Читать книгу Чердак (Людмила Крагель) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
Чердак
Чердак
Оценить:

4

Полная версия:

Чердак

Она посмотрела на него внимательно, так, как смотрела в ту ночь, когда он признавался ей в Лене, — будто видела впервые. И с некоторым удивлением обнаружила, что ничего внутри не дрогнуло.

— Ты хочешь вернуться к Лене, — сказала она ровно. — Я бы поняла, если бы ты просто сказал мне это. Но ты хочешь вернуться к спокойствию. К привычке. А я не хочу быть чьей-то привычкой, Игорь. Даже ради ребёнка.

— Это нечестно.

— Нет. Это как раз честно. Впервые за долгое время.

Он ещё минуту сидел, глядя на свои руки, а потом спросил очень тихо, как спрашивают о чём-то, что боятся услышать:

— Можно… мне будет с ним видеться? Когда родится.

Анна почувствовала, как внутри что-то на миг сжалось и отпустило.

— Можно. Если захочешь. Не из обязанности — а потому что хочешь. Я не стану тебе мешать. И не стану ничего просить.

Он молча кивнул, так и не подняв глаз, и они ещё долго сидели рядом на тёплых от вечернего солнца ступеньках, не находя слов и не пытаясь нарушить установившуюся между ними тишину. Когда-то их связывали любовь, общие планы и уверенность в том, что они навсегда стали друг для друга семьёй. Теперь же им предстояло заново учиться быть рядом — без прежней близости, без невысказанных обещаний, без надежды вернуть всё, как было. Они больше не знали, кем станут друг для друга, но впервые за долгое время могли хотя бы не притворяться.

Когда его машина скрылась за поворотом, Анна поднялась на чердак. Она знала, что найдёт там, ещё не открыв дневника: на странице за этот день, в июне, Вера снова писала о своём страхе, о материнском молчании, о том, как трудно носить тайну одной. Ни слова о том, чтобы кому-то рассказать.

Анна провела пальцем по строчкам и вдруг ясно поняла: впервые за всё время она сделала не то, что было написано в этой книге. Не повторила. Не прожила по чужому сценарию.

Значит, он не всемогущ, — подумала она, и сердце забилось быстрее. Значит, можно по-другому.

Но тут же, следом, пришла другая мысль, холодная и тихая, и от неё Анна невольно вздрогнула: а если и это — тоже часть записи? Если любой её выбор, даже самый свободный, давно уже учтён где-то на тех пустых, светлых страницах в самом конце?

Внизу в доме было тихо. Шкатулка молчала.

Глава 15

Вера, 1929 год


Годы шли тихо, как они идут в деревне, где время меряют не числами, а урожаями. Катерина начала ходить в год, говорить — в полтора, а к трём уже бегала по двору за курами и командовала бабушкой с той серьёзной важностью, которая бывает только у очень маленьких людей.

Посёлок, перемыв Вере косточки положенный срок, постепенно отвлёкся на другое — на чью-то свадьбу, на чью-то беду, на засуху. А Вера шила. Брала заказы на дом, и скоро выяснилось, что без хорошей швеи в округе не обойтись ни к венчанию, ни к похоронам, и те самые женщины, что когда-то отворачивались, стали приходить к её порогу с отрезами в руках — глядя в пол, но приходить.

— А где мой папа? — спросила как-то Катерина, и Вера, не поднимая глаз от шитья, ответила:

— Далеко. Очень далеко.

Девочке этого хватило. Взрослым всегда нужно больше слов, чем детям.

Дом, который отец Веры когда-то поставил своими руками, — двухэтажный, с мезонином и светлым чердаком под самой крышей, — был прежде тихой семейной гордостью, а теперь всё чаще становился причиной вздохов. Отец был человек справный: две коровы, лошадь, а в страду нанимал одного работника. Раньше это называлось «хозяйство». Осенью двадцать девятого в посёлке появилось другое слово.

Сначала приезжали люди с портфелями, считали зерно и скот. Потом в посёлке создали комитет бедноты, и в нём, к общему удивлению, оказалась тётка Аксинья — та самая, что когда-то забегала «за солью», чтобы позлорадствовать над Верой. Теперь она ходила по дворам с важным лицом и тетрадкой, и говорили, что у неё уже есть свои списки.

