разума о нереальности разборки, сплава и последующей постановки домов в преддверии надвигающейся зимы, всего за два месяца до замерзания Волги, не смогли пробить твердые лбы членов Мологского горсовета и представителей Волгостроя НКВД.
«Нам выпала честь быть на острие борьбы за укрепление индустриальной мощи Родины. Мы должны не обсуждать реальность или нереальность поставленного Правительством задания, а искать пути его наилучшего выполнения!» – такого рода аргументация в ответах властей на просьбы и вопросы мологжан была доминирующей.
Мологжанам вменялось в обязанность самим разбирать свои дома и самим же воздвигать их заново из непросохших после сплава по Волге бревен на новых участках под Рыбинском. Практически на пленуме стало ясно, что около 400 мологских семей, в которых есть и старики, и старушки, и маленькие дети, и беременные женщины, и инвалиды, останутся без крыши над головой или будут жить зимой 1936/37 года в сырых, недостроенных, продуваемых всеми ветрами домах.
В небольшом городе, где каждый житель либо лично, либо понаслышке знал всех соседей на несколько кварталов вокруг, существовали свои нормы взаимоотношений между людьми, отличные от тех, к которым привыкли мы, жители современных больших городов. Среди мологжан не было принято делиться на «чужих» и «своих». Все, кому доводилось бывать в Мологе, неизменно отмечали добрый, приветливый нрав ее жителей, доверчивость, чуткость к чужой беде, готовность помочь нуждающимся. Возможно, это происходило вследствие общей (не в пример безбожникам-рыбинцам) богомольности мологжан. Возможно, виноват чистый сухой воздух Междуречья, настоянный на ароматах лесов и луговых трав. А может, созданная в гармонии с природой архитектура города благотворно влияла на психику людей?
Так или иначе, несмотря на то, что большая часть жителей оставалась до весны в городе, в своих домах, т. е. люди могли не думать о том, как выжить в предстоящую зиму, мологжане не просто выражали сочувствие первому потоку вынужденных переселенцев, но и стремились помочь им в меру своих сил. Горе и боль людей, изгоняемых из города в преддверии зимы, стали общими болью и горем. Соседи приходили поплакаться друг к другу, попрощаться. В церквях прихожане молились за то, чтобы Бог не оставил своих чад в годину тяжких испытаний. Вместе с первыми переселенцами каждый из горожан ощущал за своей спиной леденящее дыхание захлестывающей Мологу трагедии.
Но как же так? Не может такого быть, чтобы у нас, в самой свободной, самой справедливой стране с людьми обращались, как с собаками! Неужели ничего нельзя поделать?
Нет, этого нельзя допустить! У нас есть вожди в Москве. У нас есть Сталин! Он не даст в обиду простых людей!
Уже через день после пленума мологскую почту наводнили горы писем в газеты, прокуратуру, различные переселенческие комиссии, оргкомитет ВЦИК, председателю горсовета… Люди писали о произволе оценщиков, многократно занижавших реальную стоимость домов и бракующих, как не годные к переносу, еще вполне крепкие строения. О том, что полученной компенсации не хватает даже на то, чтобы, переехав семьей в другой город, снимать там комнатку или угол для жилья. Просили отложить переселение до весны: за лето можно просушить намокшие после сплава бревна и худо-бедно поставить дом на выделенном властями участке. Жаловались на отсутствие помощи со стороны горсовета, обещавшего найти строителей, но забывшего о своих обещаниях, – а как больным людям или женщинам с детьми справиться без посторонней помощи с переносом дома? Умоляли не выселять в неизвестность матерей или близких родственников, подождать до какого-то срока. Хлопотали о судьбах одиноких стариков и старух, проживавших на затопляемой территории за пределами города и не умевших хлопотать за себя[14 - Красноречивее любых рассказов о том, как решались судьбы одиноких стариков и старух, проживавших на затопляемых территориях, говорят документы тех лет (см. Приложение 2).].
Мологские письма…
Если издать всю переписку мологжан с чиновниками всех сортов и рангов, то море переполняющих письма слез будет не менее величественным и огромным, чем Рыбинское море[15 - Малая толика этого моря писем приведена в Приложении 3.].
