
Полная версия:
Иван Грозный. Книга 2. Море
Когда, по Божьей воле, родительница наша, благочестивая княгиня Елена, перешла из земного царства в небесное, мы с покойным братом Георгием остались сиротами, уповающими на Пресвятую Богородицу, молитвами святых и родителей наших. Мне был тогда восьмой год, и те, которые должны быть подданными нашими, стали самоуправничать, ибо государство было тогда без владетеля. Они ничего сообразного с нашим благом не делали, сами предались достижению богатства и значения, ссорились друг с другом. И что они наделали! Сколько бояр, воевод, доброжелательных отцу нашему, избили; дворы, села и имения дядей наших присвоили себе и водворились в них; казну нашей матери перенесли в большую казну, неистово топча ее ногами и толкая кольями, а иное разделили между собою! Все это сотворил дед твой Михайло Тучков. Князья Василий и Иван Шуйские самовольно взяли меня под свою опеку и, таким образом, воцарились, выпустив из заключения и пристроив при себе всех тех, которые были главными изменниками относительно отца нашего и матери нашей… Нас же, то есть меня и моего родного брата, покойного Георгия, воспитывали, будто чужих или убогих детей. Не удовлетворялись даже наши потребности относительно одежды и пищи…
Ты пишешь о крови своей, пролитой в сражении с иноплеменниками за нас, и в своем безумии полагаешь, что она вопиет против нас перед Богом. Но ведь это смеха достойно! Кто пролил эту кровь, против того она и вопиет. Если кровь твоя и действительно пролита врагами, то ведь этим ты исполнил лишь свой долг относительно отечества; не сделай ты этого, и ты бы не был христианином, а варваром. Таким образом, этот упрек нас не касается. Гораздо в большей степени наша кровь вопиет перед Господом против вас, кровь, пролитая благодаря вам. Она струилась не из ран, не кровавыми пятнами, но потом и усталостью от множества трудов, которыми вы меня преступно, выше сил моих, отягощали. По причине вашей злобы и вашего утеснения много слез наших, вместо крови, было пролито, много было вздохов и стенаний, происходящих из глубины сердца. От этого я получил боль в пояснице. Я у вас никогда не пользовался любовью, к царице моей и к детям нашим вы никогда не относились с искренним вниманием. Таковое мое моление вопиет пред Богом против вас больше, чем ваше безумие, потому что пролитие крови вашей за православие не то, что пролитие крови из-за самолюбия и богатства.
Ты призываешь верховного судью Бога. Воистину! Он праведно воздаст каждому по делам, и добрым и злым; но только всякий человек должен рассудить, какого и за какие дела он должен ожидать себе воздаяния? Пишешь, что лица своего нам не покажешь до дня Страшного суда Божия; но кому же желательно видеть столь эфиопское лицо?»
Прочитав письмо, Курбский сначала вскочил со скамьи, растерянно осмотрелся по сторонам, как бы чего-то ища. Но вот, тяжело дыша, опустился на скамью и, облокотившись головою на руки, окаменел в глубоком раздумье над только что прочитанными строками царева ответа.
В каждой строке, в каждом слове он видел, чувствовал самого царя… Вот, вот он! Словно царь вошел сюда, в горницу, стоит около него, Курбского, гневный, дрожащий. Казалось, он, Курбский, слышит тяжелое дыхание Ивана Васильевича, видит его судорожно сжимающую рукоять меча большую, жилистую руку… Но самое страшное: он, князь Курбский, видит недоуменный, острый, полный мучительного страдания взгляд своего вчерашнего венценосного друга, взгляд, тихо вопрошающий: «Так ли, Андрей? Правда ли оное? Не изветы ли твоих недругов?»
Слезы потекли по щекам князя. Горница наполнилась золотистым туманом воспоминаний о днях тесной дружбы с царственным юношей, когда в походных шатрах даже спали рядом, ели из одной чаши, а в роскоши дворцовых торжеств сидели бок о бок, как братья, как самые близкие люди в Русском царстве…
«Так ли, Андрей? Правда ли оное? Не изветы ли твоих недругов?»
И сквозь слезы, тяжело дыша, Курбский прошептал:
– Правда, Иван Васильевич… правда… Прочь! Уйди! Не мучай!
XIIIИюль тысяча пятьсот шестьдесят шестого года.
Жестокая битва с врагами за Балтийское побережье в самом разгаре.