Девятого декабря Катерине исполнилось три года. Вера испекла пирог с капустой, достала из сундука отцовскую шкатулку — подарок на её собственное десятилетие, с одной-единственной мелодией, без слов, которую Вера вместо колыбельной напевала дочери с самых первых дней, — и поставила её на стол. Девочка слушала, приоткрыв рот, будто мелодия говорила ей что-то, чего пока не умела сказать мать.

К вечеру пришла Аксинья. Села без приглашения, оглядела горницу тем самым цепким взглядом, от которого ничего не утаишь.

— Дом у вас большой, — сказала она, будто размышляя вслух. — На троих-то. Говорят, скоро комиссия по дворам пойдёт. Ну да ты, Вера, не бойся, у тебя ведь дитё, женщина одинокая… может, обойдётся.

Она ушла, не допив чаю. И Вера, сидя у остывающей печи, вдруг ясно поняла, что слово «обойдётся» в устах Аксиньи значит ровно противоположное.

Когда дочь уснула, она вместе с матерью поднялась на чердак. Мать молча несла лампу, освещая им дорогу, и за всё время не проронила ни слова. Казалось, она поняла всё без объяснений и теперь просто шла рядом, храня в молчании и тревогу, и то, о чём не решалась спросить. Вера открыла сундук: туда легло тёмно-синее шёлковое платье, которое она так и не надела с того самого апреля; связка писем, перетянутая выцветшей лентой; фотография, снятая однажды у дома заезжим фотографом, — она сама у крыльца и размытая мужская фигура рядом. Последней, завёрнутой в платок, — музыкальная шкатулка.

Дневник она оставила при себе — единственное, с чем не могла расстаться.

Потом, вернувшись вниз, при свете одной свечки написала:

«9 декабря 1929. Катеньке сегодня три года. Пекла пирог, пели с мамой. Приходила Аксинья. Мне страшно — не за себя. Если придут, пусть возьмут всё, только бы не её. Сундук подняла на чердак. Пусть полежит там. Вещи, как люди, иногда переживают то, что пережить нельзя. А если когда-нибудь кто-то найдёт их — пусть поймёт, что здесь жили, любили и очень боялись».

В ту ночь за окном мело. А ровно через месяц к дому подошли трое.

Глава 16

Вера, 1930 год


Они пришли в середине января, на рассвете, когда в доме ещё спали. Сначала по двору проскрипел снег, потом в дверь ударили — не постучали, а именно ударили, коротко и привычно, как бьют в дверь люди, которым никогда не отказывали.

Вера успела накинуть платок и взять на руки заспанную Катерину, прежде чем в горницу вошли трое: уполномоченный из района, совсем молодой, в кожаной тужурке, с красными от бессонницы глазами; милиционер, который старался смотреть мимо; и тётка Аксинья с тетрадью под мышкой — важная, нарядная, будто на праздник.

— Согласно постановлению, — начал уполномоченный и сбился, откашлялся, достал бумагу. — Хозяйство гражданки… признано кулацким. Дом, скот, инвентарь и запасы зерна подлежат изъятию в пользу колхоза. Опись сейчас произведём.

Мать Веры, стоявшая у печи в одной рубахе, не вскрикнула, не заплакала. Только медленно перекрестилась и сказала тихо, ни к кому не обращаясь:

— Покойник-то мой его строил.

Никто ей не ответил.

Опись шла до обеда. Хлопали двери, гремели ведра, в хлеву мычали коровы, которых уводили со двора на верёвках, и Катерина, не понимая, почему бабушка молчит, а мама держит её так крепко, что больно, тихонько хныкала у Веры на плече.

На чердак уполномоченный поднялся сам, без Аксиньи, которую одышка остановила на лестнице. Вера пошла следом — будто бы показать, где что лежит, а на самом деле потому, что не могла не пойти.

Сундук стоял у стены, накрытый старой, выцветшей тканью, которую она набросила на него в ту ночь. Уполномоченный остановился, сдёрнул ткань, откинул защёлку — слишком лёгкую для вещи, в которой хранится что-то ценное, — и заглянул внутрь.

Вера перестала дышать.

Там лежало тёмно-синее шёлковое платье, связка писем и фотография. Он поворошил сверху, брезгливо, двумя пальцами, будто боялся испачкаться.

— Тряпьё, — сказал он устало, больше самому себе. — И бумажки какие-то.

