скачать книгу бесплатно
Нелепости бессердечного мира
Георгий Костин
Это повесть – притча о русской интеллигенции. Другое её название «Выверт ума». Автор предлагает читателю погрузиться в развернутую метафору, чтобы рассмотреть героев повествования в фантастической реальности, пристально вглядываясь и в реальные причины этого трагического феномена. На каком этапе взросления, и по какой главной причине человек в буквальном смысле сходит с ума? Хотя такое сумасшествие и не носит клинический характер. Но социальные последствия его, как показала отечественная история – ужасающие. Хотя и рассуждают такие люди вполне логически, и по формальным признакам вполне здраво. Но у нормального (не испорченного «умственной кастрацией») человека от таких рассуждений – мороз по коже.
«…прыщавой курсистке длинноволосый урод
говорил о мирах, половой истекая истомою.»
Сергей Есенин
Предисловие
Проход через солончаки (из детства в отрочество)
1
Густая черная тень от разлапистого тамариска похожа на тушь, вылитую на белый лист ватмана. Между затененной и освещенной солнцем землей граница – отчетлива и неподвижна. Схоронившись от жгучих лучей, трое подростков-друзей сидят в тени под тамариском на корточках. Их загорелые до черноты голые спины упираются в сухие острые ветки. Но колени не умещаются в тени. Солнце жжет их. И отражаясь от нагревшейся кожи, как от стекляшек, слепит глаза, ежели кто посматривает на зудящие от жара колени, не прикрывая глаза ладонью. Но зато перестали нестерпимо болеть обожженные голые ступни. Погруженные до щиколоток в солевую пыль, они чуть поламывают, будто опущены в теплые грязевые ванночки.
От мохнатых цветущих лап тамариска истомно парит. Цветочный медовый запах, смешиваясь с затхлыми солончаковыми испарениями, густо дурманит головы. Юркий пот, набухающий каплями под прижатыми к бокам локтями, скользит по загорелым животам и высыхает, не докатываясь до трусов. А пот, капающий с вдавленных в бедра икр – образует на опушенной солью земле темные кляксы. Растворяя солевой налет, они, испаряясь, бледнеют и превращаются в тонкие прозрачные чешуйки спекшегося солевого раствора.
Друзья, идя сюда под открытым июльским солнцем, перегрелись. И теперь отдыхают в благодатной тени. Под тамариском тесно, но он тут единственный куст, под которым можно схорониться от жгучего солнца. Когда-то здесь стояло и толстое иссохшее урюковое дерево. Но его срубили. И торчащий из опущенной солью земли пень выглядит, как огромный сломанный зуб. Одну сторону пня густо опушила соль, другую залепили прочной белой глиной термиты. Они облепили глиной и валяющиеся тут вразброс колючие маклюровые сучья. Прежде, когда здесь были огороды, эти сучья вкопанными стояли на рукотворном земляном валу, охранявшим огородные урожаи от шакалов и дикобразов. Некоторые сучья до сих пор стоят на валу. Соль подчистую разъела их кору, солнце иссушило до цвета ископаемых костей. И теперь с торчащими ороговевшими жесткими колючками они похожи на костяшки облезшего спинного плавника. А засоленный земляной вал – на огромного мертвого ископаемого змея с торчащими кое-где наружу белыми ребрами колючих маклюровых сучьев.
– Скоро двинемся дальше. – Сухим ртом отрывисто проговорил смуглый худой мальчик Сережа Ковин с тонкой, как у птенчика, шеей и стриженной наголо непокрытой головой.
Друзья молча с ним согласились, не желая разговаривать, дабы не отвлекаться от переживания сладкой неги. Разве что сидящий посередине Никитка Крутов, полный мальчик с мягким округлым телом, заворочался, будто птенец в тесном гнезде. Он вознамерился устроиться в тени поудобнее, дабы досыта поблаженствовать в оставшееся время отдыха. Но оттолкнул Вадика Петрова, ноги которого теперь полностью оказались на солнце.
Вадик забеспокоился и тоже напористо заворочался. Но наткнулся на настырное сопротивление Никитки, да больно уколол спину об острую ветку. Обиженно засопев, затих. Сладостное переживание неги из его души улетучилась. Отдыхать расхотелось, и он собрался предложить друзьям немедленно отправиться в путь дальше. Но, подумав, понял, Никитка скоро из тени не выйдет. Неприязненно поморщился от появившегося зуда обжигаемых солнцем бедер. И дабы отвлечься от него, с натугой пошевелил языком. Набрал во рту вязкую слюну, сплюнул её белым комочком себе под ноги. Плевок пробил аккуратную дырочку в слепящем глаза рыхлом солевом налете и, коснувшись твердой земли, заворочался, словно почерневший вмиг червячок. Растворив в себе соль, на глазах быстро высох и замер, будто окуклился.
2
Забавляясь, чтобы не чувствовать жжения, Вадик прикрыл глаза, поглядел теперь себе под ноги и сквозь веки. Ярко освещенная белесая земля предстала его взору переливающейся, будто перламутр, краснотой. В центре её многозначительно зиял смачной чернильной кляксой след от плевка. Клякса, как давеча плевок, на глазах быстро бледнела, будто испарялась. Заинтриговавшись видением, Вадик надумал плюнуть еще раз. Но пока набирал в пересохшем рту вязкую слюну, назойливое жжение вновь оттянуло к себе его внимание. Нетерпимо горела уже не только кожа на бедрах, но и на покрытых цыпками ступнях. Поморщившись, он прикрыл ступни ладонями, дабы загородиться от настырного, похожего на чесоточный зуд, жара. Но скоро нетерпимо запылала кожа и на его руках.
Стиснув страдальчески зубы, поднял голову и отчаянно поглядел сквозь веки на солончаки. Краснота сделалась огромной, густой, и будто обратилась в озеро из красного шевелящегося киселя. Озеро выглядело пугающим и завораживающим. Забыв о жжении, Вадик принялся старательно вглядываться в него, чтобы разглядеть детали. Но озеро под его взором перестало шевелиться, поблекло и обратилось в равномерную перламутровую красноту. Будто какой-то фантастический зверь, беспокойно поворочавшись, заснул снова.
Желая теперь увидеть наяву этого зверя, Вадик опрометчиво приподнял веки. И в первую долю секунду ему показалось, что увидел-таки его. Зверь был сер, огромен и добродушен. Но затем отражаемое солончаками солнце ослепило Вадика, будто выплеснуло из ведра в его раскрытые глаза пронзительно яркий свет. Наступила ночь, но не летняя, душная и тягостная, а прохладная – с тихой осенней свежестью. Тело расслабленно обмякло. Вадик умиротворенно закрыл глаза и беспричинно чему-то обрадовался. А когда открыл их, вновь был день, но не слепящий, а – таинственно пасмурный, будто небо заволокли плотные тучи.
На душе сделалось сладко и по-осеннему чуточку грустно. Вадик смотрел на монотонно серое пространство солончаков и помнил, что на их месте только что было что-то таинственное живое. Но скоро у него заслезились глаза, и солончаки заворочались, как изображение в ненастроенном телевизоре. Вадик с натугой протер глаза и увидел поднимающиеся от солончаков призрачные струйки зноя. Касаясь друг о дружку, словно камышинки на ветру, они трением создали завораживающую, одновременно пугающую и сладкую музыку. Музыка мягкими волнами лилась на него, нежно окатывая слух то таинственным мистическим шелестом, то истомно тонким звоном мошкары.
Глаза Вадика нездорово заблестели, и его обуяло нестерпимое желание залиться беспричинным колокольчиковым смехом. Сдерживая себя, заворочался и не заметил, что стриженная наголо голова его тоже оказалась на жгучем солнце. Так самозабвенно восхитился он вспыхнувшей музыкой. А она звучала все громче и громче. И когда заполонила собой все пространство солончаков, в ней образовались и какие-то новые, неописуемо сладостные звуки. Каковых прежде Вадик не слышал и не подозревал даже, что таковые, вообще, могут быть.