Над полями и лесами величественное, горячее летнее солнце, не радующее одинокие села, деревушки и починки, обездоленные, разоренные войной.
Сторожевой службы станичный голова из-под Тольсбурга, что на Балтийском море, Герасим Антонович Тимофеев с товарищами пробирается в Москву – вызван на Земский собор. Герасим, как и его товарищи, не знает, что это такое и зачем понадобился царю он, порубежник, закинутый службою в глушь на морской берег.
Порубежный страж твердо знает одно – всякий час быть начеку, чтобы вороги не напали на сторожу врасплох. Конь всегда оседлан, пищаль всегда заряжена, сабля турская отточена – все наготове. А Земский собор… чудо новое, неслыханное!
«Когда Господь судил мне быть бедным сошником, крепостным мужиком, – о таких делах в деревне я и не слыхивал. Ныне, хотя и испомещен я сотником над прибрежной охраной, но так же несведущ в делах государских, как и прежде. Пошто я царю?» – думал Герасим, пробираясь в Москву.
Восемь воинов вызваны с Балтийского побережья в Москву, чтобы быть на государевом совете. Чудно! «Герасим», «Гераська» – на государевом совете. Будто в сказке! Просто не верится.
«Скоро опять увижу Москву», – думал с волнением Герасим.
Вспомнил старого товарища, земляка, с которым некогда бежал из колычевской усадьбы в Москву. Где-то теперь он, Андрей Чохов? Жив ли? Расстались в самое горячее время Ливонской войны, по взятии Нарвы. Всего шесть лет минуло с тех пор, а будто было это так давно. Все изменилось. И море стало иным. Бороздят его иноземные корабли: то держат путь к устью реки Наровы, то уплывают из нее на запад. Плывут и свои, московские, суда с высокими мачтами, с двуглавым орлом на стягах. Теперь никто не осмеливается нарушить покой занятого Русью Балтийского побережья, охраняющего нарвское плавание. И он, Герасим, уже не тот. Государь хоть и в Москве, на престоле, но «государев глаз далеко сигает»: много всяких подарков получил он, Герасим, от его царской милости. И землей наделен на побережье, и денежно не забыт, и звание станичного головы получил. Все по государевой воле. Уравнен ныне в правах со служилыми людьми, дворянами.
Герасим взволнованно оглядывается по сторонам.
Дорога знакомая. Когда-то по этой дороге скакал из Москвы служить на ливонский рубеж. Время такое: иной раз – не шесть лет, а день один – и вся судьба человека меняется. Не по роду, слышно, и не по званию возвышает государь слуг своих, а по службе.
Шесть лет назад все эти леса и перелески, луга и поля, села и деревушки видели робкого, едва обученного копейщика, ехавшего, не зная толком куда и какова его будет судьба, а ныне тот же парень, не торопясь, едет на быстроногом вороном коне во главе своих помощников не простым ратником, а сотником сторожевой службы.
«Царь Иван Васильевич – смелый на „новых людей“, об этом знают все, и каждому хочется заслужить его милость. Дай Бог ему и здравствовать многие годы!»
Герасим снял шапку и перекрестился.
Вот они опять – высокие, взъерошенные сосны, вот они, опрятные елочки и богатыри зеленого царства – дубы, а вот и прозрачные бледно-зеленые березовые перелески, речушки, позолоченные солнцем, украшенные осокою и кувшинником. После песчаных дюн и унылых громад приморских камней все это с небывалой силою наполняло душу еще более сильной и нежной любовью к родине, к русской земле.
А там – Москва. Святое слово.
«Э-эх, конь, мой верный Гедеон! Знаешь ли ты, ведаешь ли, по какой земле ты идешь и куда ведет эта долгая, прямая дорога?!»
В государевой палате опричного двора на маленьком подносе золотая чаша с благовонным курением. Час ранний. Опричная слобода, что за Неглинкой-рекой, еще не пробудилась. Только у северных ворот, против Кремля, суета: посыпают песком дорогу, по которой должен проследовать государь в Кремль; усердно обрамляют березками своды ворот. Конюхи готовят коней для вельмож царевой свиты.
Коней пригнали к самым воротам. Один царь мог ехать по опричному двору. Ни один князь, ни один боярин не должны были садиться на коня во дворе. Только за воротами.
Сегодня особенный день, второй такой день за все время царствования Ивана Васильевича – день открытия Земского всенародного собора. В Москву съехались знатнейшие сановники духовного звания, князья, бояре, окольничьи, казначеи, дьяки, дворяне первой и второй статьи, гости, купцы, помещики новгородские, незнатного рода люди.
