
Полная версия:
Иван Грозный. Книга 2. Море
Увидав людей и щурясь от яркого пламени факелов, львы поднялись с земли. Один из них, самый большой, с пышной седеющей гривой, мирно зевнул – открылась громадная клыкастая огненно-красная пасть.
Царь в страхе перекрестился.
Малюта тоже.
Другой лев, поменьше, подошел вплотную к решетке и замер, остановив неподвижные, чересчур спокойные, слегка презрительные глаза на Иване Васильевиче.
Царь, смущенно улыбнувшись, покосился на Малюту.
– Этак на меня еще никто не смотрел… – проговорил он едва слышно.
К решетке, мягко ступая, высоко подняв громадную голову, подошел вплотную же и другой зверь. Облизываясь, равнодушно оглядел он царя, срыгнул, покачал головою, обмахнулся хвостом. Львы поразили царя Ивана Васильевича своим гордым, величественным видом.
Стрельцы увидели, как государь подошел ближе к клетке. Лицо его вытянулось, глаза сверкнули каким-то странным торжеством, губы его что-то шепчут. В отсветах факельных огней блеснули большие, сильные зубы Ивана Васильевича… Он смеется… он сделал еще шаг, подошел совсем близко…
– Твой царский род самый древний, – тихо, как бы в бреду, говорил Иван Васильевич. – Твой львиный род пережил Иудейское, Израильское, Вавилонское, Ассирийское, Египетское царства и всякое разрушение и падение в горячих пустынях эфиопской земли… за это ты – царь – достоин уважения.
Лев стоял неподвижно с полуоткрытой пастью. Казалось, он действительно внимает словам царя. Слышно было его медленное, тяжелое дыхание. Темно-бурая грива на груди и брюхе зверя то и дело подергивалась.
– Малюта, подай мясо…
Иван Васильевич выхватил у близстоящего стрельца копье, ткнул наконечником в кусок поданного мяса и просунул его за решетку.
– На, царь! Прими угощение из рук московского государя.
Оба льва, пискнув тоненьким голоском, вцепились в мясо, затем сарай потрясся от страшного рыка громадного льва, оскалившего зубы на своего соперника.
Стрельцы видели, как весело расхохотался Иван Васильевич, обернувшись лицом к Малюте, тоже рассмеявшемуся.
– Малюта! И эти цари готовы сожрать друг друга, – сказал Иван Васильевич громко. – Ты, царь? Слышишь? Зверь и царь! – воскликнул Иван Васильевич, подойдя еще ближе к клетке. – Не уступай. Ты владыка. Тобою хвалятся пророки, поминая твое имя в своих посланиях.
Лев, как бы прислушиваясь к беспокойному, прерывистому голосу царя, напряженно вытянулся на своих передних лапах. Будто неживой… не спускает глаз с царя…
Вдруг царь обернулся к Малюте и грозно сказал, указав на стрельцов:
– Чего они на меня смотрят? Гони их отсюда прочь!.. Свети сам.
Малюта выхватил у одного из факельщиков факел и крикнул стрельцам, чтобы удалились.
Сразу стало темнее.
В сарае только царь и Малюта, освещающий факелом морду льва за решеткой. Зверь перестал терзать кусок мяса, жмурится, обнюхивает воздух.
– Малюта… – тихо сказал Иван Васильевич. – Кабы мы бросили ему Курбского, вот была бы потеха! – И тихо, как бы про себя, произнес: – А надо бы, иуду.
Малюта пошевелил бровями, подумал и глухим, мрачным голосом сказал:
– Оную погань не станет и зверь жрать… В ядовитой змее больше яду и всякой нечисти, нежели едомого.
Царь внимательно посмотрел на Малюту.
– Да и не заманишь теперь его, государь… Писали уже ему друзья, што и жену-то его с сыном в темницу бросили и што, коли покается, выпустят их, и прочее писали по моему совету, штобы с миром приезжал… Ничего не помогло… Молчит. Не верит нам.