А когда эти неземные звуки заслонили собою все прежние звуки, Вадик увидел, как таинственно зашевелились и торчащие из засоленной земли изогнутые стволы росших когда-то здесь древесных солянок. Почудилось, будто они ожили и, очнувшись от глубокого забытья, ритмично закачались под сладкую музыку. И будто бы превратились в кобр, охраняющих это негодное для жизни место от непрошеных гостей. Но Вадика не испугало это превращение. Ему одновременно еще и явно почудилось, будто исчезнувший куда-то фантастический зверь не спит вовсе, а добрыми глазами смотрит на него. И этим взглядом приглашает в свой несказанно прекрасный мир, в котором, возможно, еще никто из живых людей и не бывал никогда…
Упоительное воодушевление бурно обуяло душу вконец перегревшегося на солнце Вадика. Чувствуя, что с минуты на минуту может произойти что-то несказанно значительное, он решительно заворочался. Дабы, преисполнившись дерзким духом, безоговорочно заявить друзьям, что ежели они немедленно не пойдут к озерам, он отправится на озера один. Но, повернув к ним голову, увидел, что они оба стоят и подозрительно всматриваются в него сверху вниз.
– Похоже, он от жары снова сходит с ума. – Озабоченно проговорил Никитка, пытаясь острым, как солнечный луч, взглядом проникнуть вглубь блестящих глаз Вадика.
– Зря ты его вытолкнул на солнце. – С укоризной выговорил Никитке Сережа. – Сейчас он ежели и смеяться станет, как давеча, считай, снова все нам испортит.
«Я подремал было с закрытыми глазами и не заметил, как вы поднялись» – Собрался ухарски соврать Вадик. Но почувствовал, ежели заговорит, то не сдержится и рассмеется. Молча и легко, как воздушный шарик, оттолкнулся от земли, вскочил на пружинистые ноги. Помня, что теперь его могут выдать только глаза, спрятал их от Никитки, подобрав взгляд под себя. И не сделав паузы, решительно шагнул от тамариска к тропе, ведущей к озерам. Пронзительно, как укол, ясно ощутил вперившиеся ему в спину недоверчивые взгляды друзей. Переживать это было смешно и неприятно, как щекотку. Захотелось рассмеяться и дурашливо задергаться. Но изо всех сил сдержался… И друзья, не окликнув его, пошли за ним следом.
3
Чувствуя спиной взгляды друзей, Вадик пошел по тропинке, будто по рельсу, стараясь быть собранным. Пошел уверенно, как сомнамбула: не оступаясь и не покачиваясь. Его босые ступни гулко шлепали по раскаленной белой солевой пыли, разбрызгивая её, будто жидкую грязь, мелким веером. Ног своих он не чувствовал, как не чувствовал и жара, исходящего от солевой пыли, в каковой сейчас можно было запекать яйца. Шел так, будто между его ступнями и землей была воздушная подушка. Будто и не касался вовсе земли, идя по ней, как Иисус Христос ходил по воде.
Ему чудилось, что он, захотев, мог бы и полететь. Его щуплое, одетое в выгоревшие черные трусики тело, казалось, состояло из воздуха. Душа неудержимо радовалась, ликовала и рвалась в полет. И солончаки казались невообразимо прекрасными. Они даже напомнили недавний сон, в котором он, как ракета, носился по мирозданию. Вокруг была серая с редкими вороными сгустками космическая пустота. Но от неё исходила такая сочная материнская сердечность, что полет в ней наполнял душу невыносимым блаженством. Он, не найдя в себе силы переживать его, резко проснулся. И оцепенело лежал, слушая бьющееся сердце и пытаясь понять, что это за вселенская радость пыталась обуять его.
Вадик понял, ему вспомнился тот сон, потому что такую же сочную материнскую сердечность излучают сейчас солончаки. Понял и то, чего не мог уразуметь сразу после пробуждения. У снившейся ему тогда космической пустоты и у солончаков – две разные стороны жизни. ПО ЭТУ сторону жизни солончаков пустота переходит в смерть, и жизнь кончается пустотой. А ПО ТУ сторону, наоборот, жизнь – начинается с пустоты. ПО ЭТУ сторону жизнь делает шаг в смерть, и это последний шаг жизни… А ПО ТУ сторону смерть делает шаг в жизнь, превращаясь в жизнь, и это первый шаг жизни… Тут же он понял и причину сводящей его с ума радости. Она обуяла его потому, что солончаки открыли ему ТУ свою сторону. И он увидел, что там смерть живее жизни и может оживить что угодно. Поэтому там все так бесподобно и неописуемо красиво…
И как бы подтверждая правоту его ослепительного озарения, на опушенной солью кочке, будто призрак, появился куст иссохшей верблюжьей колючки. Его иголки, будто изморозью, были покрыты кристалликами соли, сверкающими на солнце, как бриллианты – таинственно и многозначительно. А не тронутый солью чернильно-черный раздвоенный стебелек его со вскинутыми вразброс изящными тонкими веточками – был, словно выписан вдохновенным пером художника. И так же, как летучий рисунок мастера, куст этот сочно излучал исходящую из глубин своего таинственного существа неудержимую жизненную мощь. От которой, будто от хмеля, сладко и сытно закружилась голова.
А вот такую же пьянящую жизненную мощь излучают уже и выброшенные сюда, как на свалку, домашние предметы. Многозначительно и завораживающе красиво торчит острым углом из сверкающей солевой лужи ржавый велосипедный руль с лопнувшей пластмассовой ручкой. Он будто милиционерский жезл – направлен в сторону озер. И сам, как постовой милиционер – бесстрастен и собран. Но и – необъятно добр, что его доброты с лихвою хватит на всех людей. И он заинтересованно и доброжелательно может показать каждому живущему на земле человеку его жизненный путь в правильном направлении.
А какое бесподобно милое излучение исходит от дырявой эмалированной кастрюли, наполовину вросшей по давности лет в опушенный солью холмик! А торчащие из этого холмика обломки кирпичей напоминают любопытных зверьков, высунувшихся из норок. И чудится, что холмик этот – еще и общий дом, в котором, кроме забавных зверьков с мордочками, похожими на кирпичики, обитают и какие-то невидимые существа. Они – умные и добрые, как люди или ангелы. Не будь за спиной идущих следом друзей, Вадик подошел бы к этому домику. Постучал бы костяшкой указательного пальца по кастрюле, будто по входной двери. Невидимые существа, обрадовавшись ему, впустили его к себе. И за невиданным сладким угощением он досыта пообщался бы с ними, понимающими его с полслова и любящими его больше чем кого-либо на свете.
Но удержался от этого опрометчивого действия. Зато неудержимо возжелал пообщаться с друзьями. Однако в мгновение понял, что они его не поймут. И во вспыхнувшем вмиг полемическом азарте вознамерился крикнуть им: «Да здесь на солончаках, вообще, нету смерти, и умереть здесь никому никак не возможно!» Но едва раскрыл рот, как из него вместо слов неудержимым бульканьем начал вырываться смех. Опомнившись, отчаянно замотал головой. И на счастье пронзительно почувствовал спиной, что друзья его, не имея больше мочи терпеть ступнями жар, бросились к крохотным кустикам остужать обожженные ноги.
Быстро обернувшись и убедившись, что не ошибся, решил, что и ему пришло время демонстрировать им, что тоже не может терпеть невыносимого жара солончаков. Как заправский артист, манерно приподнялся на цыпочки, потом пошел в раскорячку, морщась и отчаянно шумно отдуваясь. Но тут и в самом деле ощутил ступнями нестерпимый жар. И стремглав, как они, помчался к ближайшему сухому кустику верблюжьей колючки. Чтобы на крохотном пятачке его пятнистой тени остудить спекающиеся в раскаленной солевой пыли ступни.
