banner banner banner
Нелепости бессердечного мира
Нелепости бессердечного мира
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Нелепости бессердечного мира

скачать книгу бесплатно


Но теперь было иное, никогда прежде не переживаемое: его ласкало НЕКТО несопоставимо могущественнее и роднее, чем мать. Чудилось, что и всякий умудренный старец, окажись на его месте, не стыдясь и, тем более, не протестуя, с готовностью ощутил бы себя сейчас младенцем. Хотя и чувствовалось, что эта кроткая терпеливо-нежная любовь, излучаемая НЕКТО, была именно материнской любовью. Цепенея от счастья, Сережа всеми фибрами своего естества все больше убеждался в том, что это НЕКТО – мать. Но – МАТЬ всех матерей. И ни только людских: когда-либо живших и живущих сейчас, рождающих своих чад в муках и радостях. Но и всех иных – исторгающих из своих лон всякую сущую жизнь. Животную и растительную, и даже каменную, кажущуюся на первый взгляд неживой, как ссохшаяся и растрескавшаяся на солнце береговая земля… Сереже стало понятно, что любовь, ласкающей его всеобщей МАТЕРИ – так несопоставимо велика потому, что она сложена из любви всех матерей во вселенной. И что эта ПРАМАТЕРИНСКАЯ любовь никогда не иссякает и не уменьшается ни на йоту, потому что и не дробится вовсе, а остается всегда величиной неизменной. Тогда как каждой земной матери любви отпускается столько, чтобы хватало беззаветно любить собственного дитяти. И человек, зверь, даже растение, повзрослев и проклюнувшись, словно цыпленок из яичной скорлупы, из духовного лона любви собственной матери, конечно же, желает взамен оказаться в лоне Великой ПРАМАТЕРИНСКОЙ Любви…

– Ну, конечно же, ведь всякая жизнь на земле вышла из воды. И мы, люди, рождаясь, выходим на свет из околоплодных материнских вод. Потому всякая вода и напоминает нам материнские воды. А вместе с ними и то забытое несказанное блаженство, которые мы переживали в материнском лоне, бывшем для нас единственным вселенским миром…» – Неожиданно для себя глубокомысленно проговорил Сережа. Тут же почувствовал, что мысль его не полностью верна, поскольку ласкающая его ручьевая вода не могла быть ПРАМАТЕРЬЮ. Разве что – первостихией: поскольку она, родившая земную жизнь – сама была загодя рождена ПРАМАТЕРЬЮ. А ПРОМАТЕРЬ по определению не могла быть рождена никем, и, скорее всего, она и есть – та самая ПЕРВООСНОВНАЯ ЛЮБОВЬ, которую способен излучать только Сам Бог. И тогда, выходило, что именно Сама Непосредственная ЛЮБОВЬ Бога и обратилась в ПРАМАТЕРЬ всех вселенских матерей…

Откорректировав таким образом свою мысль, Сережа удовлетворенно вернул внимание к искристо блистающей хрусталем воде. Дабы углядеть, на сколько оценила его глубокомыслие говорящая с ним язычком крохотного водопадика Сама ПРАМАТЕРЬ. Почувствовал, что ПРАМАТЕРЬ осталась удовлетворенной им отчасти, потому как желает ни столько ПОНИМАНИЯ того, что посредством умозаключения понять чрезвычайно трудно. И не потому, что людской ум тут беспомощен. А оттого что тут вовсе и не ума дело. Ум его справился блестяще: Понял и Распознал ЕЁ. Но теперь должен расслабиться и уступить поле деятельности иному органу. Но какому именно органу? – Этого Сережа не ведал, и потому не смог сразу сознательным волевым усилием включить его в послеумственную работу.

4

Не зная, как теперь быть, он задумался, невольно погрузив внимание в себя: тотчас из глубины дыхнуло леденящим холодком одиночества. Испуганно отдернув внимание, Сережа порывисто вернул его журчащей воде, стараясь сразу же услышать благостную музыку. А пока напрягался, намереваясь, словно губка, вновь жадно впитывать сладостные звуки, в памяти вспыхнуло стародавнее воспоминание. Когда мать, бывая им недовольна, в наказание душевно отдаляла его от себя. А ему, охваченному паническим страхом одиночества, никак не удавалось понять, за что же мать наказывает его. А страх его охватывал потому, что не было ведомо, что же ему надобно было сделать, чтобы исправиться. И чтобы мать, простив его, убрала воздвигнутую ею между ними пугающую стену душевного отчуждения. Всякий раз, не в силах терпеть острую как нож муку несправедливого одиночества, он не мог придумать ничего другого, кроме как разрыдаться в голос. И глотая слезы смертной обиды, в сердцах укоризненно выговорить ей: «Но, мамочка миленькая, я же ведь так сильно люблю тебя!»

Это воспоминание тотчас трансформировалось в сознании в яркую вспышку понимания, что и ПРАМАТЕРЬ, как и его родная мать, ждет от него признания в любви… Сережа тут же, не медля ни мгновения, жарко признался ЕЙ, что любит ЕЁ. А вместе с нею любит всё, что его окружает. И тотчас к пущей радости понял, что несказанно красивую музыку, которой он упоенно внимает – рождала совместная их совместная: ЕЁ и его – ЛЮБОВЬ. Вытекая из душ навстречу друг дружке, ЕЁ и его ЛЮБОВЬ и образовывали замысловатые завихрения, которые обращались в благостные звуки… И давеча открылись ему в неописуемой красоте тростниковый лист и растрескавшаяся береговая земля лишь потому, что он всем своим сердцем ЛЮБИЛ и тростниковый куст, и береговую землю… А уж после этого понял, наконец, главное – он всё последнее время мученически страдал от одиночества потому, что никого и ничего не любил…

А затем как по накатанному сделалось ему понятно и то, что не любил он никого и ничего потому, что в подростковой запальчивости трудного возраста заглушил в себе любовь к родной матери. Поскольку считал, что мать мешала ему становиться взрослым. Лаская его, как ребенка, она невольно силой удерживала его, словно в силках, в делающемся ненавистном детстве. Но подавив усилием воли любовь к матери, он ошибочно решил, что, взрослея, люди, вообще, перестают любить. А потому его сладкая детская любовь к миру и матери, так же, как ненасытная страсть к конфетам, должна остаться в детстве… И вот только теперь открылось, что ему не надобно было отказываться от ЛЮБВИ. А надо было – поменять детскую любовь к матери на взрослую любовь к ПРАМАТЕРИ, единой для всех, любящей всех и дающей ЖИЗНЬ всем. Ибо такая жизнь с любовью – и есть истинная жизнь, жизнь во счастье, и потому она несказанно и непостижимо прекрасна…

Поняв свою ошибку и тотчас исправив её, Сережа решил, что впредь будет ЖИТЬ ЛЮБЯ. И к пущему удовлетворению облегченно почувствовал, будто с его души опали оковы, в которые он сам себя заковал. А в едва различимой душевной глубине, в которой несколько минут назад стояла гадкая затхлость одиночества, вдруг с каких-то потайных наглухо закрытых дверей разом отвалились замки. Душа воодушевленно распахнулась и по ней в радостном ликовании пронесся освежающий ветерок… Сережа понял, что прощен, и что теперь его сердце снова будет сладко волноваться от любви. В благодарность надоумившей его ПРАМАТЕРИ он с осознаваемой любовью посмотрел на журчащую ручьевую воду и почувствовал, что в ней больше нет укоризны. Но теперь она сполна удовлетворенная им душевно отвернулась от него, дабы заняться иными своими текущими делами. Но это вовсе не обернулось душевным разрывом между ними. Наоборот – еще больше укрепило восстановившийся лад. Сережа вспомнил, что такой духовный лад, ничуть не менее сладкий, чем сама любовь, устанавливался и в детстве между ним и матерью. Когда она с дремотной монотонностью вязала шерстяные носки, непрестанно шевеля потресканными выпуклыми губами. А он, к огромному удовольствию предоставленный самому себе, увлеченно конструировал или рисовал акварельными красками в альбоме. И тоже о чем-то самозабвенно сам с собою разговаривал.