Царь снова обернулся к клетке.
– Дивуйтесь! Вас силою отторгнули от родины, а русские князья доброю волею изменяют родной земле… Прав ты, Малюта, негоже поганить пасть льва оною падалью.
И снова Иван Васильевич вонзил копье в кусок мяса и просунул его в клетку… И снова львы огласили тишину визгом и рыком, вызвав мрачную улыбку на лице Ивана Васильевича.
– Спасибо аглицким гостям! Знатную мне забаву пригнали из-за моря…
Море!
Чего ни коснись – невольно вспоминаешь его.
Иван Васильевич опять заговорил о своих кораблях, что посланы им из Нарвы с атаманом Керстеном Роде.
– Что-то привезут они нам с тобой, Малюта… какие чудеса? Какие вести? Хорошо ли их приняли там? Не уронят ли они честь нашего царства? Справился ли разбойник с разбойниками?
– Бог милостив, государь. Народ мы с Басмановым отобрали надежный. Да и Совин – парень не дурак, ловкий, бывалый…
Царь задумался. С опаскою оглянулся по сторонам:
– Никого нет? Не подслушают?
– Мы одни, государь…
– Подойди ближе…
Малюта приблизился к царю.
– Слушаю, государь.
Иван Васильевич тихо сказал:
– Уеду я из Москвы… Посмотрим… Не образумятся ли?
– Воля твоя, государь…
– Пускай отрекутся от самовольства и крамолы. А не отрекутся, будут стоять на своем – зверями затравим, палачами изведем, но не быть по-ихнему… Гляди, как на нас смотрит «царь». Львиный род много видел, как читали мы в Библии, смен царств и царей, много побед и поражений… Их мне не удивить своим величием… Они видели владык сильнее меня. Но где же владыки?! Нет уже их! Что же мне величаться?!
Малюта, опустив голову, молча выслушал это страстное, похожее на исповедь, излияние царя.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
IВ быстротекущей веренице белоснежных облаков, казалось, плывет и самый шатер Фроловской башни. Ноябрь. Студено. Выпал снег, и, хотя солнце поминутно проглядывает, снег прочно держится на кремлевской стене между зубцов, в уютных, тенистых прогалинах между главами красавца храма Покрова Богородицы, на тесовых кровлях обывательских домов и в тени высоких кремлевских стен.
На Красной площади пустынно. По ее обочинам, словно окаменелые, – конные стрельцы. Они со всех сторон закрыли путь на площадь московским обывателям, торговцам, обозам приезжих сельских жителей и нищим.
Сегодня пушечный двор вывез на Красную площадь еще две сотни заново выкованных и отлитых пушек, отправляемых по приказу царя на бранные поля Ливонии, куда Иван Васильевич думал и сам вскоре отправиться во главе большого войска.
Соскочив с коня и бросив поводья конюху, царь стал осматривать в сопровождении воевод долгожданный наряд. Он горд тем, что новые, небывалые ранее в Москве пушки – плод самостоятельного труда московских пушкарей. Он горит желанием лично видеть действие их в бою. Он внимательно следит за тем, как заряжается орудие. Из его уст пушкари слышат похвалу новшеству – заряжению орудия не с дула, а с казенной, затылочной, части. Не спят московские литцы, не стоят на одном месте – шагают дальше.
Царь ласково гладит плоскости железного четырехгранника, обковывающего казенную часть, вынимает клин, заглядывает в клиновое отверстие: канал сквозной, сверкающий металлом, длиною около двух саженей.
Царь полюбопытствовал, прочно ли сидит пушка в своем станке, одобрил приваренные к нижней части орудия стержневые подпорки для утверждения орудия в станке, но приказал оковать деревянные станки для прочности железом.