4
На крохотном пятачке тени от просолившегося кустика перекати-поле Никитка и Сережа остудили горевшие нетерпимо ступни. И пошли дальше, надеясь теперь дойти до озер без остановок. Пройдя мимо отдувающегося Вадика, испытывающе поглядели на него и, найдя его нормальным, пригласили взглядами последовать с ними. Но он ужимками и гримасами показал им, что ступни его нетерпимо пылают, и он их еще немного подержит в тени. Но, когда друзья удалились от него метров на десять, вышел на тропу тоже. И довольный, что, перехитрил их и избавился от докучливого контроля, пошел за ними.
Избежав надобности контролировать себя, он глубоко забылся, напрочь перестав себя чувствовать. Свободно отдавшись сладким переживаниям, растворился в них, что вроде и не органами чувств стал воспринимать уже открывающиеся ему виды. А – тем таинственным органом, который воспринимает сновидения и грезы. Реально видимые картины и спонтанно воображенные образы их – слились для Вадика воедино. Он явно бодрствовал, отчетливо видя все, что было по сторонам. Но видимое – выглядело удивительно таинственно и многозначительно, как может видеться только во сне.
Чем глубже удалялся Вадик в солончаки, и чем агрессивнее в действительности они становились, тем красивее выглядели они для него. Он не замечал уже, что, восхищаясь ими, видит их не вне себя, а – в самом себе. И не встречались больше у него на пути ни завораживающе красивые кустики, ни выброшенная домашняя утварь, которые перенаправили бы его внимание на себя. Все, что здесь и было когда-то, соль ядовитою слюной напрочь разъела, не оставив следов. И солончаки здесь выглядели однообразно и монотонно. На всем обозримом пространстве – одни невысыхающие солевые лужи, покрытые, будто льдом, гладкими солевыми корками, похожими на оплавленную грязную глазурь. Да – разделяющие их всякие возвышенности, густо опущенные солью, будто заваленные снегом. Лужи и в особенности возвышенности ослепительно, как электросварка, блестели на солнце, хаотично разбрасывая колючие, как стриженные конские волосы, нетерпимо жгучие лучи.
До опасного самозабвения дошли здесь и Никитка с Сережей. Избегая смотреть по сторонам, чтобы не слепить глаза, они, идя по тропе, глядели себе под ноги. Но колючие лучи ухитрялись слепить их, и глаза, слезясь, больно чесались. Будто лучи нарочно купались в соли, чтобы, вымазавшись в ней, отразиться и понести в глаза ядовито разъедающие их солевые крупинки. А когда резь в глазах делалась невыносимой, закрывали глаза ладонью, оставляя узкую щелочку между пальцами, чтобы только бы видеть тропу под ногами и нечаянно с неё не сбиться.
А она давно уже раздражающе занудно извивалась, обстоятельно огибая каждую попадающуюся в пути солевую лужу. В их душах зашевелился вкрадчивый соблазн пройти оставшийся путь к озерам напрямик. Но идти через лужи – опасно. Солевая корка не везде на лужах достаточно прочная. Но и там, где она удержала бы тяжесть их тел – торчит торосами. О них, как о битое бутылочное стекло, можно до крови уколоться, а то и до кости распороть босые ступни. Но чаще солевая корка – коварно хрупкая, как новорожденный утренний лед. А под ней – грязе-солевой бульон, нагревающийся к полудню посильнее, чем солевая пыль. Неосторожно провалившись в него, можно до волдырей обварить даже защищенные обувью, а уж тем более босые ноги.
Изнемогающим от пекла и слезящейся рези в глазах Сереже и Никитке уже и не верилось, что когда-то на этом адовом месте был пойменный оазис. Вперемежку с живучим тростником росли здесь кусты тамариска с длинными стеблями, густо, как хвоей, покрытыми зеленовато-голубыми листиками, состоящими из одних длинных прожилок. В огромном изобилии росли тут и солянки – невысокие кустарники с мелкими мясистыми листочками, торчащими прямо из толстых колючих и извилистых, будто змеи, древесных стеблей. Никитке и Сереже не было ведомо по какой причине здесь к поверхности земли поднялась ядовито-соленая подпочвенная вода. Но они знали, что отравившаяся солью земля, будто сошедшая с ума мать, умирая, убила и всех своих чад – всякую обильно росшую здесь пойменную растительность.
5
Мука от пекла и ослепления сделалась для Сережи и Никитки нетерпимой. Исподволь, как червячок в яблоко, проник в их души и малодушный страх обгореть до смерти на солнце, не дойдя до вожделенных озер. Сдерживая себя от паники и не позволяя себе помчаться к озерной воде напролом, они закрывали слезящиеся глаза уже обоими ладонями и время от времени остервенело расчесывали веки. Никогда им не доводилось чувствовать такую лютую враждебность, каковую излучали солончаки.
И не отстающий от них Вадик тоже расчесывал нетерпимо зудящие глаза. И тоже изнемогал, но – от наваливающейся на него тяжелой усталости переживать не оставляющее его счастье. Он тоже боялся, что упадет, и у него не будет силы крикнуть друзьям о помощи. Солончаки уже не казались ему сердечными и доброжелательными хоть и остались в его понимании строгими, возможно, жестокими, но – справедливыми. В полу бредовых своих представлениях он соотносил их со сказочным кипящим молоком, купаясь в котором, Иван Царевич обратился в писаного красавца, а злой царь – сварился заживо. Вадик одержимо верил, что все они трое выйдут из солончаков обновившимися, как Иван Царевич. С натугой преодолевая изнуряющую усталость, он распухшим и едва шевелящимся языком уговаривал себя потерпеть самую малость.
В путающихся своих представлениях он уже видел первое озеро, граничащее непосредственно с солончаками. Но опасался поглядеть на него прямым взглядом, боясь ослепить глаза, а еще больше – боясь ошибиться. А он и друзья его действительно подходили к озеру. И оно выглядело таким, каким грезилось Вадику: мелким, с темной неподвижной водой, напоминающей расплавленный свинец. А оттого, что на нем и его пологих берегах не было растительности, оно походило на огромную бритую голову, зарытого по шею в песок приговоренного к мучительной смерти мусульманина.
В действительности же озеро не было пустым. На середине его с вызывающе кричащей нелепостью лежал опрокинутый навзничь огромный железный столб высоковольтной линии электропередачи. Его возвышающийся из мертвенно-неподвижной воды железный остов – был покрыт окаменевшим от давности лет толстым солевым налетом. Но не белоснежным, каковым были опушены оставшиеся на солончаках не разъеденными солью предметы. А – какого-то странного матового цвета, напоминающего домашнее топленое молоко. Этот столб, как и земляной вал, с которого начинаются солончаки, похож был на скелет глубоко спящего до поры до времени таинственного чудища. Готового в любой миг проснуться и угрожающе вздыбиться во весь свой пугающий огромный рост.