Иван Васильевич поднялся с ложа задолго до утренней зари. Не спалось. Он долго ходил по палате; иногда останавливался перед иконами и усердно, на коленях, молился.
С девятого июня по двадцать первое июля – сорок три дня в Москве шли переговоры царя и бояр с послами короля Сигизмунда Августа – панами Юрием Александровичем Ходкевичем, Юрием Васильевичем Тышкевичем и писарем Михайлой Гарабурдой. Никогда так не утомлялся Иван Васильевич, как в этот приезд в Москву королевских послов. Хотелось и мира, отдохнуть от войны, хотелось дружбы с Польшей, дать возможность оправиться разоренному войною народу, несшему все военные тяготы, и не хотелось уступать Сигизмунду завоеванных в Ливонии своих же древних городов, невыразимо страстно желалось владеть хоть кусочком Балтийского побережья, чтоб нерушимо было «нарвское плавание».
Великие послы королевские требовали Смоленска, возвращения ливонских городов немцам; своим боярам царь приказал требовать: Киева, Белоруссии и Волыни, называя их древними русскими вотчинами. Сигизмунд уже уступал Полоцк, незадолго до того завоеванный русскими; царь сделал тоже уступку, не настаивая больше на том, чтобы польский король признал его и титуловал царем.
– Любя спокойствие христиан, избегая кроволития, я уже не требую признания царского титула от короля. Довольно с меня того, что все иные венценосцы признают меня царем всея Руси.
Так заявил московский государь. Тяжело было ему, московскому царю, отказываться от этого требования. Уже бояре втихомолку хихикают над этой уступкой его. «Король заставил», – фыркали они за спиной Ивана Васильевича. Они были всегда рады, когда в угоду соседним государям царь шел на уступки. Рады оттого, что можно было у себя на дому позлословить на этот счет, пускать слух в народе, что-де царя «заставили»…
Это хорошо стало известно царю. Так ехидничал будто бы даже брат Владимир Андреевич, а с ним, конечно, и его друзья, похлебцы.
Но… море ему, царю, дороже всего. Прочь честолюбие!
Можно уступить королю Озерище, Лукомль, Дриссу, Курляндию и двенадцать городков в Ливонии, но море… никогда!
Можно освободить всех королевских пленников безденежно, а своих выкупить за золото, но… море… Царь требует Риги, Вендена, Вольмара, Ранненбурга, Коккенгаузена!
Увы! Царю Ивану Васильевичу ведомо, что вельможная знать Польши вместе с королем на поводу у германского императора, а тот пытается оттеснить русских от моря. Император пугает Польшу Москвою, Москву – Польшею, желая, чтобы они обессилили друг друга, тем самым думая помочь ливонским рыцарям сбросить власть и Польши и России, которые одинаково ненавистны немцам.
Царь не верит Сигизмунду и его шляхте. Ведь вот не хочет король выдать Курбского. Стало быть, он нужен ему. А зачем ему лютый враг, изменник законному государю?
Покровительство московским изменникам выдает с головою короля Сигизмунда и вельможную шляхту.
Можно ли после того верить перемирным королевским словам?
Война тяжела… Война разоряет народ… но хуже будет, коли уступишь вражеской силе. Всем хуже станет.
Неотразимо стоит перед страной вопрос: война или мир «без моря»?
Кто может ответить на этот вопрос?
Духовенство? Но митрополит на днях оставил митрополию. Собор должен состояться без главы церкви. Не обидно ли государю? Невольно вспоминаешь покойного Макария.
Бояре? Но ведь они уже давно против войны в Прибалтике; они, напуганные казнями, угодничают перед царем. Трусам мало веры… Трус – не советчик.
Опричники? Но им не доверяет земщина, их считают приспешниками царя, преторианцами… Да и сам он, царь, знает, что они скажут то, что желает царь… От них прямого слова не услышишь… Они – слепые рабы царя.
Дворяне, мелкие помещики, гости, купцы, мещане и другие незнатные люди?!
Он, царь, должен признаться самому себе: плохо знает он их. Кто они? Как они мыслят? Сам Бог велит прислушаться к их голосу. Они – сила. Ими держится царство.
Не ради архиереев, не ради князей и бояр, не ради ближних сановников и опричников созвал царь этот Земской собор… Вельмож царь видит постоянно около себя, он знает их хорошо, но ему неведом голос толпы незнатных людей.