Закрыл крышку. Защёлка встала на место с тихим щелчком. Уполномоченный, не оглядываясь, пошёл вниз, а Вера ещё минуту стояла, глядя на обычный, ничем не примечательный сундук, который только что чудом не отняли у неё вместе с остальным.

У неё не осталось времени думать. Она вытащила из-за пазухи дневник — тот самый, в кожаном переплёте, — раскрыла на последних исписанных страницах и торопливо, стоя на коленях на пыльных досках, написала:

«14 января 1930. Пришли. Берут всё. Сундук не тронули. Тетрадь оставляю здесь, под платьем, — с собой её не вынести, обыщут. Листов в ней ещё много. Пусть ждут. Вдруг кому-нибудь однажды будет что сказать».

Она положила дневник на дно, под платье, рядом с завёрнутой в платок шкатулкой, и закрыла крышку так тихо, словно боялась разбудить кого-то спящего.

Их выгнали из дома к вечеру, дав по одному узлу на человека. Мать вышла последней, ни разу не обернувшись, и только на крыльце вдруг остановилась, положила ладонь на потемневшее от времени бревно — прощаясь, как прощаются с живым.

В дверях дома, который теперь принадлежал колхозу, стояла Аксинья, прижимая к груди тетрадь, и на лице её не было торжества — только странная, пустая усталость, как у человека, который получил то, чего хотел, и вдруг не понял, зачем.

Ночевать им пришлось в нетопленной бане на задах чужого огорода, которую, не глядя в глаза, уступила дальняя родственница матери. Катерина уснула сразу, свернувшись клубком у Веры под боком. Мать сидела у стены, прямая, как свеча, и смотрела в темноту.

— Это ещё не всё, — сказала она вдруг, глухо. — Помяни моё слово. Это только начало.

Глава 17

Вера, 1930 год


Мать оказалась права. Через три недели в бане побывал тот же молодой уполномоченный — на этот раз без Аксиньи, с одним милиционером, и с бумагой, в которой было всего несколько строк.

Она ждала, что назовут и её имя. Она даже успела сложить в голове короткий список того, что возьмёт для Катерины: тёплые чулки, ложку, кружку, платок. Но в бумаге значилась одна фамилия. Мать.

— Как глава хозяйства, — сказал уполномоченный и отвёл глаза. — Завтра на рассвете. Подводы пойдут от сельсовета.

Почему в списке не оказалось её и Катерины, Вера так и не узнала. Может, ошибка. Может, чья-то усталость. Может, у кого-то в тетради вдруг дрогнула рука над строчкой с именем ребёнка. Она не спрашивала. Некоторые вопросы лучше не задавать, чтобы не вспугнуть то, что случилось по счастливой, непонятной случайности.

Мать собирала узел молча. Положила в него тёплую шаль, кусок хлеба, иголку с ниткой. Потом села на лавку, посадила к себе на колени Катерину и долго держала её, раскачиваясь, будто убаюкивала, хотя девочка не спала.

— Верка, — сказала она наконец, не поднимая головы. — Ты слушай. Дом нас помнит. Что бы ни было — помни: он стоит. Придёт время, и кто-нибудь в него войдёт. Не мы, так твои. Они найдут, что мы оставили.

— Мама…

— И шкатулку береги. Мелодию эту береги. Она у нас не просто так.

Вера хотела спросить, что значит «не просто так», но мать уже встала, поцеловала внучку в макушку и посмотрела на дочь прямо — впервые за все эти годы, без осуждения, без обиды, как смотрят в самый последний раз.

На рассвете у сельсовета стояли подводы. Женщины в платках сидели на узлах, мужчины молчали, дети не плакали — они, кажется, уже поняли, что плакать нельзя. Вера стояла в стороне, держа Катерину за руку, и когда подвода тронулась, мать не оглянулась. Только рука её на секунду поднялась и опустилась, как опускается птица, которой больше не на что сесть.

Писем от матери не было. Ни тогда, ни позже.

Первые недели Вера жила как во сне. Днём шила — тайком, при закрытых ставнях, потому что никто в посёлке не хотел заказывать платья у кулацкой дочери, но по ночам к баньке всё равно приходили с отрезами, оглядываясь, совсем как когда-то приходили её соседки. Платили картошкой, мукой, иногда куском сала. Дальняя родственница, не говоря ни слова, оставляла у порога тёплые вещи для Катерины.

