banner banner banner
Stabat Mater
Stabat Mater
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Stabat Mater

скачать книгу бесплатно

– Алеша, – говорю я, – на Пасху не делают фейерверк. Это для других праздников.

– Почему? – огорченно говорит Алеша. – Разве Пасха грустнее других праздников?

– Гм… Нет, Пасха – радостный праздник. Просто есть такие вещи – традиции. Это как бы правила – что делают и чего не делают.

– А-а-а, – разочарованно тянет Алеша. – Значит, на Пасху другая традиция…

Я стараюсь не показать, что спешу, хотя уже ерзаю на стуле. Мне пора идти в храм, начинать службу… Алеша не засыпает, только глаза покраснели и блестят. Он долго молчит, смотрит в окно, за которым небо едва начинает сереть.

– Ангел сказал, что я скоро умру.

Он переводит взгляд на меня, с волнением ждет.

– А что именно сказал ангел? – осторожно спрашиваю я.

– Сказал, что я должен приготовиться. Еще сказал: отец Глеб знает, что нужно делать… Я не боюсь, там – ангел… Он ведь там, правда?

Я киваю, а сам лихорадочно пытаюсь придумать, как повернуть этот разговор.

– Вчера у меня был приступ, – продолжает Алеша. – Я догадался, что он начинается, и нажал на звонок, потому что не хотел сразу беспокоить ангела. Пришла Вероника и сидела со мной, и мне было не больно. Вероника знает слова. Она хорошо умеет разговаривать с болью, боль ее слушается. Может быть, эти слова – как молитвы. Но Вероника не хочет говорить… Потом я закрыл глаза и сразу увидел, что ангел здесь. Он подошел совсем близко и посмотрел на монитор – как доктор на обходе. Раньше он так не делал. Потом покачал головой, вот так, – Алеша слабо качает головой, не отрывая ее от подушки. – И приложил руку мне к губам и так подержал, я не знаю зачем. Пальцы у него мягкие и горячие, я хорошо запомнил… Теперь, если он дотронется до меня, я сразу пойму, что это он. – Алеша тяжело вздыхает. – Я про другое боюсь. Неужели мама не придет? Я ее не увижу?.. Нужно, чтобы кто-то ее позвал. Меня она не слушает, я много раз просил… А вас послушает. Расскажите ей про ангела и что он сказал про меня!

Алеша говорит негромко, но требовательно, почти приказывает. И вдруг замолкает, его глаза наполняются слезами, он закрывает их прозрачными пальцами, выдавливает на щеки два прозрачных ручейка…

– Алеша, – говорю я и трогаю его за плечо. – Алеша, послушай… Я постараюсь поговорить с твоей мамой. Но, наверное, она и правда очень, очень занята… А насчет того, что сказал ангел… Тут все может быть совсем не так. Конечно, ангелы никогда не лгут, но, понимаешь, они ведь не такие, как мы. Они бессмертные, живут миллион лет или даже больше. И время для них – другое. Если ангел говорит «скоро», это, может быть, лет через сто по нашему времени, а для него это все равно скоро…

Алеша перестает плакать, открывает глаза. Я вижу, что он старается ухватиться за эту спасительную мысль.

– А какие тогда у ангелов часы? – спрашивает он. – У них, что ли, вместо минут года?

– Нет, – говорю я. – У ангелов нет часов. Но если бы и были, то вместо минут там, наверное, должны быть целые века.

– А-а, об этом я не подумал. – Лицо Алеши светлеет. – Когда в следующий раз увижу ангела, спрошу, сколько ему лет…

У Алеши уже целая история отношений с его ангелом. Не так давно Алеша плакал два дня подряд, потому что забыл волшебное слово, избавляющее от боли, – слово, которое открыл ему ангел. Он бы, наверное, и сейчас сокрушался об этом, если бы ангел в одном из следующих снов не шепнул ему, что откроет это слово всем. И теперь Алеша ждет, когда это случится.

В вольере просыпается и начинает возиться щенок. Слышно, как он поскуливает, топочет, лакает воду из миски.

– Отец Глеб, дайте мне Бублика, – просит Алеша.