Иван Васильевич открыл окно. Прислушался к рожкам опричников, собиравшихся для охраны царского выхода к народу. Пели петухи, лаяли псы, где-то стучали топоры плотников, достраивавших хоромы на опричном дворе.
Вот-вот сойдутся в Кремле: царь и народ…
Что скажут «они»? Война или мир?.. Вот уже пономари влезли на колокольни, готовясь ударить в колокола, возвестить Москве о выходе царя…
Иван Васильевич тяжело вздохнул и закрыл окно, словно боясь этого колокольного звона… Прошел на половину царицы. Застал ее за молитвою. Обождал. Затем приблизился к ней и крепко ее обнял:
– Мария, благослови меня! Слышишь? Колокола звонят. Зовут царя. Скоро увижу их!
Царица быстрым движением руки перекрестила Ивана Васильевича:
– Не торопись, батюшка!
На заре того же дня в покоях митрополита – тихая беседа, вздохи и молитвенный шепот. На высоких пуховых постелях в опочивальне владыки, под одеялами, украшенными шелковой зеленью и златоткаными узорами, лежат митрополит Афанасий и новгородский архиепископ Пимен.
– Батюшка родной ты мой, понять того невозможно, чего ради тиранство сие; вспомни, владыко, слово Апокалипсиса: «Убийцам часть в езере горящем огнем и жупелом, еже есть смерть вторая»… Помысли, владыко, – не един ли Бог как творец, может отнять у человека жизнь, когда захочет? Убийца восхищает себе Божеское право, убивая ближнего.
– Помолчи, добрый пастырь, не услыхали бы, – погрозился на Пимена пальцем митрополит. – Ныне везде уши. Трепещу каждодневно. Просил отпустить меня, по древности лет, в монастырь. Осерчал! С нехотью отпустил. А то самое истинно – жизнь есть первое счастье для человека. Узнику, сидящему в тесной и смрадной темнице, однако же, приятно дышать, лепо глядеть на свет Божий и сознавать, что он еще жив… Господи, Господи, прости нас, грешных! До чего же мы дожили?
– Нарушено все законное, отеческое, все правила христианские. Синодики с поминовением душ убиенных множатся. Изверг адов – Малюта – уже и на свет Божий не кажется. Недосуг ему. Душегубством занят. Волк. Сыроядец! Саул говорил своему оруженосцу: «Убий мя, яко объяла мя тьма лютая»… И царю пора бы…
Митрополит приподнялся на пуховиках, слегка наклонился в сторону новгородского архипастыря и едва слышно произнес:
– Привыкли мы к тому, братец мой духовный, привыкли и уж говорить о том перестали… Видно, так Господу Богу угодно.
– А нам все то, што на Москве видим, кровавым самодурством представляется… Великий Новгород – гордая твердыня. Он шею перед царем не склонит. Хоть и нарушено у нас вече, но душа осталась вольной… Не побороть ее палачам московским. – Говоря это, и Пимен приподнялся с ложа. Его глаза были гневны, он потряс кулаком, громко сказав: – Не поддадимся! Не склоним головы. Не надейся, великий князюшка!.. Устоим. Коли сами не справимся, нам помогут. Москва – щенок перед древним Новгородом.
Афанасий испуганно замахал руками на новгородского архиепископа:
– Тише, тише! Веслом море не расплещешь. Полно горячиться!
– Не трепещи, любезный владыка, кто нас тут подслушает? Запуган ты, ой как запуган. Ты – митрополит, по-нашему, чином выше царя… Выше!
– Ныне я уже не митрополит, а смиренный инок Чудова монастыря… Буде! Выбирайте себе другого митрополита, – сказал с каким-то торжеством в голосе Афанасий.
– Добро. Угодное Всевышнему дело – сложить с себя сан, чтоб не покоряться тирану. И каюсь аз – пошто приехал в Москву? Не верю я в собор, не верю. Желаемое царю и рекут на соборе. Видимость одна. Как царь похочет, так оное и будет. Кто же осмелится стать поперек? Не найдется того человека. Новгородское вече основалось на радость свободных суждений, на крайнем разумении всякого инакомыслящего… Московские великия князья – единомышленники, гордецы, себялюбцы. И Земской собор будет сходбищем рабов, бессловесных холопов…
Афанасий внимательно слушал Пимена.
– Господь Бог смилостивился надо мною… На том Земском сборище не быть мне… И не надо, Христос с ними! Пущай сбираются… Грех один. Суета сует!