Вадик не увидел в представлении этого столба, но зато отчетливо почувствовал исходящую от мертвого озера отчаянную навзрыдную грусть. И как будто в глубоком сне, увидел он и слетающихся сюда водоплавающих птиц, каковых в действительности здесь не было и в помине. Спонтанно представляемые им крупные утки: зеленоголовые красавцы селезни-кряквы – как тяжелые авиалайнеры садились на темную неподвижную воду с одного крутого залета. Грузно шлепнувшись упругой грудью о плотную соленую воду и подняв вялые толстые брызги, они солидно замирали. И скорбно прикрыв тонкой, будто восковой пленкой, степенные круглые глаза, показывая озеру, что разделяют с ним его скорбь. Следом показали озеру свою почтенную скорбь и севшие на соленый берег сизые голуби и черные галки. А усевшиеся около воды воробьи и вовсе, взъерошив перья, нахохлились, будто здесь для них была поздняя тоскливая осень. Хотя с выгоревшего белесого неба маленькое июльское солнце, похожее на свинячий глаз, свирепо поджаривало озеро, будто оно было сковородой. Чуточку суетливо повели себя сначала лишь маленькие водоплавающие кулички. Юркой стайкой, прилетев сюда невесть откуда, они носились крутыми зигзагами над мертвой водой и засолившимися берегами и долго протяжно и жалобно кричали, будто плакали. Но, выплакавшись, плюхнулись на плотную воду и, покачавшись, тоже замерли в степенной скорби, слившись крохотными серыми тельцами с молчаливо печальной водой.
6
В полу бредовой своей глубокой грезе Вадик увидел и действительно живущих на мертвом озере птиц. Ими были чибисы: обособленной стайкой они по-хозяйски стояли на тонких розовых ногах в мелкой озерной воде. У них на коротких шеях были взъерошенные черные перья, похожие на жабо. Выпяченные грудки их были светло-коричневые в желтую крапинку, крылья – смолянисто черные, на кончиках – белоснежные разводы. Клювики – розовые, глаза – кроваво-красные. Чибисы эти на озере – вроде профессиональных плакальщиков. Когда сюда приходили люди, они все взлетали, и, печально кружась, протяжно выкрикивали одно и то же, похожее на магическое заклинание, тоскливое птичье слово:
– Тидильник! Тидильник! Тидильник! Тидильник! Тидильник!
Вот и теперь, заметив ребят, подходящих к озеру, чибисы взмыли в выгоревшее небо и с протяжной надсадой тоскливо заголосили:
– Тидильник! Тидильник! Тидильник! Тидильник! Тидильник!
Услышав чибисов, Сережа с Никиткой приостановились. И, повернув на крик головы, подняли прикрытые ладонями лица вверх. С трудом приоткрывая пальцами смыкающиеся веки, увидели воочию тревожно кружащихся над озером в ослепляющем белом небе птиц, напоминающих прозрачных ангелов. И стали, радуясь, вглядываться в них. Вадик же не увидел, что Никитка с Сережей остановились и чуть не наткнулся на них. Недоуменно приостановился, зашевелил опухшим языком, чтобы спросить, почему они встали. Но ничего не выговорил. Зато, напрягаясь, пришел в себя и тоже услышал крики чибисов. Как спросонья растер слезящиеся глаза ладонями и сквозь слезы тоже стал наблюдать за тоскливо кричащими птицами.
Заворожено смотря на чибисов и слушая их крики, ребята, исподволь осознавали, что они дошли-таки до озер. И к ним вместе с радостью возвращалось исчезнувшее было при переходе через солончаки ощущение глубокого духовного единения друг с другом. Вадику от этого реанимировавшегося чувства даже расхотелось смеяться и усталость отпустила его. Воодушевившись, он собрался даже подтрунить над собою, признавшись ребятам, что едва не сошел с ума на солончаках. Но распухший его язык вновь не повиновался ему.
И Сережа с Никиткой почувствовали, что от набухшего в них ощущения единства они стали единым целым, превратившись хоть в маленькую, но – стайку-семью, подобную семье птенцов. Которые уверены в себе, только когда едины и когда ощущают незримое присутствие матери. И тут в душах ребят возникло, наконец, и то, кажущееся им сказочным бесподобное ощущение, ради которого они и ходят время от времени на озера через солончаки. Им стало чудиться, будто их, как несмышленых детей, словно отец или мать, держа за руку каждого, ведет на озера. Тот, кто все знает и умеет. И так бесподобно уютно сделалось им от обуявшей их тут незримой заботы. Будто распушившая перья клуша села на них, как на своих только что вылупивших цыплят.
И потому наслушались птиц и исподволь доверчиво сполна отдавшись заботящейся о них воле, ребята, будто заранее сговорившись, пошли к третьему озеру напрямик. Сойдя с вытоптанной тропы, они наискосок направились к мертвому озеру, ступая теперь вслепую по жесткой солевой корке его долгого берега. И терпеливо мученически морщились, укалываясь босыми ступнями об острые, как колючки, кристаллические наросты. Слепящий пуще прежнего солнечный свет и теперь не позволял им отрывать ладони от слезящихся глаз.
И чем ближе подходили они к мертвому озеру, тем ниже спускались кружиться над ними тоскливо кричащие чибисы. Пронзительно печальные голоса их звучали теперь, будто были усилены громкоговорителями. У самого озера ребята вошли в полосу приторно пахнущих испарений, от которых, как от винных паров, у них закружились головы. И чибисы опустились так низко, что стали чуть ли не бить их крыльями. Тяжелый озерный воздух от свистящих их взмахов пришел в движение и разок другой прокатился мимолетной прохладой по потным спинам. Но это не принесло облегчения: истошные выкрики чибисов оглушили уже ребят.
Ошеломленным криками и хмельным от озерных запахов им стало чудиться, будто это и не чибисы кричат вовсе, а – умершая и воскресшая на солончаках жизнь истошным криком пытается пропихнуть в их оглохшие уши единственное свое слово. Но в нем – будто бы сконцентрировано все великое знание вселенной и предупреждение о великой опасности этого знания. И даже стало чудиться, будто это знание вместе с предупреждением проникло уже в их души, упав там, словно пшеничное зернышко в благодатную почву. И осталось теперь только подождать, когда оно само прорастет естественным образом. Но чибисы, не ведая этого, все продолжали и продолжали протяжными криками отчаянно оглушать их:
– Тидильник! Тидильник! Тидильник! Тидильник! Тидильник!
И лишь когда ребята наискосок стали удаляться от мертвого озера, крики чибисов притихли и обрели прощальный, несколько торжественный, хотя все такой же протяжно-тоскливый эмоциональный оттенок:
– Тидильник! Тидильник! Тидильник! Тидильник! Тидильник!
7
В глубоком потрясении ребята, будто сомнамбулы не помня себя, гуськом приблизились ко второму озеру. Не останавливаясь, пошли через него в вброд, волнуя и разбрызгивая мелкую болотистую воду не заметившими прохлады ногами. Гуськом обогнули они плотную зеленую стену из сочного разлапистого тростника, стоящую в середине озера. И выйдя на просторный плес, пошли прямо, подгибая ногами редкие худосочные камышинки и укалываясь о торчащие обломки стеблей тамариска. Не смогли заметить они сейчас ни проплывшего рядом двухметрового смолянисто черного полоза, охотящегося за лягушками. Ни даже – отдыхающей на поваленном сухом тростнике насторожившейся от их появления толстой головастой гюрзы.
Да и утомившиеся от долгого крика озерные чибисы давно сели на голый берег и, нахохлившись, замерли в рабочей для них нескончаемой скорби. Но их протяжные крики продолжали оглушающе звенеть в ушах, идущих по болотистой воде мальчиков. И мальчики воспринимали застрявшие в ушах крики как нечто значительное и драгоценное. Чувствовали, что ЭТИМ всклянь сейчас полны их трепетные души. И они несли свои души, будто полные чаши, третьему, главному озеру, не желая ни капли не расплескаться в оставшемся близком пути…
Услышав сладкую музыку мерно журчащего водопадика, которым вода с первого озера спадает во второе, они невольно внутренне подобрались, будто перед долго ожидаемой вожделенной встречей. Осторожно и стараясь избегать резких движений, поднялись по крутому пойменному бугру, цепляясь руками за одеревеневшие стебли верблюжьей колючки. Взойдя к третьему озеру, обошли его по тесному бережку, едва не касаясь боком высокого чакана с торчащими, как частокол тугими, напоминающими гранаты, коричневыми шишками. А другой бок царапая об облепившую крутой склон пойменного берега сочную верблюжью колючку, усыпанную красными, похожими на капельки крови, цветочками на длинных зеленых иголках.