Тимофей Кириллович Летягин и Анатолий Сутырин на чиновников надежд не возлагали. Первый – вследствие богатого жизненного опыта, второй, будучи простым квартирантом, не видел в этом нужды. Объединенные стремлением спасти город в целом, они сутками напролет занимались отбором картин, их обрамлением, составлением кратких аннотаций. Настя активно и с удовольствием помогала художникам: подавала инструмент, краски, готовила обед, накрывала на стол, мыла посуду, бегала за продуктами на рынок и в магазины.
Время поджимало. 20 сентября Летягин получил из горисполко¬ма официальное извещение, в котором сообщалось: «Ваш дом подлежит сносу. Срок освобождения – десять дней». Точно такие же извещения получили Надежда Воглина, мать Насти, хозяева дома, в котором снимал комнату Анатолий, и еще несколько десятков мологских семей. Одновременно из Москвы пришло письмо от Павлика Деволантова, знакомого Анатолия, с которым они вместе поступали в Институт пролетарского изобразительного искусства и, недовольные царившими там порядками[16 - В 1929—1931 годах институт возглавлял Ф. А. Маслов, решивший «расчистить площадку» для нового советского искусства. От преподавательской работы были отстранены 25 профессоров, в том числе крупные художники. Была уничтожена уникальная коллекция слепков с образцов античной скульптуры, тщательно собиравшаяся академией на протяжении 150 лет (студенты просто выбрасывали слепки из окон Академии художеств). Панно кисти Н. К. Рериха по указанию ректора разрезали на куски и использовали в качестве холста для работ учащихся. За бесчинства в Академии художеств Ф. А. Маслов был отдан под суд, но, учитывая чистосердечность его революционных порывов, оправдан и уже в июле 1932 года утвержден на должность заместителя заведующего сектором искусств Наркомпроса.], вместе через полгода бросили учебу. В ответ на просьбу Анатолия Павлик сообщал, что с удовольствием, без каких-либо условий, примет друга в своей комнате на любой сколь угодно длительный срок.
– Я знал, что Пашка не откажет, – удовлетворенно произнес Анатолий, прочитав письмо, и вопросительно посмотрел на Летягина.
К сожалению, старые знакомые Тимофея Кирилловича оказа¬лись менее расторопными. Ни один из четырех московских художников, к которым он обращался с просьбой посодействовать в организации выставки картин, не написал ни да, ни нет.
А может, так быстро такие вопросы не решаются?
Может, кто-то из них сменил адрес или умер? Последние годы из-за болезней и нехватки времени переписка между братьями по кисти носила случайный характер. Летягин сам иногда месяцами не отвечал на письма…
Но сейчас стоял вопрос о жизни или смерти целого города! Разве это не та единственная причина, по которой все другие дела следует незамедлительно отложить?
Так или иначе, далее ждать не позволяли обстоятельства. Невыполнение требований горисполкома к домовладельцам о «добровольном» выселении их из своих собственных домов по истечении указанного в извещении срока влекло за собой применение принудительных мер. Передав все находившиеся в старом доме картины Анатолию, поделившись с ним частью полученной компенсации, Тимофей Кириллович, нарушая постановление горисполкома, запрещавшего выселенцам[17 - Выселенцами в Мологе называли тех горожан, дома которых были признаны непригодными к переносу. «Счастливчиков», переносивших свои дома под Рыбинск, называли переселенцами. Стариков и старух, не имевших родственников к которым их можно было бы переселить, называли беспризорными и переселяли в инвалидный дом, независимо от годности к переносу принадлежавших им домов.] селиться или снимать комнаты в домах на подлежащей затоплению территории, переехал в сторожку к леснику Константину Шабейко, уже несколько лет поддерживавшему его здоровье какими-то отварами, настойками и примочками. Сторожка лесника находилась всего в трех километрах от Мологи, поэтому, проживая в ней, Летягин рассчитывал быть в курсе всех происходящих в городе событий.