Я достаю щенка из вольера и кладу на кровать к Алеше. Щенок сразу пристраивается у него под боком, блаженно жмурится.

Имя для него мы придумывали вместе. Алеше почему-то казалось, что в яслях, где родился Спаситель, был какой-то щенок, и Алеша хотел назвать своего щенка так же. Но, к его огорчению, я сказал, что даже если там и был щенок, то, как его звали – неизвестно, так же как коров и овечек в рождественском хлеву. Известны только имена волхвов, которые принесли дары для маленького Иисуса, – их звали Каспар, Мельхиор и Бальтазар. Алеше понравилось имя Бальтазар. Так щенка и назвали. Но очень скоро трудное имя сократилось до Бальки, а потом и вовсе превратилось в Бульку. Но и эта кличка не прижилась, и дети стали звать щенка просто Бубликом. «Вот до чего докатилось славное древнее имя», – думал я, внутренне улыбаясь.

Когда Бублик не сидит в своем вольере и не спит на кровати с Алешей, он шастает по коридору, путаясь под ногами у ходячих детей, врачей и санитарок. Его любимые занятия – драть полиэтиленовые бахилы и азартно вынюхивать из-под закрытых дверей палат что-то ему одному ведомое. Даже удары по носу открывающимися дверями не могут отбить у него охоту к этому важному делу… Торопливая и порывистая Дина Маратовна уже не раз влипала в продукты Бубликовой жизнедеятельности. Но щенок живет в хосписе на особом положении. Во-первых, потому, что это подарок начальственной Алешиной мамы, а во-вторых, потому, что он – любимец детей. А все, что может дать им радость, по негласному закону хосписа – священно и неприкосновенно… Хотя вот любимый Лёнькин чердак все-таки забили.

Я выхожу из Алешиной палаты. Мне нужно спешить в храм, но я останавливаюсь в коридоре, стараюсь собраться с мыслями, твержу про себя Иисусову молитву. Она звучит во мне всегда, уже много лет, даже во сне: то тише, то громче, то сливаясь с другими молитвами, то сама по себе, то согласуясь с моими мыслями, то раздвигая и разбивая их… «Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя…» О какой милости я прошу день и ночь? О милости знать Его волю… Этот мальчик, Алеша, – особенный, непохожий на других детей, какой-то пронзительно-светлый и почти уже нездешний… Он действует на меня странно. Иногда кажется, что он приближает к знанию той самой воли, кажется, что он сам – подсказка… А иногда я словно парализован его прозрачным взглядом, так явственно смотрит через него кто-то другой, смотрит оттуда. И в этом взгляде – смятение, непонимание и отчаяние. Такие же, как здесь!.. И мне становится настолько не по себе, что я начинаю сомневаться во всем, и даже в том источнике, откуда я черпаю слова утешения. И по сравнению с этим смятением даже мои терзания о предательстве – такие мелкие, земные, что мне становится почти все равно, подам ли я голос, промолчу ли… Господи, Тебе лучше знать. Пусть все идет как идет. И кто я, в конце концов, такой, чтобы проникнуть в Твою волю, читать Твои мысли? Я все жду, что Ты заговоришь со мной. Через этого мальчика Алешу или еще как-нибудь. Ведь Ты уже говорил со мной, я это ясно слышал…

На службу сегодня не пришел никто. Читаю один. Когда так бывает, я всегда служу громче обычного – то ли силюсь докричаться сквозь толстые стены до тех, кто не смог или не захотел прийти, то ли хочу доказать самому себе, что даже в одиночестве я не стану служить формально… А главное, меня будто что-то отпускает, и я служу так, как хочу, и так, как всегда хотел, – во все мое чувство. Почему я стесняюсь показать его прихожанам? Почему сомневаюсь, что они поверят в мою искренность? Почему опасаюсь недобрых смешков: «Поглядите-ка, батюшка – артист…»

Закрываю глаза и не вижу, как кто-то вошел в храм, и вздрагиваю, когда чей-то голос вдруг начинает громко вторить мне: «Научу беззаконныя путем Твоим, и нечестивии к Тебе обратятся…»

У солеи стоит Артемий. С ним мы прошли семинарию и академию, обоих нас окормлял Владыка. А теперь Артемий – один из самых близких к нему людей, можно сказать – правая рука. Артемий смотрит на меня с радостным удивлением и качает головой, будто говорит: «Ну ты, брат, и разошелся!»