Невольно задумавшись, Сережа вновь неожиданно глубокомысленно проговорил про себя: «Так это у нас всего лишь завершилась фаза любви деятельной, и на смену ей пришла фаза любви потенциальной… Но так ведь и должно быть: ЛЮБОВЬ, как главная жизненная энергия – растрачивается, сгорая, при деятельном проявлении, а потому должна и накапливаться. А лучшего условия для восстановления любви, чем душевный лад – и быть не может…»

И вот теперь в Сережиной душе сделалось ладно и тихо, будто не только он сам, но и все, что было вокруг, погрузилось в полуденный сон. Даже солнце, крошечное и ослепительно резкое, как пламя электросварки, казалось, задремало вместе со всеми, прикрыв единственный глаз матовым слюдяным веком, и от этого сделалось доверчивым и добродушным. Дивная красивая задушевная музыка, что давеча сочно исходила от каждого зеленого кустика, каждой ссохшейся сорной былинки, от растрескавшейся земли и, особенно от журчащей ручьевой воды – куда-то исчезла. Будто для невидимых вдохновенных оркестрантов наступил всеобщий антракт, и они по заведенному порядку вещей дружно погрузились в полуденный сон. Всё вокруг стало пронзительно и щемящее пустынно. Пышные янтарно-зеленые кусты верблюжьей колючки с красными кровяными капельками крошечных цветов на ощетинившихся колючках, бледно-зеленые тростинки с длинными узкими листьями, оканчивающимися ороговевшими колючками и с цветущими бледно-желтыми поникшими от набухшей сочной тяжести метелками – стали выглядеть обыкновенно. Сказочное очарование, которое они давеча дружно излучали – исчезло. Будто кончилась дивная сказка с великолепно раскрашенными декорациями. А взамен наступила обычная ничем особенно не выделяющаяся будничная жизнь. На обмякшей душе Сережи сделалось грустно и даже чуток щемящее тоскливо. Захотелось куда-то уединиться и тихо втайне от всех, даже от тростинок и кустов верблюжьей колючки проникновенно погрустить, а может быть даже и поплакать…

Потому как грусть, которая пышно обуяла его сейчас, была необычайно светла и сладостна. Ибо знал (и абсолютно верил в истинность этого знания), что дивная музыка, которой заворожено внимал, и несказанная красота, которую упоительно зрел – никуда не исчезли. А по заведенному Самим Богом вселенскому порядку вещей перетекли в его душу, и сейчас в полной целостности и сохранности пребывают в его душе слившимся воедино творческим сгустком. Дабы в любой момент по Божьему повелению и его, Сережиному, разумению излиться этим сгустком на загрунтованный холст или на чистый лист нотной тетради, в зависимости от того, что пожелает он, Сережа сотворить: музыкальные звуки или живописное изображение…

Тотчас уверенно почувствовал, что вполне смог бы сотворить прямо сейчас и прекрасную музыку, и прекрасное изображение. Ежели знал нотную грамоту, то записал бы музыку нотами. Ибо чувствовал, что нотные значки-закорючки столпились перед входом в его сознание и ждут от него команды-позволения влиться в него, дабы выстроиться неровными рядами сложившейся музыкой. Но Сережа не знал нотной грамоты, и чтобы не давать толпящимся нотам категоричного отказа, решил непременно овладеть нотной грамотой. Сразу же почувствовал, что легко смог бы наиграть на каком-нибудь инструменте, к примеру, на фортепьяно перетекшую ему в душу вселенскую музыку, потому как и звуки тоже, как ноты, толпились перед сознанием в приподнято-радостной готовности быть услышанными и распознанными. Не умея играть на музыкальных инструментах, он решил непременно овладеть и игрою на них. А чтобы не томить толпящихся звуков в долгом ожидании, вознамерился тут же и напеть дивную мелодию. Но едва запел, как страстно почувствовал, что ему хочется изобразить и красками несказанную красоту, которая только что доверчиво приоткрывалась ему. Потому как красота слышимая оказалось неполной без красоты видимой. Сразу же в ярком воображении узрел, как, напевая, рисует кистью на холсте напористо грубоватые в своей очевидной незамысловатости пышные кусты верблюжьей колючки и изысканные, где-то даже чуток манерные тростниковые листья. И оживающие на холсте колючки и листья – упоенно поют вместе с ним. Затем эту песнь подхватывает скупая, противопоставляющая себя выгоревшему полуденному небосводу приозерная зелень… И Сереже как сложившемуся мастеру ведомо, где нужно чуток усилить естественное, природное противоборство ультрамарином. А где добавить нарочитой желтизны в прозрачную воду, дабы утвердить и умножить складывающийся на холсте несказанно милый сердцу душевный лад. Ради сотворения которого он и будет писать живописные картины…

Глава вторая

Соприкосновение с тайной

1

Решив стать художником во взрослой жизни, Сережа осторожно поднялся на ноги, стараясь удерживать в душе хрупкое состояние душевного лада. Умиротворенно огляделся вокруг и решил подумать над главной странностью происходящего события. Дабы понять, как же могло случиться так, что он, час назад придя сюда с друзьями, оказался один без друзей и в другом месте. А то, что это действительно было другое место – сомнений больше у него не возникало. Потому как тут прежде хоть и было такое же озерцо, обрамленное плотной зеленой стеной тростника и рогоза, такой же обрывистый пойменный берег, поросший пышными зелеными шарами цветущей верблюжьей колючки и такая же глубоко растрескавшаяся земля. Но тут прежде не было ручья и ущелья между крутыми пойменными берегами, на дне которого ручей вымыл извилистое русло, местами поросшее невысокими тростинками, а местами голое с сухими глиняными бережками.

Да и таинственная многозначительная атмосфера, которой тут сочно было пропитано все – говорила, что это и в самом деле другое место. Эта атмосфера густым невидимым облаком лежала в расщелине, словно огромное дремлющее духовное существо. Сережино естество явно реагировало на неё иначе, чем на ту, обычную, что была прежде. Час назад он и его друзья пришли сюда через похожие на ад полуденные солончаки и с резвостью хрюшек плюхнулись в сероводородную лужу. И его душа, доверившись этому месту, обмякла и разнежено замерла. А теперь она была как-то особенно собранной. Пристально и как бы автономно от сознания вглядывалась подслеповатым духовным зрением в обуявшую её иную духовную стихию. Но в отличие от сознания душе его чудилось, будто она здесь когда-то бывала, и тут нет для неё ничего враждебного. И вместо того, чтобы непроизвольно сжаться в тугой кулак, что с ней непременно бы случилось на незнакомом месте, она, наоборот, стала размякать и непроизвольными короткими вспышками сладостно обмирать в потаенных глубинах. Будто боялась сполна поверить, что негаданно встретила милого друга, с которым давно простилась и перестала надеяться, что когда-либо удастся с ним встретиться вновь.