Пимен задумался. Вздохнул.
– В Новгороде же получен от московского великого князя строгий наказ – быть мне чтобы на том соборе… Уговорили меня архиереи наши, гости да купцы новгородские исполнить наказ великого князя. Вот и приехал я в ваш грешный град.
Совсем тихо заговорил Пимен о Курбском, о том, что он в Польше хорошо принят королем, стал большим вельможей на Литве, хозяином и воеводою ковельских земель… «Умная голова нигде не пропадет».
– Чужой край милостивее к нашим князьям, нежели свой, – с грустью закончил свою речь Пимен.
– Господь с ними, как там хотят. Омываю я руки. Удаляюсь от суеты земной… не лежит душа моя к порядкам земным. Уйду подале от греха… Как токмо мог батюшка Макарий терпеть такое? Царство ему небесное, милостивцу! – перекрестился Афанасий.
Кабаки в Москве закрыты.
Строго-настрого заказано, чтоб в честь великого Земского собора не было ни хмельных забав, ни гусельного гудения, ни скоморошьих юродств, никакого иного «беснования», но чтобы дни соборных бесед царя с народом протекали как дни строгого христианского праздника, украшенные добродетелью, смирением, благоговейною тишиной и взаимным дружелюбием…
Генрих Штаден тайно созвал в свою корчму самых близких друзей-немцев, его союзников и советников, среди которых находились Фромгольц Ган, Эберфельд, Вейт Сенг, ливонские немцы, принятые в опричнину, – Таубе и Крузе и уроженец Померании, слуга государева врача, Альберт Шлихтинг. Все собравшиеся здесь немцы знали русский язык, и почти все несли по мере надобности службу как толмачи.
За кружкой доброго российского пива немцы обсуждали вопрос, как наилучшим способом помочь императору захватить Россию.
– Надобно, чтобы император своею дружбою обманывал царя, – сказал Штаден, – чтобы перехитрил его. Великий князь давно склоняется к тому, что следует поддерживать дружбу с римским императором… Мы не будем обманывать себя: дружба эта нужна царю, чтобы переманить на свою сторону всякого рода мастеров и воинских людей. Его мысль подбить Германскую империю на войну с Польшею. Когда же немцы напали бы на Польшу, великий князь взял бы тогда город Вильну в Литве, чем приблизил бы свою границу к немецкой земле.
Иоганн Таубе, худой, жилистый, безволосый немец, постукивая пальцами по столу, ухмыльнулся:
– Зачем великий князь созывает этот шумный депутационстаг?
Элерт Крузе, его неразлучный друг, обтирая рыжие усы, смоченные пивом, вытянул свое лисье с раскосыми глазами лицо и произнес нараспев:
– Разве вы не знаете, что он «народный» царь?.. Его величество пожелало держать совет с мужиками.
Все весело рассмеялись.
– Вот слушайте, что мы написали на всякий случай…
Таубе вынул из кармана лист бумаги.
– Мы все записываем для польского короля, что видим и что не видим, о Московском государстве и об его деспоте, – сказал с двусмысленной улыбкой Крузе.
– Слушайте, – провозгласил Таубе. – «Многие из вельмож, которые могли прежде выступать в поход с двумя-тремя сотнями лошадей, которые обладали состоянием во много тысяч гульденов, должны нищими бродить по стране и питаться подаяниями, а те, кто были их слугами и не имели ни одного гульдена, посажены в их города и имения, и одному нищему или косолапому мужику было столько дано, сколь десять таких имели прежде. И случилось так, как поется в старой песне: „Где правит мужичье, редко бывает хорошее управление....“ Таким образом, состоятельные люди превращены в нищих и ограблены природными нищими, и у многих из них не осталось ни одного коня…»[45]
– Понравилось ли вам, что вы слышали? Будет ли это справедливо? – спросил Крузе.
Началось общее оживление. Все подтвердили правдивость записи Таубе. Каждый хотел высказать и свое слово о великом князе и о его правлении. Штаден хвалил царя за то, что, «расшатывая старые устои, Иван Васильевич разоряет страну, обессиливает ее».
– Пускай мужики лезут к трону, а головы бояр катятся им под ноги… Пускай они друг друга перережут – легче будет тогда с ними справиться… Сам сатана не сумел бы так навредить московскому дюку, как сам он вредит себе. Хулить царя не следует, он делает то, что нужно… немцам! Императору.