Горделивым взглядом окинул он громадную площадь, на которой в одинаковом расстоянии одна от другой ровнехонькими рядами стояли пушки. Словно живые, присев к влажной, оттаявшей под утро земле, они грозно вытянули свои длинные стволы в пространство. Да, да, он должен сам повести свое войско для конечного разгрома врагов.
Но вот лицо его омрачилось.
Он подозвал Малюту:
– Поди сюда.
Когда Малюта приблизился, указал рукою на орудия:
– С иноземными ворогами нам легче бороться… Гляди. То наши верные мстители… Они будут истреблять врагов без обмана. А как мы сможем с тобой праведно положить священную кару на изменников, чтоб нам бить точно по врагу… без промаха и порухи?
– Господь Бог поможет нам…
– Все ли из этих пушек будут честною рукою направлены по ворогам? Сомненья грызут мою душу… Свой глаз понадобится на поле брани. Курбский под Невелем с великою силою не мог одолеть малую часть врага и побросал наш наряд… думал я, будто он невиновен в том, будто заведомо он не предавал нас, а вышло, что… День со днем чернее и чернее становятся мои мысли… Взгляни на площадь. Что труда здесь, что слез и казны, и вот одна из собак, со злобы и ненависти к царю, вдруг опоганит московские стяги, побросает пушки и побежит, жалко поджав хвост… И после того: «Прости, Государь, не моя вина!»
Голос Ивана Васильевича дрогнул. Малюта взглянул на его лицо и с испугом отшатнулся. Оно побледнело, покрылось глубокими морщинами, глаза сверкнули страшным гневом.
– Подай коня, – прошептал царь.
Малюта поманил стремянного, державшего под уздцы царского аргамака.
Иван Васильевич ловко вскочил на лошадь и, не ответив на поклоны бояр и воевод, быстро поскакал в Кремль, сопровождаемый братьями царицы, Темрюками, князем Вяземским и Алексеем Басмановым.
Ветер усиливался – холодный, предзимний, гоня облака, поднимая пыль на площади, леденя душу бояр, напуганных внезапной переменой в настроении царя.
Малюта помолился на храм Покрова, почтительно поклонился боярам и воеводам и неторопливой походкой направился в Кремль.
Во дворце Ивана Васильевича ожидали московские оружейники. Они принесли в дар государю новую легкую пищаль, стрелявшую уже не при помощи фитиля, а посредством особого замка, воспламенявшего заряд трением стали о кремень. Брызги искр зажигали порох. Царь был сильно обрадован. Выйдя на дворцовый дворик, выстрелил в сарай из новой пищали.
– Слава Всевышнему! – перекрестился он, разглядывая ружье. На лице его снова появилось выражение спокойствия и удовлетворенности. – Давно бы так.
Оружейники, которых ввел во дворец дворянин Кусков, расхваливая особенности устройства новой пищали, доказывали, что все прежние фитильные ружья надо упразднить. В них-де много неудобств: фитили во время боя от сырости часто гаснут, получаются осечки. Загораясь, они выдают неприятелю местонахождение стрелков, и очень опасны те ружья для воина. Случаются разрывы дула.
Царь внимательно выслушал оружейников, приказав Кускову передать свое царское повеление боярину Челяднину, чтоб он одарил оружейников да поднес им по чарке водки.
Малюта, появившийся в палате государя, был обрадован его веселым видом. Он опасался нового припадка гнева, которые в последнее время часто посещали Ивана Васильевича. Лекарь Бомелий просил Малюту всячески оберегать царя от неприятностей. Сама царица каждый день умоляла Малюту помалкивать о раскрытии крамольных дел.
Иван Васильевич, увидев Малюту, пошел ему навстречу с пищалью в руках. Он радостно воскликнул:
– Гляди, Лукьяныч. Приношение моих оружейников.
И он стал пояснять, в чем кроются достоинства новой пищали.
Царь неодобрительно отозвался только о том, что крышку на полке с огнивом приходилось перед выстрелом отодвигать рукой, а это замедляло стрельбу. Оружейники обещали придумать другое.