– Вот уж, действительно, где красота, там и любовь; а где любовь, там и тайна. – Вдруг глубокомысленно произнес Сережа. И совсем для себя неожиданно принялся рассуждать на эту тему так, будто он – умудренный книжными знаниями и солидным жизненным опытом муж. Но никак не юный отрок, ни минуты не живший взрослой жизнью. – Чем великолепнее красота, тем сильней любовь, а чем сильнее любовь, тем глубже тайна… И, конечно же, настоящий художник творит не красоту: образную или звуковую. Красота в мире уже есть, и существует она в мире – нерукотворно, но её надо узреть. А кто не сможет углядеть красоту нерукотворную, тот не узрит и – рукотворную. Нет, определенно художник творит ТАЙНУ. И такую ТАЙНУ, которую, не умея постичь умом, постигает сердцем. А не умея выразить ТАЙНУ словами (ибо ТАЙНА – всегда глубже слов, потому как глубже самого человеческого сознания), Художник пользуется вместо слов – звуками и образами, а порою – разом тем и другим: поющими цветом и линиями… Но чтобы углядеть в мире ТАЙНУ, надобно открыть Миру сердце. А сердце открывается лишь для того, чтобы – ЛЮБИТЬ. Вот почему ТАЙНА всегда возбуждает ЛЮБОВЬ и, наоборот, ЛЮБВИ всегда отрывается ТАЙНА. Но ЛЮБОВЬ – это свет горнего мира. И всякая вещь, предмет, явление, тварь, на которую ненароком или целенаправленно падает этот свет – делается несказанно прекрасной. Ибо КРАСОТА – это то, что озарено горним светом. И потому дабы смочь сотворить КРАСОТУ рукотворную, надобно постичь ТАЙНУ; дабы ТАЙНА в свою очередь возбудила в сердце ЛЮБОВЬ. Ибо КРАСОТУ, сотворенную без ЛЮБВИ, а, следовательно, без ТАЙНЫ – узреть КРАСОТОЮ и невозможно вовсе. Даже сам художник, творящий без ЛЮБВИ, а значит, не ведающий ТАЙНЫ, не сможет узреть в своем творении КРАСОТУ. Едва погаснет пыл его несозревшего вдохновения, тотчас исчезнет и КРАСОТА с его холста или партитуры. И он, несчастный, будет недоуменно глядеть на творение, не понимая никак, почему блистательные алмазы и золотые монеты, которые только что в момент вдохновенного акта упоительно ласкал жадными пальцами, превращаются на его глазах в блестящие стекляшки и зеленеющие медные монетки… Нет, человек становится Художником не тогда, когда достигает филигранного мастерства владения кистью или игрою на музыкальном инструменте, а – когда ему удается проникнуться ТАЙНОЙ. Благодаря которой он может быть даже и вопреки своему филигранному мастерству становится способным выражать образами или звуками постигнутую сердцем ТАЙНУ. И отображая её, может возбуждать в себе и во всяком ином заинтересовавшимся ТАЙНОЙ человеке – ЛЮБОВЬ. А благодаря ЛЮБВИ, этому излучающему человеческими душами горнему свету – зреть и сотворенную КРАСОТУ…

2

Проговаривая вслух, неожиданно пришедшие на ум глубокие мысли, Сережа, словно сомнамбула, ничего не видя вокруг, медленно брел с низко опущенной головой по голому бережку тихо журчащего ручья. И когда закончил рассуждать, остановился, опомнился и обнаружил, что его рассеянный взгляд невольно прикипел к странным, медленно колышущимся на юрком течении водорослям. Длинные и плоские, они, словно лапша – то заметно вытягивались в длину, как резинки для авиамоделизма, отдаваясь течению, при этом ничуть не утончаясь; то легко оттягивались обратно, и походили на щупальца неведомого ручьевого головонога… Хотя по цвету и форме выглядели обычными водорослями – изумрудно сочными, а на плавно заостренных кончиках – кричаще-зелеными. А их закругленные и стоящие дыбом утолщенные основания были темно-бардового цвета с переходом на серо-коричневый цвет, напоминающий обильно политый дождем чернозем.

Заворожено залюбовавшись ручьем, Сережа присел перед ним на корточки. Невольно опустил в прохладную воду пальцы, чтобы потрогать водоросли. Они и на ощупь не отличались от других водорослей, к которым ему доводилось прикасаться. Однако повели они себя в ответ на прикосновение – будто настоящие щупальцы. Вмиг обвились вокруг пальцев тесной спиралью, похожей на цилиндрическую пружину, и отчетливо ощущаемо сдавили их, словно по-дружески радостно пожали руку. Это неожиданное рукопожатие оказалось приятным. Но Сережа вместо того, чтобы тоже обрадоваться в ответ, опасливо подумал, что ему следует отнестись к ним настороженно, потому как никогда прежде ни с чем подобным не сталкивался… Хотел было даже отдернуть руку. Но водоросли прежде чем его ум осенила опасливая мысль, прочитали её и поспешили сами убрать в нем беспокойство. Расслабленно разжались и опали с его пальцев, будто кольца. А пока он оправлялся от новой волны изумления, они, отдавшись течению, распрямились. И снова как ни в чем не бывало завораживающе заколыхались на течении, растягиваясь и стягиваясь, будто плоские зеленые резинки…

Теперь Сережа проникся к ним безоглядным доверием. Даже с ухарской легкомысленностью предположил, что они, забавляясь с ним, приглашают его, будто игривые детишки – принять участие в их ребячьей забаве. В приливе радужного доброжелательства Сереже захотелось запустить в водоросли всю пятерню, и как густую шевелюру дружески потеребить их. Но, удержавшись от этого, как ему подумалось, легкомысленного порыва, решил отстраненно понаблюдать за ними с азартным любопытством увлеченного исследователя. И сразу заметил, что они, легко прочитав это намерение, дружно на него обиделись, словно и в самом деле были детьми. Как бы нарочито надули пухленькие губки и демонстративно от него отвернулись. Но явно дали ему почувствовать, что сделали так специально, чтобы спровоцировать в нем порывистое желание броситься к ним и играючи-таки их потискать.