Подсобив старому художнику с переездом и получив от него в подарок старую клячу Пенелопу, Анатолий Сутырин на следующее утро сам стал укладываться в дорогу. Вначале он перенес из мастерской-мансарды в телегу картины, краски, книги, одежду, некоторые дорогие, как память о родителях или друзьях, вещи. Затем дошла очередь до деревянных скульптур. Мелкие, переложив сеном, он распихал по бортам, а целомудренно прикрывающую свое лоно пальчиками левой руки Еву привязал к задку телеги. Ни барочное кресло, ни письменный стол при любых перестановках уже не помещались. Не нашлось в повозке места и для юной помощницы художника Насти. Заливаясь слезами, она смотрела на сборы через узкую щель в чулане, в котором ее заперла мать. Бесконечное число раз Настя шепотом заклинала Анатолия внимательнее приглядеться к бревенчатым стенам чулана, прочитать в глазах юной пленницы боль унижения, сбить топором навешенный на дверь замок, потом… Потом подхватить ее на руки и увезти с собой!
Но он не слышал ее мольбы. Всего лишь раз посетовал суетившемуся возле телеги хозяину дома, дяде Васе Канышеву, что мол жалко – с Настей не удалось путем попрощаться, бегает где-то по своим девичьим делам.
После небольших перестановок и перекладок вещей телега, наконец, тронулась к повороту на Республиканскую улицу[18 - Республиканская улица, бывшая Ярославская, протяженностью более 4 км, тянулась вдоль берега реки Мологи почти до самой Волги.]. Покачивая широкими бедрами в такт движению, деревянная Ева с чувством явного превосходства, нахально улыбаясь, долго-долго, пока ее не заслонили ветви растущих по краям дороги лип, смотрела своими длинными раскосыми глазами в глаза запертой в чулане пленницы.
Как он мог так жестоко поступить? Почему не уговорил мать отпустить ее в Москву? Неужели преданность, выносливость, умение хранить тайны, проворство рук, готовность выполнять любую работу ничего не стоят? Конечно, в Москве его будут окружать сотни взрослых нарядных женщин. Восхищаться им. А как же иначе? Некоторые из них, возможно, будут такими же красивыми, как деревянная Ева.
Ну и пусть! Пусть будет еще хуже! По их мнению, она еще малолетка: для матери – вещь, лишенная всяких прав на самостоятельность поступков и мыслей, для Анатолия – девчонка на побегушках, которой еще расти и расти до взрослой женщины. Что ж, они узнают, как были не правы. Они горько раскаются, но будет поздно. Будет слишком поздно!
Настя отпрянула от щели вглубь чулана. Подошла к висевшей на вбитом в стену гвоздике косе и потрогала пальцами ее остро отточенное жало. Оно было обжигающе холодным, и, казалось, само тянулось навстречу розовым подушечкам пальцев. Настя закрыла глаза. Воображение тотчас нарисовало, как мать, вернувшись домой, открывает дверь чулана, и на нее падает бездыханное тело дочери. Мать подхватывает Настю на руки, прижимает к груди, целует в затылок, плачет, просит простить… Но поздно… Поздно, слишком поздно…
Мать напишет о случившемся в Москву, Анатолию. Тот бросит все дела, вернется в Мологу, упадет в слезах на маленький могильный холмик…
Представив себе, как Анатолий плачет над ее могилкой, Настя сама заревела в голос. Но потом, вдруг осененная внезапной мыслью, остановилась: как же он сможет упасть на могильный холмик, если над кладбищем в скором времени будут плескаться волны Рыбинского моря?
Как мать сможет ее похоронить в Мологе, если их завтра выгонят из города? А где тогда ее похоронят?
Выходило так, что если Мологи не будет, то Анатолий никогда не сможет упасть в слезах на могилку Насти.
Когда спустя некоторое время мать открыла дверь чулана, дочь, утерев остатки слез, молча прошла в комнату, достала из одежного шкафа ученический портфель и, сказав матери, что хочет позаниматься уроками, выложила на обеденный стол учебники, тетрадки и ручку с чернильницей.