Дойдя по бережку до конца расщелины между обрывистыми буграми, они увидели карликовую пустынную грязновато-рыжую лисицу. Она, припав на передние лапы, жадно пила воду из питающего озеро родника. Завидев ребят, лисица не помчалась стремглав вверх по обрыву на пустынный пойменный бугор, а нехотя степенно отошла по озерной береговой кромке за чакан. Ребята не стали устрашать её: улюлюкать и махать руками. Чего не преминули бы сделать в другом случае. Сейчас у них и желания не возникло поозорничать. И даже коли лисица не освободила место у родника, они её не прогнали бы, а расположились с нею у родника. И как звери, пришедшие на водопой, принялись бы по очереди опускать в бурлящую холодную воду пылающие от жары лица. А пересохшими на солончаках губами жадно втягивать её в рот и глотать, глотать, глотать, не умея утолить обуявшую их вдруг неистовую жажду…
Подойдя с гулко бьющимися сердцами к исторгающему водные клубы из земных недр роднику, ребята кругом опустились перед ним на коленях. И как богомольцы в охватившем их религиозном исступлении, принялись пить, неловко стукаясь друг с другом стриженными головами. Желание разговаривать у них напрочь пропало, будто растворились или уменьшились до незримой точки их разговоротворящие механизмы. А место их заняли другие – более совершенные, благодаря которым ребята сейчас столь глубоко ощущали друг друга, что подумай кто-нибудь о чем-либо, его мысль тотчас стала бы известной и понятной другим. Так же глубоко, как друг друга, они чувствовали сейчас и воду, и озеро, и пойменные бугры и даже лисицу, что вальяжно отошла за чакан. А земля, небо, вода и все, что было вокруг, в ответ глубоко чувствовали их. И даже лисица не убежала, а величественно отошла, потому как издали учуяла в них родственное состояние души. И это их состояние не было реликтовым: оно не опустились до звериного, а, наоборот – поднялось выше обыденного человеческого. Оно если и вернулось к звериному, то как бы по спирали: на один её виток выше.
Напившись и отяжелев, как бегемоты, ребята обленились настолько, что не стали вставать с колен. А обдирая их о жесткую, как бетон, береговую землю, пятясь, отползли в озеро. Погрузились в неё, оставив над упоительной влагой только сверкающие на солнце стриженые макушки, дремотные хмельные глаза, да распахнутые и фыркающие от несказанного блаженства ноздри. От переживания глубинного удовлетворения тела их сладко оцепенели, и как будто растворились в воде. Ребятам уже чудилось, будто состоят они теперь из одной непоколебимой уверенности, что ведают о мире все, что можно о нем ведать. И что это их ведание останется теперь с ними на всю жизнь. И при равных условиях с другими людьми будет давать им всякий раз безоговорочное преимущество. И все это потому, что их жизни, наконец, стали предельно полными и самодостаточными. И таковыми останутся навсегда.
Ничего большего желать от жизни им не хотелось. Но осталось у них великое желание жить. И потому супротив охватывающей дремы они с живым интересом наблюдали сейчас сквозь щелочки смыкающихся век за вышедшей из-за чакана дикой лисицей. Которая сначала тоже остолбенело смотрела на них с любопытством, граничащим с изумлением. Но затем осмелела, доверилась им, подошла на подогнутых ногах к роднику и стала пить, мягко опуская в бурлящую воду острую бледно-желтую мордочку…
Глава первая
Явление красоты и музыка вечности
1
Солнце, достигнув апогея, остановилось и замерло в зените, сжавшись в дрожащую точку, невероятно жгучую и яркую. Похожий на изморозь мелко-пушистый солевой налет на торчащих из темной воды полуистлевших черных травяных былинках засверкал мириадами раскрошившихся зеркальных осколков. Опушенная солью хрупкая солончаковая глазурь на узкой береговой кромке ослепительно заискрилась, будто хрустящий молодой снег погожим морозным утром. От пронзительно острой рези в глазах веки Сергея Ковина судорожно сомкнулись. Выкатившаяся на ресницы крупная слеза ликующе засверкала, преломляя белый, как у струящейся расплавленной стали, текучий солнечный свет на разноцветные яркие: голубые, зеленые и огненные желто-красные – всполохи.
Игра радужных всполохов, напомнивших завораживающее представление искристых стеклянных камешков, таинственно перекатывающихся в детском трубчатом калейдоскопе, напомнила душу Сергея праздничной благостью. Томительно наполнила далекое сладкое чувство полного духовного единения и взаимосогласия с окружающим миром, каковое он глубоко и остро переживал в раннем солнечном детстве. Так же, как в детстве, от этого переживания по его обмякшему, будто распарившемуся в парной бане, хлипкому телу сочно потекла хмельная сладость. Не сумев переживать возвратившееся детское блаженство молча, Сергей заливисто засмеялся, не открывая сомкнутых глаз. Дабы ненароком не спугнуть вольно резвящихся на его ресницах прытких цветных бликов, похожих на райских птичек. Смеющийся голос его был подобен райскому звуку: звучал чисто и звонко, словно говорливо-журчащий водный перепад горного ручейка с бесподобно прозрачной и ломозубо-прохладной вкусной водицей…
Но когда заливистый смех, усиливаясь, стал перерастать в гулкий кашляющий хохот, Сережа встрепенулся в себе. И вспомнил о друзьях, лежащих рядом в теплой, приторно пахнущей сероводородом, воде крохотного озерца, похожего на лужу. Опасливо подумал, что его смех может показаться им неуместным. Ему ярко вспомнилось, как неуместно хохотал Вадик, выглядя сумасшедшим, когда они сегодня шли сюда под жгучим солнцем через разогретые до адского пекла белесые солончаки. Насторожила его и приторная телесная сладость, которой он неосмотрительно доверился и упоительно засмеялся, будто от ласковой щекотки. Ему сразу же захотелось избавиться от этой сладости, как от пренеприятного винного опьянения. Но едва собрался подавить в себе желание смеяться, как в желудке образовалась муторная дурнота. А в обмякшем до безобразного неприличия теле зашевелились позывы к тому, чтобы, не шевелясь и не открывая глаз, справить под себя тут, в мутной луже, большую и малую нужду.
Однако позорно уподобляться упившемуся до потери сознания горемычному пьянице Сережа позволить себе не мог. Резким волевым усилием заставил себя пошевелиться, дабы разрушить отвратительную и пугающую уже его неприлично сладкую телесную расслабленность. Медленно заворочав тяжелой, будто чугунная болванка, головой, сдавил зубами нижнюю губу до тупой, донесшейся из запредельного далёка, боли. Разомкнул тяжеленные веки, повернул глаза, ослепленные ярким, как электросварка, светом, вправо, где в сероводородной воде должны были лежать его закадычные друзья: Вадик и Никитка. Но на их месте увидел лишь пустую темно-серую, будто выгоревшая на солнце льняная скатерть, гладкую поверхность мелкой лужи. Но не удивился, а тяжелым бесчувственным языком глубокомысленно произнес вслух: «Видать, им солнце напекло головы раньше, чем мне. И чтобы не опозориться, сходив под себя прямо тут, в луже, они пошли испражняться за камыши, дабы ветер не доносил потом вонь до лужи…». Целенаправленно напряг руки, чтобы, упершись растопыренными ладонями в рыхлое илистое дно лужи, подняться и тоже сходить за камыши по подступившей нужде. И вдруг услышал донесшийся до него откуда-то сверху странный, хоть и довольно знакомый голос:
– Ну, что же ты медлишь, Сережа. Поднимайся и иди следом. Нагоняй Никитку и Вадика.