Но он и теперь сумел сдержать себя. Но ведомый исследовательским азартом решился-таки опустить руку в воду и потрогал водоросли. Однако они теперь почему-то на его прикосновение не отреагировали. В задумчивости покусывая губы, Сережа подумал, что их необыкновенное поведение ему привиделось, потому как у него от перегрева на полуденном солнце что-то случилось с психикой. А когда невольно рассредоточил взгляд, намереваясь оторвать его от воды, вдруг под колышущимися водорослями обнаружил на дне ручья россыпь каких-то блестящих камешков. Которые ярко сверкали, когда на них попадали солнечные лучи, лихо пробивающихся через толщу прозрачной воды. И совсем не походили на донную гальку или на осколки битого бутылочного стекла. Потому что имели выраженную ограненную форму, ничуть не были загрязнены илом и не тронуты зелеными пятнами микроскопичных водорослей. Предположив, что и эти камешки ему грезятся, Сережа, чтобы проверить это, вновь опустил ладонь в ручьевую воду. Нащупал первый попавшийся ему в пальцы донный камешек и определил, что он действительно настоящий, и что это действительно не галька, и не осколок битого стекла. А когда поднес его к глазам, чтобы разглядеть внимательнее, непроизвольно зажмурился от ударившего в зрачки пучка солнечных лучей, отраженных игривым камешком. Повертев его в пальцах вслепую, убедился, что огранен он чуть ли не идеально. А поскольку так ограниться под воздействием случайной природной стихии невозможно в принципе, предположил, что камешек огранен рукотворно. И сразу задался вопросом: каким же образом рукотворно ограненный камешек мог оказаться в ручье в россыпи таких же ограненных и, похоже, таки драгоценных камней?..

Но когда открыл глаза, намереваясь перетерпеть слепящий поток солнечных лучей, отражаемых камешком, чтобы внимательнее оглядеть его, обнаружил, что камешек не блестит, как давеча, а наоборот выглядит тусклым, как бы погашенным изнутри. Правда, зато без помех удалось разглядеть, что он прозрачен, как вымытое оконное стекло, и огранен в самом деле идеально. Первоначальное предположение, что так огранить его можно лишь рукотворно – перестало вызывать сомнение. На душе от возникшей уверенности сделалось легко и даже как-то нестерпимо удивительно. Захотелось немедленно понять, почему же филигранно ограненный камешек перестал сверкать на солнце, будто специально позволил рассмотреть себя внимательнее?

И когда непроизвольно задавался этим вопросом, пытливо вглядываясь в высохший ручьевой камешек, вдруг хорошо развитым боковым зрением увидел, что водоросли снова повели себя как давеча – удивительно и странно. Собравшись в тугую косичку, похожую на указку, они развернулись острым концом против течения и многозначительно замерли, будто указующий перст. Не зная как относиться к увиденному, Сережа непроизвольно перевел взгляд на них, а они вмиг вроде как ощутили на себе его взгляд, тотчас с досадой расслабились и, отпустив себя, поплыли обратно вниз по течению, расплетаясь и распутываясь… Вытянулись на первоначальную длину и заколебались как обычно. Сережа в намерении избавиться от наваждения резко зажмурился. А когда открыл глаза, в поле его бокового зрения напористо ворвались искристо сверкающие радужными цветами лежащие на дне ручья ограненные камни. И теперь скорее инстинктивно, чем осознанно он отдернул прямой взгляд от водорослей и перевел его на сверкающие камешки. И те, едва на них попал его прямой взгляд, все как один дружно погасли. Зато водоросли, едва оказались в поле его бокового зрения, мигом снова сплелись в длинный указательный палец и решительно повернули его заостренный кончик против течения…

Теперь и вовсе не зная как понимать происходящее, Сережа невольно бросил прямой взгляд против течения, куда якобы порекомендовали ему посмотреть собравшиеся в указку водоросли. И таки увидел в метрах семи от себя лежащий на глиняном дне расколотый надвое глиняный кувшин. У повернутого вниз по течению и как бы разверзшегося горлышка его – высилась горка золотых монет, сочно разбрасывающих вокруг жизнерадостные желтые блески. Чуть ниже золотой горки лежали по отдельности на чистом глиняном дне, словно на богатом светло-коричневом бархате – крупные, таинственно мерцающие агаты, изумруды и сапфиры… Теперь Сережа и не стал пытаться взять происходящее с ним поразительное событие под сознательный контроль. А, наоборот, забоявшись спугнуть увиденное, осторожно привстал и крадучись на полусогнутых ногах подошел к лежащему на дне расколотому кувшину. Пристально и с некоторым недоверием оглядел омываемую ребристой, разбрасывающей солнечные блики ручьевой водой горстку высыпавшихся из кувшина золотых монет. И они тоже при рассматривании их прямым взглядом переставали блестеть, но не делались тусклыми. Однако когда Сережа присел и, склонившись над ручьем, вынул из воды выбранную наугад монетку, то она, высыхая, стала тускнеть. И потускнела так, будто её держали над густо коптящимся фитильком. И стала походить больше на серебряную, сильно почерневшую от времени монету, чем на золотую. А затем вовсе начала покрываться тонким и пушистым, как плесень, слоем темно-изумрудной зелени, будто превратилась уже из серебряной – в медную. Хотя при этой всей своей фантастической метаморфозе явно оставалась монетой. На одной стороне её неизменно выделялся профиль незнакомого сурового лица, а на другой была стершаяся цифра, показывающая денежное достоинство.

Стараясь упорядочить хаотично вспыхивающие чувства, Сережа подумал: что ежели он держит действительно монету, пусть даже медную или бронзовую, то получается, что – нашел клад. Или же кто-то его изощренно разыгрывает тут этими странными монетами и не менее странными водорослями, кажущимися невиданным животным существом… Силясь отдать предпочтение одному из взаимоисключающих предположений, Сережа непроизвольно сдавил монету пальцами. А она неожиданно упруго согнулась, а затем, когда он, изумившись, ослабил давление, легко выпрямилась. Будто была и не монетой вовсе, а резиновой прокладкой из арсенала жэковского водопроводчика. Неприязненно содрогнувшись, Сережа в сердцах отшвырнул монетку, сделавшуюся уже гадливой и на ощупь. Но плюхнувшись в воду, она издала характерный всплеск, который мог издать только металлический предмет, но никак не резиновый. А быстро опустившись на дно, очистилась от зеленого налета и даже от густой копоти. Вновь став, как и все остальные, похоже, такие же неестественные монеты, выражено желтой. И подставив бок острым солнечным лучикам, протискивающимся сквозь неглубокую водную толщу, явно нарочито засверкала, словно дразняще захохотала…

3

Сбитый с толку Сережа стремительно вскочил на ноги и, напряженно разведя руки, судорожно растопырил пальцы. Спокойно понимать происходящее ему не хватало ума и духа. Он чувствовал, коли заставит себя усилием воли пытаться понять, что это за монеты россыпью лежат на дне прозрачного ручья и что это за водоросли, ведущие себя, словно сознательное существо? – то духовно разрядится. И тогда уж напрочь потеряется в себе. Сначала, уподобившись роботу с разрядившимся аккумулятором, оцепенеет от острого малодушия до оледенения членов. Затем от усиливающегося страха неизвестности провалится в панику, которая, вырвавшись из пут волевого контроля на свирепом полуденном солнце, где негде и минуту подержать в тени стриженную наголо непокрытую голову, неминуемо обернется помутнением сознания, коротким сумасшествием, а не исключено и летальным исходом…