Самое страшное было не голод и не холод. Самое страшное было то, что говорить ей стало не с кем. Дневник остался на чердаке, под платьем и шкатулкой, и впервые за много лет некому было доверить то, что не умещалось в груди.

Однажды, в начале марта, она вышла с Катериной за водой и невольно свернула к прежнему дому. Он стоял на пригорке, большой, тёмный, с новой вывеской над крыльцом — сельсовет. В мезонине, где был чердак, горел тусклый свет: кто-то из конторских людей хранил там бумаги.

— Мама, там наш дом? — спросила Катерина, задрав голову.

Вера долго смотрела на окна.

— Нет, — сказала она наконец. — Просто дом.

Она взяла дочь на руки и пошла прочь, тихо напевая ту самую мелодию без слов, что когда-то пела шкатулка. А наверху, под крышей, в сундуке, накрытом выцветшей тканью, лежала тетрадь с чистыми страницами и ждала.

Глава 18

Анна


В начале июля Анна впервые завела шкатулку сама.

До этого она слышала её только случайно — на одну ноту, из закрытой кухни, из-за стены, в те минуты, когда страшно было проверять. Теперь она сидела за кухонным столом, держала шкатулку в ладонях, как держат что-то живое, и поворачивала маленький медный ключик до тех пор, пока он не заупрямился.

Мелодия потекла медленно, будто нехотя, с той же неспешностью, с какой плывёт пыль в луче света. Анна слушала, не шевелясь, и вдруг заметила, что её губы шевелятся.

Она напевала. Без слов, тихо, почти беззвучно. И — вот что было странно — напевала на полтакта раньше, чем шкатулка успевала сыграть следующую ноту.

Она замолчала. Мелодия доиграла до конца одна, дрогнула и остановилась.

— Откуда? — спросила Анна вслух. — Откуда я это знаю?

Ответ пришёл не сразу. Он не появился как мысль — скорее как запах, как тепло на щеке, как чьи-то пальцы, перебирающие волосы.

Мама.

Она вспомнила комнату — маленькую, с жёлтым ночником в виде совы, где ей было лет семь. Она не могла уснуть, ей чудились звуки за окном, и мама сидела на краю кровати, не включая верхний свет, и напевала. Без слов. Именно эту мелодию, ту самую, с едва заметным провалом в середине, там, где шкатулка тоже слегка запиналась.

— Что это за песня? — спросила тогда Анна.

— Это не просто песня, доченька, — тихо ответила мать. — Это наша семейная мелодия. Мне пела твоя бабушка Катя, а ей — её мама. Больше нигде такой нет.

— А слова есть?

— Слов нет. Слова каждый находит сам.

Анна сидела за кухонным столом, и перед глазами её стояла эта сцена так ясно, будто это было вчера. Она давно забыла об этом — как забывают самое тёплое, самое обыденное, пока оно не потеряно навсегда.

Потом память сделала другой шаг, тяжелее. Больничная палата, жёлтые стены, капельница на штативе. Мама, исхудавшая, почти прозрачная, держит её за руку. Говорить ей уже трудно, и она не говорит — а просто тихо, одним дыханием, напевает ту же мелодию. Анна тогда не поняла, зачем. Решила: от страха, от слабости, чтобы не молчать.

Теперь, на кухне чужого дома, взрослая, беременная, она вдруг догадалась: мама пела не для себя. Она передавала. Так, как передают единственное, что можно передать, когда времени уже нет.

Анна зажала ладонью рот. Слёзы пришли без предупреждения, не те, что приходят от обиды, а те, что копятся годами под ровным, привычным «всё нормально».

Первым желанием за все эти недели — после теста, после врача, после разговора с Игорем — было позвонить маме. Просто набрать номер, услышать: «Ну что ты, дурочка, справимся». Она даже взяла телефон в руки, и только тогда вспомнила, что набирать некуда.

Потом, постепенно, другие воспоминания собрались вокруг этой одной, как железные опилки вокруг магнита. Три детских приезда в этот дом. Скрипучие ступеньки, запах лаванды. Какая-то фигура у окна на втором этаже — сидящая, маленькая, закутанная в шаль, — смутная, как негативная плёнка. Она попыталась удержать образ, но тот растворился, стоило потянуться к нему.