На следующее утро им обеим надо было уезжать из Мологи. Времени для сборов оставалось мало. Впереди ждали грязь и сырость размытых осенними дождями дорог, неприветливые родственники на Псковщине, без особого энтузиазма согласившиеся приютить до весны выселенцев из Мологи. Может, и в школу ходить не придется: надо искать какое-то постоянное пристанище, работать, чтобы свести концы с концами… А тут на тебе – уроками ей хочется заняться! Но мать не стала высказывать все это дочери – слава Богу, не рвется бежать из дома вслед за художником, отошла немного от обид. Пусть позанимается, если уж ей так хочется, пусть успокоится. Ведь это все в последний раз. Когда еще ей случится вот так, в тишине родительского дома, пригрев на коленях свернувшегося клубочком котенка, изучать премудрости геометрии или физики?
Постояв немного рядом с сидевшей на краю лавки за столом Настей, погладив ее по сплетенным в две косички волосам, Надежда Воглина тяжело вздохнула и пошла договариваться с соседями, чтоб они хоть за какие-нибудь деньги согласились купить коз, кур, хранившуюся в подвале картошку, а может, и еще какие вещи: везти все хозяйство с собой из Мологи за тридевять земель было не на чем, да и накладно, если нанимать помощников.
Оставшись снова одна, Настя отодвинула учебники в сторону, обмакнула перо в чернильницу и ровным детским почерком вывела в верхней части тетрадной страницы: «Дорогой товарищ Сталин!» Ненадолго задумалась, глядя на приклеенную к стене газетную вырезку с портретом вождя, и затем, уже почти не останавливаясь, принялась писать письмо великому Сталину, лучшему другу всех детей.
Дорогой товарищ Сталин!
Пишет Вам пионерка Настя Воглина. Я учусь в седьмом классе. Отметки у меня только «отлично» и «хорошо» по всем предметам. В классной комнате, на стене, висит Ваш портрет. На нем Вас видно по пояс. Вы строго смотрите на учеников, а в усах спрятана улыбка. У нас дома на стене тоже приклеен Ваш портрет. Он не такой красивый, как тот, в школе, потому что вырезан из газеты. На нем Вы стоите в полный рост и тоже прячете в усах улыбку. Когда мне бывает трудно – мама поругает или обидит кто, – я подхожу к какому-нибудь из Ваших портретов и разговариваю с Вами. Вы всегда помогаете мне. Сейчас нам с мамой очень трудно. Завтра придут рабочие ломать наш дом, потому что его нельзя разобрать и перевезти по Волге в Рыбинск. В школу меня больше не пускают, так как нам с мамой запрещено жить в Мологе. До весны нас соглашается приютить тетя Клава из Пскова, а где потом жить, неизвестно. Я могла бы и в лесу пожить, но мама в лесу жить боится. В таком же положении оказалось очень много горожан. А если у кого и есть родственники, согласные их приютить, то все равно им очень жалко уезжать из Мологи. Потому что мы все очень любим Мологу. Я знаю, что стране нужна электроэнергия. Нужна, чтобы строить красивые города, чтобы люди жили в них радостно и счастливо. Но Молога – один из самых красивых в мире городов! У нас много зелени, много красивых домов, храмов. Улицы чистые и уютные. Конечно, у Вас нет времени приехать в Мологу: вокруг много врагов и со всеми надо бороться. Но скоро в Москве откроется выставка картин мологских художников. Пожалуйста, загляните на выставку. Вы увидите, что я пишу правду, и прикажете Волгострою не ломать Мологу. Можно сделать вокруг города дамбу. Тогда среди моря будет стоять красивый сказочный остров. А может, Вы прикажете сохранить и наши леса, и луга с высокой травой, и Иловну, и другие красивые места.
Я не прошу у Вас ничего для нас с мамой лично, только посмотрите выставку, порадуйтесь красоте нашего края, и тогда все: и моя мама, и наши соседи, и все-все мологжане – снова станут жить хорошо, счастливо… И трудиться, трудиться, трудиться с еще большей радостью и энтузиазмом на благо нашей Великой Родины.
С пионерским приветом Настя Воглина
(А Ваш портрет я намочила водой и аккуратно отклеила от стенки. Там, где усы, бумага чуть порвалась, но это почти незаметно. Портрет я возьму с собой, чтобы всегда и везде разговаривать с Вами).