Но вместе с тем ему не хотелось отказываться от постижения явившейся ему ТАЙНЫ ручья, мерно текущего по дну расщелины между дряхлыми обрывистыми пойменными берегами. Поскольку в глубине опасливо сжавшегося своего естества он был уверен, что ежели сейчас, в сию минуту, шкурно смалодушничает и забоится постигать эту, возможно, и не самую страшную ТАЙНУ, встретившуюся на его жизненном пути, то больше ни одна ТАЙНА не будет пытаться приоткрывать перед ним пугающий, как любая непредполагаемая неожиданность, свой таинственный лик… А коли смолоду не научится постигать ТАЙНЫ, то не станет художником. Хотя КРАСОТА и будет время от времени открываться ему до самого смертного одра. Но запечатлеть её в звуках или образах, дабы другие люди тоже могли её непосредственно зреть и восхищенно наслаждаться ею – ему никогда не удастся. Потому что КРАСОТА, прежде чем влиться в душу, а затем излиться из неё на холст или нотную тетрадь, будет требовать от него, словно пароля – подтверждения его ПОСВЯЩЕННОСТИ В ТАЙНУ. И коли он не сможет подтвердить свою ПОСВЯЩЕННОСТЬ, то и она, всякий раз, едва иссякнет срок его бесплодного приступа вдохновения, будет напрочь исчезать ТУДА, ОТКУДА появляется на Свет Божий. А следом вытечет из сознания и память о ней, будто песок сквозь судорожно сжимающие его пальцы…

Однако эту подспудную уверенность подтачивало-таки в нем малодушное навязчивое подозрение, что его тут кто-то умело разыгрывает. А потому всё видимое им: ручей, водоросли, монеты – не настоящие, а – превосходные театральные атрибуты. И тогда получалось, что сама явившаяся ему ТАЙНА тоже ненастоящая. Но Сережа не позволил себе принять всерьез это экстравагантное предположение, потому как чувствовал, что в глубине его телесно-душевного естества начал сейчас складываться формообразующий кристалл личности. И это его личностное формообразование полностью зависело оттого: сможет ли он прямо сейчас постигнуть явленную ему ТАЙНУ, или же нет. А в настоящей ли жизни, или на театральных подмостках он совершит это – разницы принципиальной не было. Потому как сама ТАЙНА в том и другом случаях – оставалась быть ТАЙНОЙ…

Тем не менее он не стал безоговорочно отказываться от экстравагантного предположения и внимательно огляделся вокруг. Не хоронится ли где в пышных зарослях верблюжьей колючки, густо покрывавшей дряхлые обрывистые склоны пойменных берегов, какой-нибудь насмешливый фокусник, устроивший ему чудное представление? Но никого и ничего особенного, что выглядело бы настораживающее, не углядел ни за кустами верблюжьей колючки, ни за растущими вразброс по обе стороны ручья мощными снопами цветущего эреантуса. Зато в значительном удалении от себя увидел за редкими чахлыми тростинками, вступающими из ручьевой воды невысоким частоколом, шлюз-перемычку. Точнее сказать – остов шлюза, выложенного из красного жженого кирпича с аккуратными серыми цементными швами. Увиденное вновь поразило Сережу, потому как по складывающемуся у него представлению тут не должно быть никаких искусственных строений и даже – вообще, тут никогда не было людей. А странные монеты и драгоценные камни, высыпавшиеся из расколотого кувшина, появились случайно, а сам кувшин с кладом – вымыт из пойменного берега и принесен сюда полноводным селем…

Сощурив глаза, чтобы их не слепило солнцем, Сережа вгляделся в красный кирпичный остов шлюза-перемычки и нашел его выглядевшим бутафорно. Слишком правильно выглядели ровные вертикальные и серые горизонтальные линии швов между одинаково раскрашенными красными кирпичами. Которые, впрочем, как и швы, смотрелись, словно были вычерчены с линейкой. Правда, на гранях шлюза-перемычки кирпичи были чуток опушившимися и выглядели осыпающимися. Но, возможно, это было сделано с умыслом, чтобы показать их древнее происхождение. Потому как даже красный песок, сдуваемый порывистыми ветрами на дно ручья и выкрасивший его в кровяной красный цвет – казался бутафорным.

«Да, это, похоже таки – театральное представление.» – Гораздо увереннее проговорил про себя Сережа. И надеясь, как говорится, схватить невидимого постановщика за руку, направился к красному кирпичному шлюзу. Приближаясь к нему, убеждался все больше, что шлюз – искусственная театральная декорация. Приблизившись, с трудом сдержался от намерения пнуть его с разбега босой ногой, дабы пренебрежительно продырявить, коли он сделан из плотной бумаги, или потрясти, ежели – из папье-маше. Но вместо этого, остановившись около шлюза с подчеркиваемым чувством собственного достоинства, легонько тронул его оттопыренным пальцем левой ноги. И в первый миг даже не поверил, что ощущает настоящий, а не бутафорный кирпич. Не веря пальцу ноги, наклонился, обстоятельно потрогал запыленный верх шлюза ладонью. И тоже почувствовал свойственную кирпичам гладкую шершавость, которая к тому же обожгла кожу, потому как кирпичи, в отличие от бумаги, сильно нагреваются на открытом солнце…

4

Растерявшись вконец, Сережа невольно огляделся и рассеянно остановил рассредоточившийся взгляд на широкой и, похоже, до сих пор глубокой запруде, тихо расположившейся перед кирпичным шлюзом-перемычкой. Бездумно поблуждал заслезившимися глазами по темной и гладкой, как зеркало, неподвижной воде. На поверхности которой, будто конькобежцы на льду, деловито сновали мелкие водяные жучки, выписывая причудливые узоры из разбегающихся белесых, как паутинки, тонких водяных кругов. Непроизвольно прикипел взглядом к большой пучеглазой голубой стрекозе, которая была вроде как недовольна водяными жучками и сердито шуршала на них прозрачными крыльями. Разогнав их, она принялась зависать над гладкой водой, подобно крохотному вертолету, и, опуская конец длинного голубоватого тельца в воду, с натугой стала выдавливать из себя яйца. Невольное созерцание идиллических насекомых незаметно вернуло Сереже умиленное настроение духа, и вынудило опомниться. Резко потрясся головой, дабы отряхнуться от остатков охватившего было его наваждения, он только теперь обратил внимание, что пологие берега запруды тоже аккуратно зацементированы. И теперь возникло полное основание предположить, что когда-то, очень давно, может быть даже лет триста или пятьсот назад, в этой запруде люди принимали целебные сероводородные ванны.