Превозмогая оставшуюся в теле предательскую расслабленность, Сережа поднял глаза, слезящиеся от ярких белых бликов, в сторону окликнувшего его голоса. И увидел у края камышовой стены, плотно втиснувшейся в проход между вторым озерцом и дряхлым пойменным береговым обрывом, троюродную сестренку Никиты – Леру. Узнал её сразу, несмотря на то, что выглядела она вовсе не хрупкой десятилетней девочкой в обычной короткой юбчонке и с замазанными зеленкой сбитыми коленками, каковой вроде бы и должна была сейчас быть. А была она почему-то взрослой, почти что восемнадцатилетней девушкой. Правда, вытянувшись чуть ли не на два с половиной метра в длину, осталась тонкой и стройной, каковой была. Из-за этой нелепой непропорциональности выглядела беззащитно хрупко, будто поставленная вертикально тонкая корочка матово-прозрачной солончаковой глазури с темной полуистлевшей травяной былинкою внутри.
Но гораздо больше удивило Сергея её необычное воздушно-матовое одеяние, которое пульсировало завораживающим золотистым свечением. Когда же он попытался обстоятельно разглядеть искрящуюся Лерину одежду, вольно стекающую с худых, чуть ли не костлявых плеч, то его мокрые от слез ресницы и вовсе предательски засверкали блистательными алмазиками, напрочь ослепив ему глаза. Сережа тотчас непроизвольно закрыл их. Тяжело заворочал головой, перетерпливая острую, вызывавшую обильное слезотечение, резь. Когда же открыл глаза снова, то увидел, что Лерино одеяние плотно заслоняли собой, будто световым театральным занавесом, густо струящиеся ввысь от горячей голой земли матовые струйки зноя. Заколебавшийся от них плотный воздух сделал видение Леры размыто-призрачным, будто оно нарочито уклонялось от внимательного разглядывания.
Зато удалось отчетливо разглядеть её непропорционально тонкую и длинную шею, склоненную с поэтической манерностью слегка набок. И похожую на нарисованную нежными красками шею рождающейся из морской пены Боттичеллиевской мадонны. Поэтическое сходство Леры с божественной мадонной подчеркивали и пышные каштановые волосы, свисающие за узкой спиной. Однако определить, достают ли они пояса, Сережа не смог, потому что, опустив глаза вниз, вновь наткнулся взглядом на её призрачно светящуюся одежду. Его взгляд, как бы поскользнувшись на ней, словно на льду, кикснул, и неловко отбросившись в сторону, уперся в бардовый сосок на обнаженной чуть выпуклой, как у девочки, розовой левой груди. Поэтическое сходство Леры с Боттичеллиевской мадонной мгновенно нарушилось, потому как демонстративно выставленный ею наружу голый сосок не выглядел непорочным, как у Венеры. А наоборот – был похотливо сжавшимся: тугим и сморщенным. Таким же похотливым выглядело и темное пигментное пятно вокруг соска. От острого плотского возбуждения на нем выступили даже выпуклые, как пшеничные зерна, темные мурашки…
2
Неприязненно потряся головой, Сережа резко закрыл глаза, дабы оторвать взгляд от омерзительной похоти. Отчаянно сосредоточившись, загасил вспыхнувшее вмиг в его душе заразное возбуждение. А когда вернул своевольно возгоревшуюся душевную страсть в лоно приятного поэтического возбуждения, решил целенаправленно разглядеть красивые Лерины волосы. Открыл глаза, но его пытливый взгляд пристально уперся теперь в длинный и узкий тростниковый лист, выглядевший раза в три больше естественного размера. Ярко освещенный белым солнечным светом, он был необычайно красивым. Казался не настоящим и не живым, а – выписанным на холсте вдохновенным художником сочными и яркими красками. Благородно таинственная темная где-то даже тяжелокаменная малахитовая зелень тыльной стороны его медленно, мазок за мазком, изысканно переходила в блестящую, разбавленную золотом, богатую светлую божественно воздушную зелень стороны наружной. Чудилось, будто каждый искрящийся на солнце мазок, каждый радостный блик, каждое скромное крохотное цветовое пятнышко – прижимаясь тесно друг к дружке, составляют не только прекрасную общеединую поэтическую жизнь тростникового листа, но и все по отдельности живут собственными самоуглубленными богатыми внутренними жизнями…
Сережа принялся подробно разглядывать раздельные, похожие на слегка выпуклые перламутровые рыбьи чешуйки, добротно подогнанные один к другому, отчетливые мазки, из которых с изысканным мастерством и любовью был слеплен тростниковый лист. Проследовал восхищенным взглядом до кончика листа и уперся теперь взглядом в береговую землю. Тоже будто бы не настоящую, блеклую и безнадежно скучно-серую, а – выписанную густым неразбавленным маслом размашистыми щедрыми мазками. Похожими уже на рыбьи чешуйки с загнутыми искристыми краями, небрежно разлетевшееся в стороны после чистки рыбы. Такими же изогнутыми мазками, но только легкими как перышки, и похожими на крошечные сказочные ладьи со вздернутыми манерно носиками были выписаны и струйки зноя, поднимавшиеся над ссохшейся на солнце и растрескавшейся землею. Каждый изогнутый мазок, образуя совместную, радующую глаз, зыбкую призрачную рябь, был сам по себе щегольски нарядным. И являл в своем кавалерском наряде всевозможную цветовую гамму. От темно-коричневых, почти антрацитно-черных блесков, которыми были выписаны затененные глубокие трещины ссохшейся земли. До чисто белых и даже ангельски белых – на краях лихих завитков, которыми были выписаны призрачные полупрозрачные знойные струйки.
Но не успел Сережа налюбоваться открывшимся его глазам живописным великолепием, как вдруг его умилившийся от созерцания живописной благости взгляд наткнулся на огромные босые женские ступни. Которые так же, как тростниковый лист, были раза в три больше своего естественного размера, что даже полностью не уместились в глазах. Сережа тотчас определил, что перед ним ступни Леры, похожей сейчас на рождающуюся из морской пены Боттичеллиевскую мадонну. Такое отчетливое и щедрое божественно-чистое поэтическое излучение могло исходить только от Боттичеллиевской мадонны. Да и выглядели ступни необычно ни столько не из-за своего чрезвычайно огромного размера, а – сколько оттого, что тоже, как тростниковый лист и береговая земля, казалось, были сотворены художественным человеческим гением. Правда, выписаны они были в отличие от тростникового листа, земли и знойных струек не нарочитыми ярко выраженными грубоватыми мазками, а – реалистично правдоподобно. Что даже крошечные светло-коричневые волоски, расположенные вразброс над выпуклой аккуратной лодыжкой, выглядели не нарисованными, а приклеенными к живописному изображению. Только по неправильной тени от них можно было определить, что они таки нарисованы. Но – с таким мастерством и изяществом, что только при рассматривании через увеличительное стекло и можно было заметить, что каждый волосок – это единый законченный мазок, нанесенный самой тонкой кисточкой, какая только может быть в художественной мастерской.