– Не ерманские, не дацкие, не свейские… не Курбские… не Тетерины… Это сделали мои люди… мои, – сказал с самодовольной улыбкой царь.
– Их много, государь…
– Так ли?
– Дерзаю думать, что так, – поклонился царю Малюта.
По лесным глухим дорогам скакал к Москве с литовского рубежа всадник. Молод, строен и хорошо вооружен. Чтобы ни с кем не встретиться, он умышленно объезжал города и села, делая большие крюки, с трудом преодолевая болота и овраги, лежавшие на его пути.
Всадник этот – слуга князя Курбского Василий Шибанов. Никто не решился отвезти московскому царю послание князя. Как особенную драгоценность Василий зашил его в свой зипун у самого сердца.
Нередко молодой гонец останавливал коня и, вдыхая в себя запах родного русского соснового бора, крестился с чувством, с благоговейным торжеством и юношески-беспечно улыбался, оглядываясь по сторонам.
Родина! О, как истосковался он по родной земле! Хоть перед смертью, хоть ненадолго Господь Бог привел-таки посмотреть на дорогие сердцу, заброшенные среди полей и лесов русские села и деревушки, на милые, такие простые, бедненькие бревенчатые церквушки, на затянутые голубым октябрьским ледком озера и речки… В них отражается благословенное небо отчизны, погруженной в глубокое размышление. Она – как мать, задумавшаяся о судьбе своих детей. Нет, нет. Он, Василий Шибанов, не изменник, он только слуга Курбского… Будь милостивой, родная Русь! Он знает – в Москве его ждет страшная смерть, но он – не изменник… Князь Курбский в его лице имеет раба, а родина – преданного сына. Курбский посылает его на верную смерть. Курбскому нужен он, Шибанов, пока жив. Князь смотрит на него как на своего раба. Никто не поехал бы в Москву из его приверженцев, да не мог бы он никого из них и послать; их не тянет на родину, а его, Шибанова, она постоянно зовет к себе и во сне и наяву. Гнев родины священен, и, что бы ни случилось, Василий Шибанов был, есть и умрет покорным, любящим свою землю россиянином. И над его могилой, в его стране, будут расти серебристые березки, и вольные пичужки будут встречать весну и воспевать солнце так же, как и над могилами героев-предков, как над могилами честных его земляков-сородичей…
У князя свои счеты с царем Иваном Васильевичем.
Он, Шибанов, никогда не был врагом царю и может смело предстать перед его грозными очами и с честью, мужественно, как надлежит правдивому сыну своей родины, встретить царскую немилость, ибо – да! – он, Василий Шибанов, провинился…
«Родина! Ты одна поймешь и простишь меня, злосчастного странника, малоумного Василия Шибанова».
У заставы, в Дорогомилове, не удалось проскочить через рогатку в город незамеченным. Василия Шибанова остановили. Стали расспрашивать: чей, откуда? Шибанов сказал, что одному царю ответит – кто, чей и откуда он.
Окружили его всполошившиеся стремянные стрельцы и по приказу Григория Грязного проводили к Малюте Скуратову для допроса.
Спускались сумерки.
Малюта встретил при входе в каземат неизвестного ему всадника со свечою в руке. Пристально из-под густых бровей оглядел его с ног до головы, вздохнул.
– Ладно, пойдем… Эй, молодцы! Возьмите у него коня.
Василий Шибанов отдал поводья стрельцу и смело пошел следом за Малютою.
Оставшись наедине с Шибановым, Малюта сел на скамью и тихо, ласково спросил:
– Откуда ты, добрый молодец? Чей?
– Одному царю мочен я то сказать…
– Ничего. Говори мне. Государь без моего опроса не допустит лицезреть его царскую милость.
– Из Литвы я, когда так, а сам роду московского, веры христианской, православной.. Гонец я князя Курбского.