ГЛАВА ПЯТАЯ
Выехав на Республиканскую улицу, Анатолий отпустил вожжи, позволив Пенелопе идти неспешно, сообразно ее лошадиному желанию. Они оба прощались с городом. Грусть хозяина передавалась лошади. Пенелопа сама, повинуясь неосознанному внутреннему порыву Сутырина, свернула к Старому бульвару и остановилась как раз в том месте, где Анатолий когда-то встретил свою первую любовь, Соню Акаткину. К сожалению, любовь осталась безответной, но она никуда не исчезла, не умерла и все так же, как десять лет назад, наполняла сердце щемящим чувством грусти. Спрыгнув на землю, Анатолий подошел к одной из берез, выстроившихся ровными рядами по обе стороны бульвара, потрогал рукой влажный ствол. Береза окропила его в ответ теплыми каплями недавно закончившегося дождя.
Потом была остановка около пожарной каланчи[19 - Пожарная каланча с мезонином построена на Базарной (Сенной) площади по проекту ярославского губернского архитектора А. М. Достоевского, брата великого русского писателя.]. Мальчишкой Анатолий мечтал стать пожарником, как его дед по материнской линии. Дед иногда позволял ему постоять на смотровой площадке, полюбоваться сверху на город. Сверху Молога была видна вся, как на ладони, только шпили церковных колоколен поднимались выше каланчи. За рекой сливались с синевой неба лесные дали. Внизу, прямо под ногами, бурлила Сенная площадь, которую мологжане, несмотря на новые веяния и решения горсовета, никак не хотели называть площадью Карла Маркса. Но особенно красив был Афанасьевский монастырь. Весной окруженные цветущей сиренью, зи¬мой вырастающие из белизны снегов, летом обрамленные зеленью листвы храмы и стены монастыря не противопоставляли себя окружающему миру, а сливались с ним в едином ансамбле, венчая великолепие природы. Не отсюда ли, не от этих ли первых детских впечатлений родилась у него тяга к рисованию?
Едва отъехав с десяток метров в сторону от Сенной площади, Анатолий встретил одного из старых друзей. Разговоры, объятия, слезы…
Паром уже готовился отходить от пристани, когда Пенелопа, наконец, вынесла повозку на крутой берег Волги. Замахав кепкой и закричав паромщику «Стойте! Стойте!», Анатолий стегнул легонько лошадь вожжами, причмокнул «Но, милая!» и понесся вниз.
Паромщик, опасаясь, как бы повозка с налету не сиганула в разделяющую дебаркадер и паром полоску воды, дал задний ход. Паром вновь причалил к пристани. Матрос с дебаркадера, беззлобно ругнувшись, проворно опустил широкие сходни и, не закрепляя на кнехты швартовые, отодвинул в сторону предохранительный брус. Анатолий потянул на себя вожжи, не дожидаясь полной остановки, спрыгнул с облучка, подхватил Пенелопу под уздцы и, следя за тем, чтобы колеса повозки не соскользнули со сходен, прошел на паром.
– Надо часы дома иметь, а не лихачить! – попенял ему паромщик.
Упрек был справедливым.
– Прости, Трофимыч. Последний день в Мологе – прощаться быстро не получилось, – повинился Анатолий и протянул старику полтинник, плату за проезд.
Тот, продолжая что-то бурчать под нос, показал, куда следует привязать лошадь, и, вернувшись на корму, закрыл двумя толстыми жердями пролет, через который происходила посадка.
Паром тронулся, забирая вначале вверх по течению реки, чтобы потом, миновав стремнину, оказаться напротив сооруженного на противоположном берегу Волги небольшого причала. С правого борта, постепенно уменьшаясь в размерах, уплывала в промозглое осеннее небо Молога. Расположенный недалеко от пристани величественный Воскресенский собор[20 - Воскресенский собор, построенный в 1767 году, был главным православным храмом города. Он открывался взорам путешествовавших по Волге весь сразу, во всем своем великолепии, едва лишь пароход входил в крутую излучину, которую здесь делала Волга, принимая воды Мологи.], главный храм города, уже коснулся крестом своей колокольни низких облаков. Луковицы его куполов подернулись дымкой…
– Как одиноко сидит город, некогда многолюдный! – услышал Анатолий у себя за спиной знакомый голос.