С филигранным мастерством и вдохновенной любовью была выписана и нежная кожа на округлых и кажущихся стыдливыми хрупких Лериных ступнях. Кожа смотрелась нарочито однотонно-розовой, разве что только на покатых изгибах едва заметно переходила в богатые полутона. При этом с поразительным мастерством и изяществом была скрупулезно и обстоятельно выписана всякая её крошечная клеточка. С видимым углублением посередине и наливными чуть поблескивающими на солнце выпуклостями по пологим краям. Каждая клеточка была бережно и тщательно отделена одна от другой затененной тонкой, как паутинка, аккуратной границей. Поэтому кожа и не выглядела грубовато, как такырная земля, растрескавшаяся на отдельные дольки с загнутыми острыми гранями. Нет, причудливая, чуть видимая сетка темных и необычайно тонких линий, изысканно и бережно разделяющих розовые клетки, напоминала разве что микроскопические трещинки на холсте стародавней картины. И этот мастерски исполненный эффект придавал изображению пущую поэтическую значимость и ценность. Тем более что сами ступни не выглядели нарисованными на холсте. А – казалось, были вылепленными из гипса Мастером в качестве образца скульптурной детали, дабы разглядывающие её ученики постигали первостепенные азы наисложнейшего мастерства ваятеля. А для пущей достоверности и реалистичности эта деталь была любовно раскрашена им масляными красками, словно обычная живописная картина.
– Да, вырасту, тоже буду художником. – Неожиданно проговорил про себя Сережа, чувствуя всеми фибрами восхищенной души, что сможет не только замечать вокруг открывающуюся глазам красоту, но и мастерски изображать её. Его тут же осенило ослепительной мыслью о том, что созерцание, а тем более сотворение красоты – есть самое сладкое из всех существующих и существовавших когда-либо человеческих деяний. Ибо оно – подобно опьянению. А красота опьяняет всякого, вступившего с нею в душевное соприкосновение, именно своей поэтической властью над людскими душами. И ненавязчиво побуждает их делаться красивее, а, следовательно – добрее и чище. Это поэтическое властвование красоты над человеческими душами будет длиться до Конца Концов, когда человек абсолютно уподобится Богу и сам станет таким же прекрасным, как Бог.
Сережа безоглядно поверил этому взрослому глубокомысленному пониманию, невесть каким образом возникшему в его подростковом сознании. А дабы немедленно продемонстрировать готовность признать над собою поэтическую власть КРАСОТЫ, вознамерился тотчас торжественно поцеловать розовые ступни похожей на Боттичеллиевскую мадонну Валерии. И от огромного волнения позабыл даже, что лежит сейчас вовсе у Лериных ног на жесткой растрескавшейся земле, подобно религиозному фанатику, лежащему навзничь перед распятием или иконой. А – в мелкой, дурно пахнущей сероводородом луже, и на значительном удалении от Леры. А когда натужно перевел созерцательное состояние души в деятельное, чтобы поцеловать-таки Лерины ступни, то обнаружил, что аккуратные ноготки на розовых, как у непорочного младенца, пальчиках – выкрашены в кричащий огненно-красный цвет, излучающий напористую похоть. Да еще издевательски – окроплены поверх бесстыдной красноты ядовито-желтыми блесками. Тотчас к горлу подступила муторная дурнота душевного отравления. Сережа резко отдернул ошарашенный взгляд от выкрашенных в ядовито-красный цвет ногтей, судорожно сомкнул веки и глубоко неприязненно содрогнулся. Красные ногти оказалось подобными ложки омерзительного черного дегтя в бочке золотистого меда, и издевательским глумлением над его доверчиво распахнувшейся поэтической красоте детской душой. Издевательством, несопоставимо более оскорбительным, чем хулиганский акт ополоумевшего Сальвадора Дали, пририсовавшего залихватские усы бесподобной Моне Лизе бессмертного творения великого Леонардо.
– Ну, как желаешь. Я ждать тебя больше не буду. – Тут же скатился с высоты вниз в наступившей для Сережи кромешной тьме огрубевший, но по-прежнему музыкально бархатистый голос Леры. – Повзрослеешь, выберешься из лужи, и тогда сам бросишься нагонять нас…
3
Гудронная чернота перед плотно сомкнутыми веками Сережи начала разжижаться; уставшие от судорожного напряжения веки обмякли. И будто вялые резиновые пленки, слегка обвисли, перестав давить на глазные яблоки. Неприязненная стоявшая в глазах чернильно-грозовая туча неравномерно осветлилась. И когда начала пятнами розоветь, будто разгорающаяся утренняя заря, Сережа услышал тихую музыку. Она, казалось, доносилась до его обостренного слуха из потаенных душевных глубин. Явственно чувствовалось, что творят её мелкие и тонкие мышцы, что располагаются между низом живота и крестцом. Умеренно натянувшись, или, наоборот, достаточно расслабившись, они вибрировали, будто струны. Хотя никаким образом невозможно было определить: сами ли они, самопроизвольно вибрируя, творят эту милую музыку, или же, отзываясь на неё, исходящую откуда-то еще, вибрируют в такт ей, словно камертоны…
Следом явственно послышалось, что такая же музыка, хорошея и усиливаясь, доносится и откуда-то извне: из какого-то неведомого таинственного далёка. Будто где-то далеко, может быть даже на краю земли, исторгает её таинственный репродуктор. А она дивными волнами разбегается по всей земле, словно паутинки круговых волн на водной зеркальной глади. И мягко накатываясь на всякого, кто способен её услышать, наполняет душу благостью. Словно поит его, страдающего жаждой – бесподобно вкусной чистой прохладной ключевой водой. Но еще большую сладость доставляло Сережиной душе искристое столкновение дивных музыкальных волн, рождающихся в нем и тихо выплескивающихся из него наружу, с дивными музыкальными волнами, накатывающимися на него снаружи. И такая сладостная музыка рождалась от разнородных звуковых завихрений, в которых смешивались и сплавлялись воедино внутренние и внешние звуки, что сделалось ему никакой возможности молча терпеть творимое ими в его душе райское блаженство.
Сереже снова неудержимо захотелось залиться колокольчиковым смехом. Но теперь понимая, что беспричинный смех сделает его похожим на сумасшедшего, он не стал смеяться. Но чтобы направить обуявшую его душу и тело сладкую бодрость духа в нужное направление, встрепенулся, спружинился. Вскочил на ноющие от истомы ноги, выпрямился во весь рост, резко открыл глаза. И то, что увидел вокруг – поразило его. Всё было неописуемо красиво. Но не так, как давеча, будто выписано или изваяно художником, а – прекрасно само по себе. Прекрасно, как сам нерукотворный оригинал, вдохновивший мастера на сотворение нетленной рукотворной красоты.
Всё, на что только ни натыкался умиленный и неловко спотыкающийся от растерянности Сережин взгляд – выглядело великолепно и торжественно. И – иссушенная свирепо-жгучим солнцем потрескавшаяся земля. И – высунувшиеся на свет из её глубоких темных трещин изумрудно-зеленые молодые кустики верблюжьей колючки. И – околосившиеся высохшие дикие злаки, торчащие пучками острых желтых иголок на узкой полоске рыхлой и слегка опушенной солью земли, втиснувшейся между бетонными пойменными такырами и дряхлым осыпающимся обрывистым пойменным берегом. И – даже привольно выросшие на обрыве, в проемах между массивными глиняными глыбами пышные шарообразные кусты верблюжьей колючки, украсившие свои длинные зеленые колючки крошечными красными, похожими на капельки свежевыступившей крови, нежными цветочками. И все это – излучало изумительное пение. Чудилось, будто они сами на свой изысканный вкус и по собственному воодушевлению творили прекрасные звуковые завихрения, которые и затягивали, словно в пляску, в единый звуковой сплав музыкальные волны, исходящие из Сережиной души. А теперь и вовсе казалось, будто творимая ими музыка – синтетическая: внутренняя и внешняя. И что исходит она из глубочайших вселенских недр, дабы воссоединиться с внутренней Сережиной музыкой и слить воедино его индивидуальную душу со всеединой душой вселенского мира.