Малюта вскочил со скамьи, крепко вцепился в плечи Шибанову, несколько минут молча смотрел выпученными глазами на парня.
– Курбского? – спросил он сдавленным, едва слышным голосом. – Ты ума лишился… рехнулся?
– Нет. В доброй памяти. Повторяю: я посол князя Андрея Михайловича Курбского к моему государю.
Смелый вид и сухой деловитый голос парня совсем озадачили Малюту.
– Повторяешь?! – вскинув брови, воскликнул Малюта.
– Клянусь, што никогда не кривил душою перед государем и до смерти не отрекусь от него. Я лишь исполняю волю князя. А прискакал к царю с посланием от него. Оно зашито у меня вот тут, в зипуне.
Малюта выхватил из-за голенища длинный нож, разрезал полу зипуна у смирнехонько стоявшего Василия Шибанова и стал с любопытством рассматривать письмо Курбского. Затем хлопнул в ладоши. Появились стрельцы.
– Возьмите его, накормите посытнее и посадите в подклеть, заковать в железа его. Да строго-настрого сторожите. Отвечаете головою.
Малюта отправился к царю. Дорогою, перед царевой моленной, остановился; на коленях попросил у Бога прощенья, что опоганил себя, взяв в руки письмо крамольника. А затем помолился о том, чтобы царь спокойно принял послание изменника Курбского.
Иван Васильевич только что вышел из покоев царицы задумчивый, взволнованный: опять царевич Иван поссорился с царицей Марией. Царь хотел его наказать, а он спрятался где-то во дворце. Царевич Иван становится дерзким, непослушным, упрямым… Даже отца перестал бояться. Федор совсем другой мальчик. Тихий, богомольный, смиренный…
«Не в час», – подумал Малюта, но уже дороги к отступлению не было.
– Батюшка государь, знатную весть принес я тебе.
– Говори.
– Гонец Курбского прискакал в Москву. С посланием до твоей светлой царской милости.
Иван Васильевич побледнел, улыбнулся, закрыл глаза, тяжело дыша, словно не находил в себе сил что-нибудь выговорить.
– Смелый он… Упрямый… Дюже молод…
– Пускай. Таких я люблю… Хочу взглянуть на такого… – отрывисто, через силу проговорил царь, приняв из рук Малюты бумагу.
Быстро развернул послание. Малюта видел, как дрожат руки царя, как помутился его взгляд. Приготовился к взрыву царского гнева.
Царь стал читать послание, задыхаясь, в волненье то и дело прерывая чтение:
«Царю, от Бога препрославленному, пресветлому прежде в православии, а теперь за наши грехи ставшему противником этому. Да разумеет разумеющий – да разумеет тот, у кого совесть прокаженная, какой даже не найти и среди безбожных народов! – писал Курбский. – За что, о царь, – спрашивал он далее, – сильных во Израили ты побил и воевод, данных тебе Богом, разным казням предал и победоносную и святую кровь их пролил, мученическою их кровью церковные пороги обагрил?
За что на доброхотов твоих, душу свою за тебя полагающих, умыслил ты неслыханные мучения и гонения, ложно обвиняя их в изменах и чародействах?.. Чем провинились они пред тобою, о царь? Чем прогневили тебя? Не они ли, прегордые, царства разорили и своим мужеством и храбростью покорили тебе тех, у которых прежде наши предки были в рабстве? Не их ли разумом достались тебе претвердые города германские (ливонские)? Это ли нам, бедным, воздаяние твое, что ты губишь нас целыми родами? Уж не бессмертным ли себя, царь, считаешь? Уж не прельщен ли ты небывалой ересью, не думаешь ли, что тебе не придется и предстать пред неподкупным Судиею Иисусом Христом?.. Он, Христос мой, сидящий на престоле херувимском, будет Судиею между тобою и мною!