Однако безоговорочно согласиться с этим предположением было трудно. Сережа знал абсолютно точно: ни триста, ни тем более пятьсот лет назад – здесь отродясь не было культурной жизни. Ибо на этой территории испокон обитали полудикие кочевые племена, которые ежели и ведали о целебных свойствах сероводородных ванн, то, доподлинно известно – технологией обжига кирпича и совершенной техникой кирпичной кладки не владели. Впрочем, Сережа знал и то, что по преданию и гипотезе местечкового ученого-археолога где-то тут рядом под многометровой толщей земли покоятся каменные останки едва ли не первой на земле древнейшей цивилизации, которая существовала около пятнадцати тысяч лет до нашей эры и достигла высочайшего расцвета. Но что-либо, подтверждающего эту гипотезу, найдено пока не было…

«Хотя, вполне может быть, что ТАЙНА, явившаяся мне тут, и которую я непременно должен постигнуть, связана именно с этой, возможно, и не совсем мифической древнейшей цивилизацией. – Задумчиво проговорил вслух Сережа. И вновь погрузившись в мыслительное забытьё, продолжил эту понравившуюся ему мысль. – Ведь даже коли меня и в самом деле разыгрывают, то значит всё, что сейчас вокруг: ручей, водоросли, монеты, шлюз и запруда – с умыслом введены в разыгрываемое действие, дабы напомнить мне о древнейшей цивилизации. Возможно, знание ТАЙНЫ, которую я должен тут постигнуть, была ведома людям, жившим тут без малого два десятка тысячелетий назад… Возможно, что они, соприкоснувшись с ТАЙНОЙ, так и не смогли её постичь. И теперь тот, кто устроил мне представление, хочет, чтобы постиг её я. Но это же ведь нереально, я хоть и родился на двадцать тысячелетий позже, ничуть не сделался умнее древнейших мудрецов. Впрочем, я – и в самом деле не мудрец, и не намереваюсь быть им во взрослой жизни, а хочу стать художником. А художнику – не надобно постигать ТАЙНЫ. Ему при соприкосновении с ТАЙНОЙ достаточно проникнуться ею, чтобы её зафиксировать, а точнее сказать – законсервировать на холсте. Чтобы когда-нибудь кто-то из чрезвычайно редко рождающихся на земле мудрецов, взглянув на холст и проникнувшись отображенной на нем ТАЙНОЙ, смог бы её постигнуть. Ну, конечно же, конечно, это ведь очевидно! – Обрадованно воскликнул Сережа. – Художники – охотники за ТАЙНАМИ. А их картины – трофеи с добытыми ТАЙНАМИ. Соприкоснувшись с ТАЙНОЙ и проникнувшись ею, художник консервирует её в Звуке, Образе или Художественном Слове. А постигают ТАЙНЫ мудрецы: мыслители и философы. Постигнутая ими ТАЙНА выражается в Мысли, а сама Мысль затем навечно консервируется в Понятийном Слове. И только выраженная в Понятии ТАЙНА перестает быть ТАЙНОЙ. А потому ТАЙНА – это то, что невозможно выразить словами. Ибо она всегда больше человеческого ума, и потому полностью в его ум не вмещается. Но душа человека больше человеческого ума. Поэтому всякая ТАЙНА, даже самая Великая ТАЙНА, ТАЙНА всех ТАЙН – в душу человеческую вместиться может. Художник – это тот, кто ищет ТАЙНЫ, дабы вобрать их в собственную душу. И творя, он отображает содержимое собственной души, дабы оно сделалось доступным душе всякого другого человека. Тиражируя своё душевное содержимое, художник тиражирует ТАЙНУ. Поэтому его мастерство складывается из трех компонентов: в первую очередь, посвященность в ТАЙНУ; совершенное владение навыками изобразительности; и, конечно же, наличие другого человека, готового в свою очередь проникнуться изображенной ТАЙНОЙ, дабы вобрать её в свою душу. Без какого-либо одного из этих компонентов произведение искусства состояться не может…»

Проговорив это, Сережа замолчал и по обыкновению прислушался к себе и окружающему миру. И вдруг явно почувствовал: будто вздох облегчения раздался вокруг него. Почудилось даже, будто таинственные атрибуты разыгранного для него театрального действа, не скрываясь, выразили удовлетворение высказанными им мыслями. Как если бы по замыслу невидимого режиссера эти Сережины слова и должны были прозвучать в финальном акте таинственной пьесы, в которой он оказался чуть ли не главным действующим лицом. От охватившего и его тоже чувства глубокого облегчения, на душе у него сделалось тихо и ладно, как бывало в далеком беззаботном детстве.

Мигом в душе снова зазвучала необычайно красивая музыка. И запруда со слегка темной прозрачной водой и аккуратно зацементированными берегами тотчас отозвалась на его внутреннюю музыку, словно давно была знакома с этой дивной, немного грустной, но пронзительно чистой и светлой мелодией. И тоже стала, как бы мурлыча, напевать её. Но не тонким, как у Сережи чистым детским голосом, а взрослым тенором, переходящим моментами в матерый гудящий бас. И конечно же – сказочно преобразилась, став прекрасной, будто выписанной мастеровитым художником. Сережа, позволяя распахивающейся душе упоенно петь от обуявшего её бурного счастья, именуемого взрослыми людьми вдохновением, углядел и отдельные мазки, которыми была выписана таинственная водная поверхность запруды. Мазки были однородными: уверенными и сдержанными. Но в то же время и залихватски дерзкими, будто закрученные усы старого остепенившегося гусара с юной, чуть ли не мальчишеской душой, упрямо не стареющей наперекор возрасту.

– Ну вот и тут мне показывают, какими должны быть мазки на картине, чтобы она получилась прекрасной, какой её сейчас вижу, ежели когда-нибудь вздумаю написать запруду! – Воскликнул Сережа и не удержался-таки от тихого счастливого смеха, которым зашлась душа от переизбытка нахлынувшего счастья. Отсмеявшись и успокоившись, он увидел и запруду успокоившейся и молчащей: не такую прекрасную, как давеча, хотя и подчеркнуто таинственную. От её многозначительного молчания ощущение душевного лада и духовного единения с окружающим миром усилилось у Сережи многократно. Наступила та особенная огромная сладостная тишина, которую он любил больше всего на свете. И она, чудилось, ощущалась чуть ли не материально, что её можно было даже ласкового погладить и потрепать за холку, словно доверчиво замершего рядом любимого коня. А затем, усиливая благость и доводя её едва до истомного изнеможения, послышался пронзительно тонкий, похожий на пение горних ангелов, хрустальный звон роящейся мошки, прилетевшей невесть откуда и ровным светящимся на солнце ореолом расположившейся вокруг Сережиной головы.

– Вот и все. – Уверенным счастливым голосом произнес Сережа. – Представление, как и подобает – завершается ангельским апофеозом, и пора мне искать друзей, дабы рассказать им, что тут со мною произошло в их отсутствие…

Тут же его до потаенных душевных глубин пронзительно осенило, что происходящее сейчас с ним театральное действие искусно поставила Сама ПРАМАТЕРЬ. И что это театральное представление только началось. Пока он поучаствовал лишь в прелюдии, которая специально была разыграна для него одного, чтобы подготовить к главному действию. Дабы, прежде чем стать его участником, он имел представления о ЛЮБВИ, КРАСОТЕ и ТАЙНЕ. И чтобы уже тут, на этом чудесном ручье, он всей душою проникся явленной ему ТАЙНОЙ. И благодаря ПОСВЯЩЕННОСТИ в ТАЙНУ, мог отличать ЛЮБОВЬ ДЕЙСТВИТЕЛЬНУЮ от ЛЮБВИ ИЛЛЮЗОРНОЙ. Ибо КРАСОТУ ДЕЙСТВИТЕЛЬНУЮ иначе как по качеству ЛЮБВИ отличить от КРАСОТЫ ИЛЛЮЗОРНОЙ невозможно…

Глава третья

Две заброшенные печи для обжига кирпича и обряд «обрезания сердца»