Сняв пальто, он поднимается ко мне на солею. Мы быстро распределяем службу на два голоса, и я с удовольствием вижу, что Артемий старается поддержать мою высокую ноту, хотя из-за недостатка практики ему приходится то и дело заглядывать в часослов, чтобы не сбиться. Богородичный акафист начинаем речитативом, а потом как-то сами собой переходим на пение. Теперь я уже жалею, что сегодня нет прихожан – служба у нас выходит душевная!..

Через час мы сидим в ризнице, делим на двоих последний пакетик зеленого чая, как в старые семинаристские времена. Артемий улыбается, и я вижу, что он пришел с хорошими вестями. Мы греем руки о чашки – оба продрогли в сыром, холодном храме. Причем Артемий замерз больше моего – он-то служил в одном подряснике.

– Святейший к тебе собирается, – говорит Артемий так, будто сообщает нечто обычное, будничное.

Я удивленно смотрю на него и вижу, что он от души наслаждается произведенным эффектом – дует в чашку вроде как ни в чем не бывало, а у самого губы расползаются в улыбке.

– За что же такая честь? – осторожно спрашиваю я.

– Да уж, честь! – теперь уже откровенно улыбается Артемий. – Я уже, брат, начал беспокоиться за тебя. Весь последний год Святейший на тебя гневался – не дай Бог! Мол, послушание[10 - Послушание – здесь: постоянная обязанность, работа, порученная священнослужителю или монаху архиереем или настоятелем.] в Патриархии забросил, глаз не кажет. Иначе как отшельником тебя не называл. Да я ведь говорил тебе, а ты будто не слышал… Но оказалось, ты прав. И не просто прав, а ты, брат, предвосхитил великий поворот.

Артемий лезет в карман пальто, накинутого на плечи, и достает сложенный листок:

– На-ка вот, почитай. Это его речь на завтрашнем Межсоборном.

Я беру листок, начинаю бегать глазами по строчкам. «Молимся об избавлении от великой беды… Скорбим о безвременно почивших чадах… Взываем о деятельном участии всего священства, личном присутствии у постелей страждущих… Простереть руку духовной помощи… Стать гласом утешения в эти скорбные дни… Разделить страдания, приняв их как свои…»

– Вот, – говорит Артемий, – тут не просто слова. Готовится чуть ли не крестовый поход по твоим стопам. Сотни священников пойдут к больным детям. А твой храм – уже не просто храм. Тут, брат мой, вроде как форпост сражения с великой бедой – это слова Святейшего… И вот как первый шаг этого крестового похода – его визит сюда. И знаешь что еще… Он даже собирается дать твоему приходу ставропигию[11 - Ставропигия (от греч. ??????????? – букв.: водружение креста) – особый статус храмов или монастырей, когда устанавливается их непосредственное подчинение Патриарху. По традиции в ходе торжественного предоставления ставропигии совершается особое богослужение, на котором водружается распятие.]! Завтра это будет окончательно решено. А через неделю Святейший сам вручит тебе грамоту.

Я поднимаю глаза к белому своду ризницы. Господи, спасибо Тебе! Вот и голос Твой, вот и знак. Из всего, о чем говорил Артемий, самое важное – что я смогу наконец поговорить с Владыкой. И может быть… Вдруг случилось чудо, и он готов пойти наперекор светским властям? Вдруг на этот раз мы не станем пятиться, осознав, что за спиной – пропасть? И, значит, мне сегодня не нужно публиковать это ренегатское обращение…

Я смотрю на улыбающегося Артемия, едва сдерживая слезы радости. Кажется, весь мир преображается, озаряется надеждой.

– Спасибо тебе! – говорю я Артемию. – Ты даже не представляешь, какой камень снимаешь у меня с души!

– «Спасибо»? Да за что ж? – не перестает улыбаться Артемий.