И главное: после третьего приезда мама перестала ездить к Валентине. Анна никогда не спрашивала почему. Ссора? Обида? Что-то, о чём не говорят вслух?

Она не знала. Но знала теперь другое: мама никогда не рассказывала ей об этом доме, но всю жизнь носила его в себе — в одной мелодии, которая переходила из рук в руки, пока не дошла до шкатулки на кухонном столе.

Анна завела ключик снова. Шкатулка заиграла. И на этот раз она не пыталась молчать — запела вместе с ней, тихо, без слов, положив свободную ладонь на живот, где пока ещё ничего не было видно.

И ей показалось — глупость, конечно, слишком рано, — что где-то глубоко внутри что-то на миг откликнулось.

Глава 19

Анна


В районный архив Анна поехала в середине июля, сразу после приёма у врача. Гинеколог осталась довольна, велела пить витамины и меньше нервничать, и Анна, выйдя из поликлиники, вдруг поняла, что нервничать она как раз перестала. Страх никуда не делся — он просто превратился в любопытство, а с любопытством жить легче.

Архив занимал два зала на втором этаже бывшего Дома культуры. Там пахло пылью, мышами и остывшим чаем, а за столом у окна сидела женщина лет семидесяти, в вязаной жилетке, с таким выражением лица, будто ей давно не задавали вопросов, на которые стоило отвечать.

— Краевед я, — сказала она, когда Анна назвала посёлок. — Лидия Петровна. Это ведь вы на форуме про колодец спрашивали?

— Я не спрашивала, — удивилась Анна. — Я просто смотрела.

— Ну, значит, кто-то другой. Что вас интересует?

— Дом на выгоне. Двухэтажный, с мезонином. Сейчас он… мой.

Лидия Петровна подняла глаза поверх очков и посмотрела на Анну долго, внимательно, словно сверяя её лицо с каким-то образом в памяти.

— Дом Орловых, — сказала она наконец. — Тогда садитесь.

Она достала из шкафа тонкую папку, перевязанную бечёвкой, и стала выкладывать на стол листы — пожелтевшие, с неровными машинописными строчками.

— Построил Николай Орлов в десятом году. Хозяйство было справное, два раза в уездную газету попадало как образцовое. В тридцатом всё забрали, дом отдали сельсовету. Потом, в сорок третьем, там был госпиталь — эвакуированных принимали. После войны начальная школа. А в шестьдесят втором закрыли, и дом пустовал.

— А потом?

Лидия Петровна достала последний лист. Это была копия справки, отпечатанная на плохой бумаге, с расплывшейся печатью.

— В девяносто первом вернули. По реабилитации. Орловой Вере Николаевне, тысяча девятисотого года рождения. Она сама приехала, из города, совсем уже старая. Я её помню — маленькая такая, белая, как одуванчик. Поселилась на втором этаже, у окна, и сидела там целыми днями. Всем, кто мимо шёл, махала рукой.

Анна почувствовала, как внутри что-то мягко щёлкнуло — как замок, давно ждавший ключа.

— Она долго прожила?

— До девяносто седьмого. Под сто лет. — Лидия Петровна помолчала. — К ней дочь приезжала, Катерина Николаевна. Не часто. Но приезжала.

— Катерина Николаевна, — медленно повторила Анна. — А Вера — тоже Николаевна?

— Ну да. Отец у неё Николай был, строитель дома.

— А отец Катерины?

Краевед пожала плечами.

— Не знаю. Писали, что неизвестен. Вера сама записала дочь по своему отцу, чтобы чужого имени не носила. Так в метрике и стояло.

Анна молчала. Она думала о человеке с узкими руками и светлыми глазами, который однажды остановился у колодца, чтобы спросить дорогу. О том, что Вера из всей его жизни не взяла ничего — даже имени.

— А чердак? — спросила она. — Что про чердак говорили?

Лидия Петровна усмехнулась уголком рта.

— Вот чего не пойму, это про чердак. Ей, понимаете, предлагали вынести оттуда хлам, а она — ни в какую. Строго-настрого запретила подниматься. Говорила: «Кому надо — сам найдёт. Не троньте, не ваше». Дочери тоже не давала. А когда я спросила, кого она ждёт, она ответила: «Придёт».

— Кто придёт?

— Да кто ж знает. Старые люди иногда говорят то, чего сами не понимают.