Он оглянулся. Сосуля-пророчица, закрыв глаза и монотонно покачиваясь в такт стихотворному ритму, нараспев произносила слова библейского «Плача Иеремии»[21 - Библия. «Плач Иеремии». Глава 1, стих 1.]:
– Горько плачет он ночью, и слезы его на ланитах его. Нет у него утешителя из всех, любивших его; все друзья его изменили ему, сделались врагами ему.
Голос пророчицы, звучавший необычайно высоко, до крика, в начале строфы, к концу ее становился еле слышимым. Как будто она не произносила слова библейского текста, а по-вдовьи завывала над могилой погибшего мужа.
– Враги его стали во главе, неприятели его благоденствуют, потому что Господь наслал на него горе за множество беззаконий его…
Мологжане – и так народ не очень болтливый, а тут и вовсе разговоры на пароме стихли. Каждому было понятно, что не об Иерусалиме, а о Мологе плачет дочь чуриловской помещицы, Варвара Лебедянская. И не Иуда «переселился по причине бедствия», «поселился среди язычников, и не нашел покоя», а каждый из них вынужден будет оставить свой дом, каждого из них ожидают бесконечные бедствия и мытарства.
Анатолий, пораженный красотой и величественностью плакавшей на фоне исчезающего в облаках города пророчицы, лихорадочно принялся искать в дорожной сумке припасенные для таких случаев кусочки угля. Наконец нашел, развернул на планшетке лист бумаги и принялся делать набросок – серое небо, пожирающее купола собора, развевающиеся на ветру лохмотья Сосули, опущенные вниз углы губ, возведенные к переносице брови и катящаяся по изъеденной морщинами щеке крупная одинокая слезинка…
– Во, талант! – вздохнул над его ухом молодой лейтенант НКВД Юрка Зайцев, с восторгом наблюдавший с начала и до конца, как на белом листе бумаги в считанные минуты оказались запечатленными не просто город и плакавшая старуха, но настоящее человеческое чувство, чувство безысходной трагичности происходивших событий.
– Тебе бы у нас вместо фотографа работать – цены бы не было! – не то предложил он, не то просто похвалил Сутырина.
Анатолий промолчал.
Стоявшие сбоку от Сосули рыжебородый старик из Заручья и его белобрысый одетый в матросский бушлат племянник, услышав восторженную оценку чекиста, тоже подступили ближе к художнику. Племянник протянул руку к планшетке с рисунком и потрогал пальцем ее края. Старик, не отрывая глаз от рисунка, снял с головы ермолку и мелко перекрестился.
Бросив испытующий взгляд на лица первых зрителей только что рожденного шедевра, Юрка Зайцев неожиданно сам потянулся к планшетке и угрожающе потребовал от Сутырина:
– А ну, дай сюда твою мазню!
Анатолий резко оттолкнул чекиста локтем так, что тот, покачнувшись вбок, чуть не упал на палубу парома.
Мгновенно вспыхнув от обиды, Юрка потянулся было к кобуре, но в последний миг, то ли испугавшись многочисленности окружавшей его толпы, то ли еще по каким причинам, выдавил на губах улыбку и отступил в сторону.
Сосуля, до этого момента не замечавшая ни окружавших ее пассажиров парома, ни чекиста, ни художника, открыла глаза, возвращаясь к своим земным заботам, шагнула к Анатолию и будничным тоном поинтересовалась:
– Далече собрался?
– Бог даст – до Рыбинска, а дальше посмотрим.
– До Юршино подсобишь юродивой добраться?
– Чего ж не подсобить? – согласился Анатолий и, не обращая внимания на лейтенанта НКВД, закрыл створки планшетки.
Паром подходил к причалу. Юрка Зайцев, похлопав Анатолия дружески по плечу и сделав вид, что ничего особенного между ними не произошло, спрыгнул первым, когда матрос на причале еще только-только начинал заводить чалку за кнехт. Недалеко от причала юного чекиста ожидала принадлежавшая Юршинской конторе НКВД пролетка.