– Думаешь, я не понимаю, что это ты подталкивал Владыку к такому решению?

– Ну, брат, велик соблазн приписать себе заслугу, но не буду брать грех на душу. Ты же знаешь Святейшего. Невозможно его к чему-то подтолкнуть, если он сам не созреет. Последнее время он все чаще расспрашивал о тебе, о твоем хосписе. Неделю назад к нему пожаловал глава Минздрава. Говорили они наедине, о чем – не знаю. Хотя, думаю, этот разговор тоже повлиял… Ты ведь в курсе, какой закон готовится. Но эта тема – за семью печатями… Вижу, как сильно это волнует тебя. Но тут уж, брат, от нас не зависит. Решается в таких верхах, куда нам не допрыгнуть.

Артемий не подозревает о моем намерении выступить против закрытия хосписов. Долго я размышлял – не сделать ли его союзником? Но, давно зная его, я с сожалением понимаю, что он едва ли годится в бунтари.

– Можете говорить со мной обо всем, что касается Алеши. Я все передам Марии Акимовне в точности. А при необходимости она прослушает запись нашего разговора. – Приятный женский голос в трубке не просто вежлив и благожелателен, он источает такую искреннюю сердечность, такое желание помочь, что я даже теряюсь.

Но я все же надеялся, что меня соединят с Алешиной мамой, хотел понять или хотя бы начать догадываться – почему она никогда не навещает сына? Почему вообще определила в хоспис, вместо того чтобы оставить дома? Конечно, это потребовало бы собрать небольшой штат врачей, сестер, анестезиологов, установить медицинское оборудование… Наверное, это все в ее силах. Но тогда – почему?

– Алеша просит, чтобы она приехала. Для него нет ничего важнее. Он постоянно твердит об этом… Здесь, в хосписе, для Алеши делается все возможное. Но лучшим лекарством для него была бы материнская ласка…

Я говорю и понимаю, что говорю напрасно. Уж если она, «прослушивая» голос сына, с болью зовущий ее, немедленно не приехала, чего может стоить мой голос – голос чужого человека!

– Да-да, я все передам… – Благожелательная барышня вежливо ждет, не скажу ли я чего-то еще. А что я могу сказать?.. – Минуточку, – вдруг вскрикивает она.

В трубке щелкает, и прорезается четкий мужской голос:

– С вами будет говорить Мария Акимовна.

– Отец Глеб? – Новый голос в трубке – тихий и усталый, словно говорящую разбудили среди ночи. – Алеша писал мне о вас. Похоже, вы подружились. Я рада, что с ним рядом есть такой… такой человек.

– Но вы ему гораздо нужнее! Если бы только вы нашли возможность…

– Возможность… – В трубке слышится горький вздох. – Я понимаю, со стороны это выглядит чудовищно… Об одном прошу – не осуждайте меня. Это сложно, всего не объяснишь…

Она умолкает, снова вздыхает в трубку.

– Но, может быть, Алешин отец… – говорю я.

– У него нет отца. Так получилось. И бабушек-дедушек тоже нет… Расскажите мне об Алеше, – вдруг просит она, будто о ком-то чужом. И, видимо, осознав, как странно это прозвучало, добавляет: – Расскажите, какой он сейчас… Он пишет мне иногда странные вещи, будто бредит…

– Он… – начинаю я, но сразу замолкаю и какое-то время подбираю слова, совсем как в разговоре с Алешей. – Он удивительный мальчик. Такой светлый и такой мудрый… Знаете, я и взрослых таких не встречал. И он невероятно мужественный. Иногда кажется, что он ничего не боится. Единственный его страх… – Я снова замолкаю.

– Ну же, говорите… – Голос в трубке – тихий, дрожащий.

– Единственный его страх – больше не увидеть вас. Он сегодня мне об этом говорил.

Она долго молчит. И вдруг я слышу биение сердца. Наверное, она отняла телефон от уха и прижала к груди. Будь я врачом, наверное, даже смог бы определить ее состояние, степень волнения. Но я не врач. Ее голос и даже частые удары сердца не говорят мне ни о чем. Много раз я видел ее в газетах, в интернете, в новостях, но сейчас не могу представить ее лицо. Я не знаю, с кем говорю.