Анна вышла из архива на улицу, где под слепящим июльским небом стояла лавка, и опустилась на неё, не чувствуя ног. Мимо ехал автобус, шли дети с мороженым, и всё это выглядело таким обыденным, что хотелось засмеяться.

Она положила ладонь на живот. И тут — впервые, неуловимо, как пузырёк воздуха под водой, — внутри что-то шевельнулось.

Анна замерла.

— Я слышу, — сказала она тихо. — Я уже иду.

Неизвестно, кому она это сказала: ребёнку, женщине у окна или себе.

Глава 20

Вера, 1930 год


Из посёлка они уехали в апреле, на попутной телеге, с двумя узлами и швейной машинкой, которую Вера сумела вытащить из бани, пока никто не видел. Катерина сидела у неё на коленях и смотрела на дорогу, на удаляющиеся крыши, на тёмный дом на пригорке, который становился всё меньше, пока совсем не растворился за поворотом.

Город встретил их равнодушно. Вера нашла угол у чужих людей, потом место в швейной артели, где никто не спрашивал, откуда она, пока не пришла пора заполнять анкеты. В анкетах она писала правду: дочь раскулаченного, мать выслана. Правда закрывала перед ней двери одну за другой. Потом двери открывались сами — не потому, что кто-то смягчился, а потому, что наступило время, когда стало не до анкет.

Первую зиму они прожили в углу за печью у сапожника, который сдал им это место за починенные рубахи и тихое слово «спасибо». Катерина спала, свернувшись у Вериного бока, а Вера, пока та не засыпала, напевала вполголоса мелодию без слов — не столько для дочери, сколько для себя, чтобы не слышать, как за стеной ходят и скрипят чужие жизни.

Можно было бы сказать, что она привыкла. Но к такому не привыкают, а просто учатся жить, не оглядываясь.

Катерина росла тихой, внимательной, с серьёзным взглядом, который казался слишком взрослым для её лет. В школе её дразнили «кулацкой», и Вера, узнав, не пошла жаловаться, а вечером села рядом и сказала спокойно, как говорят о погоде:

— Слушай внимательно. Будут говорить разное. Ты не отвечай. Отвечать будешь делом. Учись так, чтобы им нечего было сказать.

Катерина кивнула. Она вообще редко спорила — только иногда, в темноте, спрашивала то, на что у Веры не было ответа:

— А мой папа кто?

— Человек, который уехал, — говорила Вера. — И не вернулся.

— Он плохой?

— Не знаю, — честно отвечала Вера. — Он был разный.

В тридцать седьмом в артели стало тихо. Не сразу — сначала исчезла бухгалтер Зинаида Павловна, потом сторож, потом соседка по лестничной клетке, у которой накануне ночью лаяла собака, но утром её не было слышно. Работницы шили, не поднимая голов, и разговоры в обед сделались короткими, осторожными, как шаги по тонкому льду.

Однажды в красном уголке на стенде повесили областную газету. Вера, проходя мимо с отрезом на руке, скользнула по ней взглядом — и остановилась. В длинном перечне осуждённых, среди десятков фамилий, набранных мелким шрифтом, значилось: «Артемьев Н. А., бывший служащий земельного отдела».

Она перечитала строчку дважды. Потом ещё раз.

Мало ли в стране Артемьевых. Мало ли Николаев Артемьевичей.

Вера постояла минуту, ровно столько, чтобы это не показалось странным, и пошла дальше, к своему столу. Села, взяла иголку, вдела нитку с первого раза — впервые за долгое время так легко, будто пальцы в эту минуту ничего не чувствовали.

Вечером, укладывая Катерину, она напела мелодию чуть громче обычного. Девочка не спала и слушала, глядя в потолок.

— Мам, ты сегодня грустная.

— Я устала, — сказала Вера.

Она так и не стала узнавать что было в той строчке. Некоторые вопросы лучше не задавать, чтобы не получить на них ответ.

Глава 21

Анна


В конце июля Анна решилась разобрать сундук до конца.

Причина была самая будничная. Живот ещё мало что выдавал, но спина уже начала напоминать о себе, и ей захотелось привести в порядок хоть что-то в этом доме, который всё ещё казался чужим. Она вынесла вещи из сундука на чердачный стол — платье, письма, фотографию, шкатулку, — аккуратно разложила их на чистой простыне и склонилась над опустевшим ящиком с влажной тряпкой.

bannerbanner