Какого только зла я не потерпел? За благие дела мои ты воздал мне злом, за любовь мою – ненавистью! Кровь моя, как вода, пролитая за тебя, вопиет на тебя к Господу моему! Бог свидетель, прилежно я размышлял, искал в уме своем и не нашел своей вины и не знаю, чем согрешил я пред тобою. Ходил я пред войском твоим и не причинил тебе никакого бесчестия, только славные победы, с помощью ангела Господня, одерживал во славу тебе… И так не один год и не два, но много лет трудился я в поте лица, с терпением трудился вдали от отечества, мало видел и моих родителей, и жену мою. В далеких городах против врагов моих боролся, многие нужды терпел и болезни… Много раз был ранен в битвах, и тело мое уже все сокрушено язвами. Но для тебя, царь, все это ничего не значит, и ты нестерпимую ярость и горчайшую ненависть, паче разженные печи, являешь к нам.
Хотел было я рассказать по порядку все мои ратные дела, которые совершал на славу твою с помощью Христа, но не рассказал потому, что Бог лучше знает, нежели человек. Бог за все мздовоздатель… Да будет ведомо тебе, царю, – уже не увидишь ты в этом мире лица моего. Но не думай, что я буду молчать! До смерти моей буду непрестанно вопиять со слезами на тебя безначальной Троице… Не думай, царь, что избиенные тобой неповинно, заточенные и изгнанные без правды уже погибли окончательно, не хвались этим, как победой. Избиенные тобой у престола Господня стоят, отмщения на тебя просят; заключенные же и изгнанные тобой без правды на земле вопиют на тебя к Богу и день и ночь!..»
«Письмо это, – писал в заключение Курбский, – слезами измоченное, умирая, идя к Богу моему Иисусу Христу на суд с тобою, велю положить в собою в гроб».
Дочитав длинное послание Курбского до конца, царь, обессилевший, опустился в кресло.
– Они… они… Их много. Ох, Малюта! Курбский Христу будет на меня жаловаться… – прошептал царь. – Христианин. И после смерти зло будет иметь… И пред престолом Всевышнего мстить мне будет!.. Доносить Богу на царя Ивана.
Царю вдруг почудились налитые кровью, сверкающие злорадством сотни глаз… Вот они смотрят на него со всех сторон.
– Гляди… Малюта… смеются надо мной… – заскрежетав зубами, проговорил царь. – Душно! Расстегни ворот. Господи, спаси нас! Вон. Вон они!
Малюта быстро расстегнул ворот царского атласного охабня.
– Собаки! – вдруг вскрикнул царь, посинев от гнева. – Не загрызть вам меня… Малюта, приведи ко мне того холопа… Допрошу его сам. Убью! Заколю! Дай мне мой костыль, Малюта…
Малюта старался успокоить Ивана Васильевича, уверяя его, что народ на стороне царя.
Народ сам готов бороться с изменой, и ему, Малюте, приходится смотреть за тем, как бы чернь не разгромила боярские хоромы, как то было в юные годы Ивана Васильевича.
Народ – загадка, и ту загадку не дано ему, Малюте, разгадать. Одно ясно, что народ за царя, а не на стороне бояр. Посады и деревни не жалеют Курбского, который хотел прикинуться перед людьми невольным страдальцем… народ пожалел царя, узнав об измене князя. Об этом он, Малюта, давно собирался доложить царю. Пускай Иван Васильевич в своей воле будет смелее. Пускай не щадит вельмож, кто бы они ни были. Мужики за них не заступятся. Мужик не изменяет. Ему непонятны отъезды в чужую землю. Убегая из вотчин и поместий, он дальше рубежа никуда не идет. Одни князья требуют себе права на отъезд! Ну что ж!
Иван Васильевич с удивлением прислушивался словам Малюты. А потом тихо, слабо улыбаясь, сказал:
– Хорошо ты говоришь о мужике… Так ли это?!