1

Желая быстрее отыскать друзей, дабы поведать им о чудном ручье и поделиться соображениями о ТАЙНЕ, ЛЮБВИ и КРАСОТЕ, Сережа вознамерился возвратиться к сероводородной луже. Но решил не спускаться вниз по течению, каким путем пришел сюда, а пойти напрямик, через пустынное плато, вдающееся в пойму длинным острым клином. Его не смутило, что одет он был в одни коротенькие выгоревшие на солнце и давно высохшие серые трусики. И при подъеме на обрывистый пойменный берег мог ободраться об острые торчащие из обрыва, словно ребра доисторических животных, корни коряг. Да еще до крови оцарапаться о колючие кусты верблюжьих колючек и об ощетинившиеся, словно насупленные ежи, ороговевшие иглы солянок. Для него и его друзей лазить напролом через колючие пойменные заросли было делом обычным. Надо лишь найти в обрывистом пойменном берегу какую-нибудь расщелину, по которой можно было бы взобраться вверх, подтягиваясь за торчащие из обваливающейся земли извилистые сухие корни, похожие на окаменевших змей. Наметанным глазом быстро отыскал в обрыве расщелину шириною метра полтора. Но чрезвычайно густо заросшую солянками и верблюжьей колючкой. Да еще отчего-то неприятно напомнившую неопрятную женскую подмышку с торчащей из неё густой волосяной растительностью.

Поморщившись, Сережа решил не подниматься по ней. В таких густо заросших укромных тенистых уголках любят хорониться змеи, пережидая зной. Невольно ярко представились свернувшиеся подковами короткохвостые эфы с выраженными крестами на маленьких треугольных головах и вальяжные тяжеловесные свирепые гюрзы с толстыми и короткими пружинистыми телами, способными молниеносно выбросить чуть ли не на метр вперед тяжелые разинутые пасти с торчащими, как клыки у саблезубого тигра, изогнутыми ядовитыми зубами… Тем не менее Сережа обратил внимание, что расщелина имеет странную для естественной природы – правильную геометрическую форму. Заинтриговавшись, подошел поближе, и теперь отчетливо разглядел, что её одряхлевшие и осыпавшиеся от времени параллельные бока явно имеют искусственное происхождение. Похоже, в стародавние времена это был рукотворный спуск к запруде. А, следовательно – еще одно подтверждение тому, что в то время, когда были сооружены шлюз-перемычка и запруда, культурные люди приходили сюда принимать сероводородные ванны, спускаясь вниз с пойменного берега…

По обыкновению мигом загоревшись исследовательским азартом, Сережа забыл о неприязни, которую мгновение назад вызывала у него расщелина. И решил-таки подняться на пойменный берег по ней. Легкомысленно не боясь расцарапаться о колючие заросли до крови, или даже быть смертельно ужаленным ядовитой змеей, коли неосторожно наступит на неё босою ногой. Впрочем, может быть, он и не стал бы пробираться через густые заросли расщелины. А удовлетворил исследовательский пыл тем, что в упор осмотрел её осыпающиеся стены и поводил по ним ладонью, чтобы на ощупь уловить исходящее от них излучение древности. Но этого он сделать не смог, потому что лежащая горкой под расщелиной осыпавшаяся земля оказалась рыхлой. И когда Сережа попробовал взбираться по ней, она осыпалась, словно барханный песок. А рядом не оказалось торчащих корней, за которые можно было, схватившись, потягиваться, и хотя бы на пузе доползти до расщелины. После нескольких безрезультатных попыток Сережа вынужденно откорректировал первоначальное намерение, и решил подняться на пойменный берег в любом возможном месте, а в расщелину спуститься сверху…

В поисках подъема на крутой пойменный берег пришлось отойти довольно далеко от шлюза-перемычки. И когда подъем был найден, Сережа, не задумываясь, тут же стал бедово карабкаться наверх. Не обращая внимание на то, что голое тело царапалось о длинные, оканчивающиеся, словно острыми стальными наконечниками, ороговевшие иголки солянок и о кусты верблюжьей колючки, колющих, как стекловата, тонкими обламывающимися и остающимися в теле крошечными иголками. Морщась и превозмогая боль уколов, взобрался на дряхлый, осыпающийся обрывистый пойменный берег. И оказавшись наверху, принялся с остервенением расчесывать надсадно ноющие уколотые места. С чувством воодушевленного удовлетворения выпрямился, поглядел по обыкновению вдаль. И тут, словно получив удар обухом по голове, потрясся так, что напрочь забыл обо всем на свете. И о расщелине, которую намеревался исследовать, спустившись в неё сверху вниз; и о ручье, оставшемся внизу; и о чудных водорослях; и о расколотом кувшине с высыпавшимися из него странными монетами; о шлюзе-перемычке; и о глубокой запруде с аккуратно зацементированными бережками…

А потрясся он так потому, что перед ним, на гладком, будто отутюженном солнечным гигантским утюгом, глиняном плато, на удалении в метрах восьмистах стояло странное, отливающее зловещей лунной краснотой огромное строение. Но разглядеть его внимательно было никак невозможно. Гладкая выжженная подчистую плотная глиняная поверхность плато походила на гигантское матовое зеркало. И мощно отражая рассеянные, но чрезвычайно жгучие и острые солнечные лучи, настырно слепила глаза, вынуждая их обильно заслезиться. К тому же на всем обозримом пространстве подчеркиваемо зловеще гарцевали, извиваясь, как змеи во время своей змеиной свадьбы, длинные полупрозрачные струи зноя. Отчего голое плато походило на призрачное морское дно, густо поросшее тянущимися вверх колеблющимися студенистыми водорослями. И сам густой серый и тоже будто выгоревший на солнце воздух походил на воду, текущую извилистыми юркими струйками снизу вверх…

Судорожно зажмурившись, Сережа растер глаза, пытаясь побыстрее осушить их от слез и унять надсадную резь ослепления. Но и не преминул отметить себе, что никакого строения на этом плато прежде не было. И что, возможно, перед ним – обыкновенный, хоть и своеобразный мираж, какие возникают на гигантских, залитых солнцем открытых пространствах, вводя перегревшихся на солнце людей в опасное смущение. Едва оправившись от ослепления, он поднес к глазам сложенную защитным козырьком правую ладонь, засветившуюся сразу же таинственной прозрачной краснотой. Внимательно оглядел плато перед собой и убедился, что он и тут находится на незнакомом месте… Потому как плато было чрезвычайно гладким, как военный плац, словно его разровняли скрепером. А затем обильно заливали водой, отчего глина слиплась и, высохнув, сделалась подобно бетону. Тогда как раньше здесь была мусорная свалка с похожими на заброшенные могилки холмиками окаменевшего мусора, на которых росли настырные, высасывающие живительную влагу своими десятиметровыми корнями из глубинных подпочвенных вод изумрудно-зеленые кусты верблюжьей колючки.