Ее голос возвращается с долгим всхлипом:

– Отец Глеб… Еще раз… Не осуждайте меня… Хотела сказать «ради Бога», но так, наверное, нельзя… – Голос становится совсем тонким, высоким. И мне вдруг кажется, что я говорю с Алешей.

– Почему нельзя? Можно. Конечно, можно… Я не осуждаю. Просто знайте, что мы с Алешей ждем вас… Дай вам Бог сил, – прибавляю я, уже не зная, слышит она или нет. Еще несколько секунд телефон мертво молчит, потом, пискнув, отключается.

Я хочу скорее пойти к Алеше – рассказать об этом разговоре, о том, что мама любит его, что она до слез хочет прийти, но ее не пускает какая-то действительно серьезная причина, о которой нельзя говорить. Пусть он, по крайней мере, знает, что дело не в ее нежелании и нелюбви… Прежде чем бежать к Алеше, заглядываю в храм. Возможно, там кто-то есть, и, может быть, я ему нужен.

Едва войдя в притвор, вижу человека, сидящего в одной из четырех ниш. В давние времена, когда этот храм был лютеранским, здесь стояли скульптуры евангелистов, теперь ниши пусты. Обычно в одной из них меня дожидается Иван Николаевич. Но здесь кто-то другой, и этот человек спит, свесив голову на грудь. Приглядевшись, я с удивлением узнаю в нем доктора Зорина, а едва приблизившись, чувствую, что от него разит перегаром.

Я вдруг вспоминаю, как входил когда-то в келью Владыки – тогда еще провинциального митрополита и настоятеля монастыря под Тобольском – и порой заставал его спящим в кресле – игуменских и митрополичьих обязанностей было у него много. И вот – как будить? Окликнуть по имени? Прикоснуться к руке? Все это казалось непочтительным. Старый монах-келарь научил меня. Вполголоса я произносил: «Молитвами святых отец наших…» На первых словах предначинательной молитвы Владыка просыпался и с улыбкой подхватывал: «Господи Иисусе Христе, помилуй нас…»

Я стою перед Зориным, но он спит крепко, даже всхрапывает. Я покашливаю, чтобы разбудить его, и тут же сожалею, что покашлял как-то строго, даже зло, поддавшись раздражению, которое он вызвал у меня своим неуместным перегаром, и неприятной позой с растопыренными коленями, и тем, что он в таком виде занял место одного из святых. Я кашляю еще раз, уже мягче. Зорин поднимает голову, открывает мутные глаза. За то время, что я не видел его, он заметно осунулся. Не брился он, наверное, тоже с тех пор – его щеки и подбородок покрыты неопрятной рыжеватой растительностью.

– Семен Савельевич, – говорю я ему, – что вы?..

Он проводит рукой по лицу, будто хочет стереть что-то налипшее.

– Вы кому-нибудь показывались в таком виде?

– Нет, – говорит он сипло. – Я через приемное – сразу сюда. Никто не видел… Мне поговорить…

Зорин встает из ниши, как из глубокого кресла, хватаясь руками за края.

– Идемте. – Я делаю шаг к выходу из храма, но, оглянувшись, вижу, что Зорин не трогается с места.

– Прогоняете? – негромко спрашивает он и вдруг повторяет с надрывом: – Прогоняете, да?!

– Почему прогоняю? Идемте ко мне, в ризницу.

В ризнице я выдвигаю из-под висящих облачений свою лежанку, разворачиваю на ней тонкий матрасик, одеяло и тощенькую подушку.

– Вам нужно поспать, – говорю я Зорину и, видя, что он колеблется, добавляю: – Поспите здесь, потом поговорим.

Он садится на лежанку, что-то бормочет, пьяно кивает – то ли мне, то ли своим мыслям, потом поднимает голову:

– Извините, отец Глеб… Воды у вас тут нет? Водички…

Я беру с полки банку с водой, даю ему.

Прежде чем пить, Зорин пристально смотрит в банку, с сомнением спрашивает:

– Не святая?