Малюта вздохнул облегченнее и, осенив себя широким крестом, громко произнес:
– Да будет благость Господня над Московскою державою царя-батюшки Ивана Васильевича! Говорю я то, что вижу и что знаю.
IIНедаром же поется песенка о русской женщине:
Белое лицо, как бы белый снег,Щеки, как бы маков цвет,Черные брови, как соболи,Будто колесом, брови проведены,Ясны очи, как бы у сокола…Она ростом-то высокая,У нее кровь-то в лице, словно белого зайца,А и ручки беленьки, пальчики тоненьки…Ходит она, словно лебедушка,Глазом глянет, словно светлый день…Неспроста и Никита Васильевич Годунов повадился изо дня в день ходить в гости к стрелецкому сотнику Ивану Демидовичу Истоме Крупнину.
Придет, Богу помолится, вздохнет, отвесит большой поклон хозяевам дома с их дочерью Феоктистою Ивановной и, стыдливо покраснев, сядет в указанное ему место под образами; опять вздохнет, робко покосится в сторону красавицы дочки, и на лице пуще прежнего румянец, словно у красной девицы. И не похоже, что это – начальный человек над самим Истомою-сотником и один из приближенных к царю новых людей. Свела Никиту Годунова с сотником Истомой царева служба по бережению дорог к морям Западному и Студеному и по устройству ямов с ямскою гоньбою на тех путях. А сблизила беззаветная, преданная любовь к родной земле.
Но все ли это? Нет, не все. Завелось и другое. Может быть, поэтому-то Феоктиста Ивановна в присутствии Никиты и сидит, затаив дыхание, не смея взглянуть на молодого, знатного гостя, и полная грудь ее тяжело вздымается от подавленных вздохов.
В этот день Никита Годунов явился к сотнику с саблей у пояса, в походной одежде; озабоченно оглядев хозяев дома, сказал негромко:
– Батюшка Иван Демидович, видно, Господь Бог уж судил нам с тобою до гроба заедино ратничать, заедино царевы наказы блюсти!
Истома низко поклонился, коснувшись пальцами правой руки ковра на полу.
– Рады мы твоему слову доброму, сокол ты наш ясный, милостивец Никита Васильевич… Немалая честь мне с тобою ратничать, того больше – государевы наказы блюсти. На то и мать родила нас, чтобы меча из рук не выпускали мы, защищали бы им свою святую родину.
– Собирайся же, родной Иван Демидович, помолясь Господу Богу, в путь-дороженьку. Государь наш батюшка Иван Васильевич из Москвы задумал отбыть заутро со всею своею семьей в Александрову слободу. Людское ехидство невтерпеж его царской милости. Жадность и честолюбие людей обуяли… Жадность к обогащению, к власти, к славе и почету сверх заслуг, сверх меры… Корыстолюбие разлилось по всей Руси у наследственной знати…
– Ну што ж, голубчик Никита Васильевич. Воля государева – воля Божья.
– Накажи стрельцам, воинское дородство б соблюдали. Однорядки почистили бы, оружие осмотри. В походе чтоб молодец к молодцу казали. Охранять государев караван удостоены. Честь великая. Сам Григорий Лукьяныч осматривать нас будет и опрашивать.
– Будто не гневались на мою сотню ни ваша милость, ни прочие государевы слуги. Служим по-Божьему, согласно чести и глаголу пророков. Жалованы были царскими милостями…
– Добро, Иван Демидович, добро… Ведомо про то всем. Что делать? Тучи над Русью нависли темные; новые лютые времена наступили: на дворе зима, а в Москве жарко, пот катится со всех; палачи, губя изменников, умаялись, и война не утихает, вороги осмелели, лезут на Русь, ровно волки бешеные. Изменные дела их охрабрили. По-новому и нам с тобой ратоборствовать суждено… Жало измен нелегко вытаскивать; и того труднее – вырывать жало из пасти скрытых предателей.