И только чуток иначе: таинственнее и многозначительнее – звучал на фоне этой музыки сброшенный ночным ветром с пойменного берега валяющийся мусор. Легкие, как птичьи перышки, пожухлые лепестки выгоревшей травы; ссохшиеся, словно мумии. Почерневшие от времени полуистлевшие стебельки прошлогодних былинок. И даже невесть каким образом оказавшиеся здесь рваные клочки ветхой и хрупкой, словно пепел, серой бумаги. Все эти соринки, оказавшиеся тут случайно, тоже пели свою дивную песнь и явно выказывали таящийся в них многозначительный смысл, будто брошенные на истершийся коврик гадальные кости маститого мага. Сереже почудилось, будто это сама расположившаяся к нему душа вселенского мира, образовав с его душою единение и согласие в совместном творении музыки, что-то пытается дать ему сказать…
Пребывая в сладостном оцепенении от обуявшей душу дивной музыки, он невольно сосредоточил взгляд на валяющихся соринках. Все больше и больше прикипая душой к излучаемому ими таинственному музыкальному звучанию. И когда душа его, как камертон, начала звучать в унисон с соринками, ему почудилось, будто все его естество вобрало в себя и излучаемую ими таинственность. Тут же открылся их ошеломительный смысл. Сережа обмякшим сердцем безоговорочно принял его. Хотя «гадальные кости» соринок открыли ему то, что в принципе не могло быть. А именно – что он никогда прежде тут не был. Несмотря на то что место, на котором находился, было знакомо до каждого кустика верблюжьей колючки, до каждой трещинки ссохшейся береговой земли. Более того, он с этим местом давно душевно породнился, часто приходя сюда с друзьями. Чтобы полежать в сероводородном источнике во время полуденной жары, когда сюда никто не приходит, и не надо подолгу томиться в очереди… Но в ответ на его невольное недоумение «гадальные кости» соринок опять каким-то непостижимым образом дали ему понять, что тут нет никакого противоречия. Просто третьего дня, давеча, и даже сегодня, когда только пришел сюда, он пребывал тут лишь в одном – настоящем времени. А сейчас – пребывает разом во всех временах: настоящем, прошедшем и будущем. Хотя по людскому обыкновению воспринимает все эти времена, как одно – настоящее время. И зрит это место таким, каким оно одновременно было и третьего дня, и тысячи тысяч лет назад, и каким возможно будет через тысячи тысячелетий…
Понять умом такое Сереже было не под силу, а верить чему-либо слепо он не позволял себе сызмальства. Поэтому подверг по обыкновению умственному скепсису понимание, которое навеяли ему валяющиеся вокруг соринки. Но его здравый скепсис подействовал на его душу, как разъедающая нежную ткань щелочь. И в его обожженной душе стала затухать, подобно медленно гаснущему электрическому свету, звучащая музыка. Непроизвольно передернувшись, он усилием воли вернул внимание дивной музыке, дабы с наслаждением внимать её чарующим звукам. Но зато в нем тотчас начал разжижаться здравый умственный скепсис, и казавшееся невероятным минуту назад негаданное откровение перестало казаться недопустимым… А когда он, вознамерившись примирить рассудок и душу, принял как гипотезу, хоть и кажущуюся безумной, возможность своего пребывания разом во всех трех временах, чудная музыка зазвучала громче и увереннее. Вспыхнувшая было в нем минуту назад внутренняя борьба утихла и наступил милый уму и сердцу душевный лад. И тут он воочию увидел подтверждение того, что действительно пребывает сейчас на месте, на котором никогда прежде не бывал… Разве что только кое-когда и наведывался сюда в своих самых глубоких и таинственных, но сейчас напрочь забытых сновидениях…
Произошло это в тот момент, когда яркие и немного жгучие световые всполохи отвлекли его внимание от созерцания «игральных костей» соринок. Повернув голову в их сторону, Сережа увидел и сам источник жизнерадостных солнечных зайчиков. Им оказался крохотный водопадик с мерно журчащей прозрачной водой, играющей на солнце, будто падающие вниз алмазные самородки. Этого инкрустированного бриллиантами и чистейшим горным хрусталем водопадика точно не было ни сегодня, ни давеча, ни во все прошлые дни. А был на его месте округлый ключ в песчаном обрамлении с булькающей, как в кипящем котле, водой, выбрасывающей из земельных недр блестящие песчинки. Теперь сероводородная вода стекала в озерцо, напоминающее лужу, с небольшого возвышения. И падая с естественного глиняного желобка, искристо дробилась. Каждая её капля сверкала на солнце, словно драгоценный камень. А ударяясь о воду озерца – высекала радужные, похожие на мыльные, сверкающие на солнце пузыри, которые мелодично лопались, рассыпаясь на мелкие, похожие на микроскопическую пыль, алмазные брызги. Тотчас на их месте вскакивали новые шарообразные водяные зеркальца, выпукло отражающие окружающий мир и игриво вбрасывая в него радостные всполохи.
Поразило Сережу до глубины души и сладкоголосое журчание падающей воды. Оно было монотонно мерным, чуть звучным, будто невнятное бормотание увлеченного до самозабвения каким-то своим деянием годовалого ребенка. Несказанно музыкально красивым и глубоко философичным. Преисполненным несопоставимо большим таинственным многозначительным смыслом, нежели валяющиеся вразброс соринки. Весь обостренный слух Сережи тотчас стал жадно внимать интригующему журчанию. Потому как он вдруг понял, что именно это журчание – есть музыкальный первоисточник музыки, обуявшей его. И что это журчание – соло, а остальные звуки – создают музыкальный фон ему, подобно камерному оркестру. Затрепетав от радости и взорвавшегося воодушевления, он упоенно вслушался в тихое журчание водопадика. Стал различать отдельные, как бы самостоятельные звуки, похожие на слова, произносимые гортанным голосом и на незнакомом языке. И к пущему воодушевлению догадался, что это сама вселенная музыкально заговорила сейчас с ним живым крошечным язычком, падающей с небольшого возвышения чистой родниковой воды.
Не отрывая завороженного взгляда от искрящегося водопадика, Сережа на подгибающихся ватных ногах подошел к нему и грузно упал перед ним на колени. Перетерпев тупую, донесшуюся издалека боль от впившихся в коленные чашечки острых ребер растрескавшейся земли, умиленно улыбнулся во все осветленное радостью лицо. Ярко почувствовал, что обратился в своей душе в годовалого ребенка, неведающего смысла человеческих слов, но уже сполна постигшего более значимый смысл звуков и образов, спонтанно возникающих в себе и вне себя. Робко обмирая сердцем, опустил сложенную лодочкой ладонь в тихую воду. И она, расступившись перед ладонью и образовав за тыльной стороной легкое волнистое завихрение, принялась нежно тереться об неё, словно замурлыкавшая домашняя кошка.
Обмирая от вспыхнувшего почти забытого стародавнего детского восторга, Сережа опустил в воду и растопыренные пальцы второй ладони. Ручьевая вода принялась заботливо вылизывать каждый его палец, словно истекающая нежностью матерая корова – своего только что народившегося теленка. Чувствовать себя несмышленым ребенком, упивающимся сочной материнской любовью, оказалось несказанно сладко. Не в силах удержать в себе ответную нежность, Сережа лег на растрескавшуюся землю. Не обращая внимание на впившиеся во впалый живот острые грани такыров, напоминающие лезвия затупленных ножей – обмакнул в нежную прохладную влагу своё лицо. Стал тереться о воду раскрасневшимися щеками… Хотя в детские времена, когда мать, умиляясь, глядючи на него, принималась ласкать его, обволакивая накопившейся нежностью, он обычно сердито её отторгал. Делал это, порой, нарочито грубо, обижая мать, недвусмысленно показывал ей, что он – взрослый, и телячьи нежности остались для него в прошлом. И делал так потому, что она, лаская его, невольно отводила ему, взрослеющему тяжело и мучительно, роль младенца, и этим как бы снова запихивала в становящееся все более ненавистным безответственное детство.