Я не могу сдержать улыбку.

– Пейте. Не святая. Кипяченая.

В палате у Алеши – веселая компания: Лиза, Эрик и Аня. Визжа от смеха, они следят за битвой Бублика и механической собачки, которая делает несколько шагов, хлопает пластмассовыми глазами, звонко говорит «тяф» и опять начинает шагать. А у Бублика истерика. Он мечется вокруг собачки, захлебывается в лае, его хвост мотается так, что вот-вот оторвется. Но при этом он не решается цапнуть игрушку и вступить с ней в открытый бой. Алеша наблюдает за этой кутерьмой, приподнявшись на кровати. Он улыбается, но как-то тревожно. Кажется, в отличие от других детей, он понимает, что для щенка это не игра, а издевательство. Увидев меня, дети начинают показывать пальцами на Бублика, приглашая присоединиться к веселью. Им не кажется, что они делают что-то плохое. Я прошу их забрать игрушку, говорю, что Бублик слишком разволновался. Аня выключает собачку, и та замирает на полушаге. Бублик перестает лаять и метаться. Осторожно, издалека он обнюхивает игрушку, наконец, осмеливается толкнуть ее носом, и она валится набок, заставляя Бублика опять отскочить и залаять. Дети садятся на пол вокруг щенка, гладят его, и Лиза все приговаривает, какой он храбрый.

Я присаживаюсь на табурет рядом с Алешиной кроватью, пересказываю ему разговор с мамой.

Алеша сначала понимающе кивает:

– Значит, никак не может…

Потом отворачивается, смотрит в окно, тяжело вздыхает:

– Значит, все-таки не придет…

Кусок неба в окне Алешиной палаты по диагонали разделен на черное и голубое – туча уползает. Ее край светится все ярче, наливается сначала белым, потом – ослепительно-золотым светом, вот-вот брызнет солнце. Летом в этих палатах, выходящих на южную сторону, очень жарко. Ничего, думаю я, мама наверняка обеспечит Алешу кондиционером. Да и всех детей в таких же южных палатах с громадными окнами… И тут же я осекаюсь в своих мыслях… Лето. Алеша. Другие дети… До лета еще два месяца. Кто доживет до лета?..

Бублик в изнеможении уснул на полу. Аня поднимает его и сажает в вольер. Дети гурьбой выходят из палаты, забрав игрушечную собачку. Кажется, они собираются устроить для нее вольер наподобие Бубликового.

Я беру Алешу за руку. На указательном пальце у него прищепка-пульсометр.

– Уже уходите? – спрашивает Алеша, не поворачивая головы. Все это время он, отвернувшись, смотрел в окно.

– Еще приду сегодня, – говорю я. – Обязательно приду…

В ризницу я возвращаюсь часа через два, навестив еще нескольких детей и заглянув в палату к Рите. Там рядом с ее кроватью на полу примостился Лёня. Они что-то негромко и нестройно пели – кажется, какую-то модную песенку, переделанную на пошло-юморной лад. Слова читали с экрана телефона. Оба хихикали. Я закрыл дверь, не стал им мешать. Улыбнувшись, отметил, что Рита, когда поет, совсем не заикается.

Наконец вхожу в ризницу, и сразу в нос шибает перегарный дух. Покадить тут надо будет, что ли? Ладан мне привезли из Эфиопии – самый настоящий, он любой запах перебьет. В храме я даже стараюсь кадить несильно – уж больно мощный аромат, даже дыхание перехватывает!..

Услышав, что я вошел, Зорин начинает ворочаться на лежанке, сопеть, кашлять. На полу валяются его бежевое пальто, длинный шарф и добротный твидовый пиджак. В этой куче, дополняя натюрморт, стоит уже пустая трехлитровая банка. Зорин садится, свешивает ноги с лежанки и шарит ими по полу, стараясь наткнуться на ботинки. Я, помнится, уложил его спать обутым.

– Вы не подумайте, отец Глеб, – говорит он вниз, себе под ноги, – со мной такое в первый раз… То есть бывало, конечно… Но чтобы так… – Его голос звучит трезвее, чем можно было ожидать.