Немцы, переглянувшись, усмехнулись: «Великий политик Генрих! Однако с ним все же следует держать ухо востро: немного больше, чем следует, любит он политическую игру. Такие могут, в случае, если окажется нужным, предать и своего друга. Подозрительны его прогулки в тайную избу Малюты Скуратова и дружба его с братьями Грязными».
– Ну, а как ты думаешь?.. – спросил Генриха Таубе. – Что скажет этот царский депутационстаг? Хуже будет Ливонии или лучше?..
– Хуже или лучше – не знаю, но скажет он то, что заставит его сказать царь…
– А что заставит сказать его царь?
– Ну разве я волшебник? Откуда мне знать!.. – холодно произнес Штаден. (О своей записке императору он никому не скажет, нет! Даже от родной матери скрыл бы это.)
Никто не остался доволен его ответом. Все ждали от него каких-то откровений, так как кто же ближе него стоит ко двору?
Штаден много знает. Он многое недоговаривает.
Он все расскажет своему императору, когда наступит его время.
Дьяк Никита Шилепин да дьяк Богдан Ростовцев, прибывшие из Новгорода для участия в Земском соборе, донесли царю, что новгородцы не выполняют грамот царя о наделе землей князей черкасских Асаналея Ахметева, Ислама Ильбиюкова, Ромодана Амахашикова да Гамдем Чимофа, а также Ислама Алеева с товарищами. Три грамоты, посланные от имени государя-царя всея Руси Ивана Васильевича дьяком и печатником Иваном Михайловичем Висковатым и казначеем Никитою Афанасьевичем Фуниковым, остались без исполнения. Более года тянется то дело. Никак не хотят новгородцы выделить землю черкасским князьям, приехавшим в Московское государство из горской страны. По царевой грамоте положено наделить их землею в Шелонской и Вотской пятинах[46] из выморочных поместий боярина Гурия Бутурлина. Но власти новгородские мешают этому.
Иван Васильевич, выслушав дьяков, сердито стукнул посохом об пол:
– Так-то новгородцы правят свое крестоцелование! Горе будет им, коли не послушают моей новой грамоты, вы отвезете ее им. А с тою грамотой пошлю я в Новгород и сотню опричников, да цепей изобильно, чтоб на всех непослушных хватило. Цепей нам не жалко, их хватит на весь Новгород. Князья те стали людьми государевыми, и почет им оказывайте как бы моим друзьям. В том царстве родилась и наша возлюбленная пресветлая государыня, царица московская, Мария Темрюковна!.. Горские люди дороги мне! Казнь лютая падет на головы обидчиков!.. Запомните и огласите в своих местах! Из Кавказских гор едет еще именитый князь Егупов, а с ним мурза Чешкан… Их мы также испоместим в Новгородской земле. Упредите там! Дружбу с горскими народами нам сам Господь Бог заповедал. Он послал мне в супруги горскую княжну. То была святая его воля.
– Высокий владыко, батюшка государь наш Иван Васильевич! Можем ли ослушаться твоего, государева, наказа, – упав не колени, воскликнули дьяки. – Будучи поставлены тобою на службу в Новгороде, мы – московские дворяне – счастливы быть твоим царским оком в тех государственных вотчинах, чтобы бороться с непокорливой гордынею новгородских щеголей!
Далее царь Иван строго наказал вернуть дворянину Роману Перхурову отобранное у него Разрядным приказом поместье за неявку на службу в государево войско.
– Недужен он, Ромашка, – сказал царь, – болен, ранен из пищали напролет по левому боку да по ноге, по берцу, ядро в нем. И впредь ему служить немочно… Да и сын его малолетен… Господь с ними!.. Грамоту возьмите в Разрядном столе Съезжей избы… Туда я отослал ее. Попусту потревожили сего дворянина… Знайте меру. Усердствуйте, не нарушая чести. С правдой не шутите. Правду сгубите – и сами с ней пропадете… Где праведные судьи, там и жалобщики переведутся… А ныне мне челобитья на судей, дьяков и воевод возами везут… Не к добру то. Челобитья мыкаются из Поместного стола Съезжей избы в Поместный приказ, а оттоль в Боярскую думу, а из нее в Комнату государя… недосуг мне разбирать дворянские тяжбы. Вон Плещеева обвиняли в воровском насильстве, а на деле того и не было… Неправедных судей Малюта заковал в цепи. Из новгородских моих земель наиболее засыпают приказы жалобами… Неладно с Новгородом!