Теперь же тут не было растительности, даже чахлых, похожих на щетинки небритого неделю мужчины, выгоревших по весне эфемеров. Которые с марта по май, когда идут дожди и солнце не нагревает воздух выше тридцати градусов, густо растут везде, где есть хоть щепотка земли. Даже гребни глинобитных заборов, а тем более мазанные глиной крыши кладовых и сараев превращаются в естественные цветущие клумбы. Тут же земля вместо растительности была густо покрыта никогда прежде невиданными черепками. Будто кто-то нарочно разбил тысячи тысяч глиняных обожженных и покрытых глазурью кувшинов, тарелок, чашек и всевозможной иной глиняной утвари на мелкие кусочки. Равномерно, будто сумасшедший сеятель – зерна, разбросал по всему плато. И теперь они, как маленькие матовые зеркальца, мертво и многозначительно рассеивали вокруг себя блестки свирепого зенитного июльского солнца…

2

Когда же Сережины глаза достаточно пообвыкли к отражаемым глиняными черепками свирепо слепящим солнечным лучам и перестали обильно слезиться, он собрался с духом и посмотрел вдаль. Дабы убедиться, на месте ли остался красный мираж, который увидел давеча. Увидев его снова, смог на этот раз разглядеть сквозь колеблющийся, словно тяжелая морская вода, серо-синий воздух, что возвышающееся над плато огромное красное строение напоминает выраженной формой трапеции заброшенную гигантскую печь для обжига кирпича. В подтверждении этого углядел в некотором отдалении от неё и огромную кучу выбракованного кирпича: расплавленного в печи до жидкого состояния, потекшего и слипшегося намертво один с другим. Изогнутые и оплывшие грани кирпичей напоминали гладкой, как стекло, поверхностью какие-то причудливые изразцы. Отчего и сама кирпичная куча походила не на кирпичный мусор, а – на сотворенную из производственных кирпичных отходов величественную абстрактную скульптуру.

Не веря, что мираж может выглядеть настолько отчетливо, Сережа в недоумении сморщился и закрыл глаза, не зная, что теперь думать. Сама печь, коли она действительно – не мираж, выглядела знакомой, будто он видел её прежде и даже бывал в ней неоднократно. Впрочем, это ему могло почудиться, потому что такая же точно по форме печь для обжига кирпича, но гораздо меньше по размеру и с такой же кучей выбракованного кирпича, напоминающей абстрактную скульптуру – существует в действительности. Она и поныне возвышается над пустынным плато, которое подступает к поселку с северной стороны. Её полтора века назад соорудили колонисты, когда строили тут чуть ли не первую в русской империи гидроэлектростанцию для обеспечения электричеством царской резиденции. Чтобы стены плотины, электростанции, шлюзов и всевозможных сооружений для поддержания жизни обслуживающего персонала: мельницы, бани, жилых домов с узорными заборами, туалетами и даже аккуратно выложенными руслами поливных арыков были прочными и могли простоять века, как египетские пирамиды – и был нужен добротно обожженный кирпич. В те давние времена печь, заполненная под самый верх сырым глиняным кирпичом, дважды в неделю возгоралась бурным пламенем, достигающим небес. И делалась похожей на огнедышащий вулкан: это в ней с мерным ревом горели, словно порох, спрессованные тюки сухой верблюжьей колючки. Которая по обыкновению, загоревшись, сначала исторгала густой, похожий на паровозный пар, приятно пахнущий дым, возносящийся к небу, а затем ослепительно вспыхивала чистым, как стекло, желтым пламенем, жара которого и на расстоянии ста метров терпеть было невозможно…

После грандиозного строительства деятельная жизнь поселка сконцентрировалась на обслуживании плотины и гидроэлектростанции. А печь для обжига кирпича от долгого неупотребления стала приходить в запустение, ветшать и обваливаться. И превратилась в притягательное место для поселковой детворы. Тут, на отшибе поселка, у полуразрушенной печи для обжига кирпича, на огромном пустыре, местами поросшем густым и обычно высыхающим к лету полутораметровым бурьяном и скученными шарами перекати-поле, а местами голым, как бритая голова ортодоксального туркмена – и протекала сладкая таинственная многозначительная жизнь поселковой ребятни. Здесь в летние каникулы ребята упоенно играли в прятки и всякие иные детские азартные игры до глубоких сумерек, которые всякий раз неожиданно скоротечно обрывались кромешной темнотой. На небе, как на прожженной углями простыне, выступали огромные сияющие, словно алмазы, яркие звезды. А погрузившийся в густой мрак пустырь чуть ли не со всех сторон угрожающе оглашался истомно-пронзительным воем шакалов. Возле каждого кустика, в каждом заметном проеме сухих чуток еще светлых зарослей мерещились парные настороженные глаза пустынных ночных зверей, зловеще мерцающие красным фосфорическим светом. Ребята возвращались в поселок, затаив дыхание от сковывающего их чуть ли не первобытного страха. Шли домой, не разбирая дороги, скорее наугад, чем с осознанной целенаправленностью, чуя обострившимся обонянием едкий запах тлеющих кизяков. Которые их родители подожгли в оцинкованных тазиках и поставили дымиться во дворах, дабы отгонять белым дымом назойливых и невыносимо больно жалящих москитов.

Запах кизячного дыма был для поселковых детей слаще всех иных существующих в мире запахов. Да и тот первобытный страх, который порою до судорог сковывал их, когда они ночами возвращались в поселок – тоже казался сладким страхом. Вспоминая о нем на следующее утро, они взахлеб смеялись над собой и друг над другом. И, вообще, все их невероятно острые чистые детские переживания, так или иначе связанные с той заброшенной полуразвалившейся печью для обжига кирпича – были несказанно сладки. Потому как ТОГО, что им доводилось переживать на пустыре, не было и в помине в повседневной поселковой жизни, руководимой и контролируемой взрослыми, давно и необратимо окостенело воспринимавшими жизнь.

А тут, у заброшенной печи для обжига кирпича, жизнь протекала у них по детскому, развиваясь в полном согласии с их миропониманием и мировосприятием. Взрослых здесь не было, и взрослым здесь делать было нечего. Ранней весною, где-то в конце февраля – в начале марта, когда солнце становилось ласково жгучим, ребята приходили сюда после уроков полакомиться высунувшимися из влажной земли длинными зелеными усиками невероятно вкусного по весне дикого лука. (Благо, школа находилась на отшибе: между поселком и раскинувшимся до горизонта пустынным глиняным плато) Или – пособирать первые весенние шампиньоны, целенаправленно бродя по неоглядному пустырю, внимательно всматриваясь под кусты тамариска, эриантуса, черкеза или солянок, растущих вразброс на голой глиняной поверхности. А увидев вылупившиеся из рыхлой земли белые нежно замшевые на ощупь шляпки шампиньонов, непременно заливисто огласить восторженным голосом округу: «Гриб нашелся! Гриб нашелся! Гриб нашелся!» А иногда и бесцельно прийти сюда, чтобы всласть полюбоваться изумительно голубым небом, не выгоревшим еще до цвета грязной белой простыни, и потому одинаково чистым как в зените, так и по горизонту. И конечно же – сладко помечтать, лежа на теплой земле. Разглядывая пышные, как взбитые хлопковые скирды, огромные кучевые облака. Медленно меняющие на глазах причудливые формы и превращаясь то в гигантского белого медведя со вскинутой вверх для дружеского приветствия мохнатую лапищу. То в голову степного богатыря, защищенную остроконечным шлемом. То в скоростную автомашину самой последней марки, которую вчера вечером показывали по телевизору. И, наконец, а это было как само собой разумеющееся – обнажиться до трусов, открывая первыми в поселке сезон загорания на солнце. И уже в первый день по обыкновению лихо обгореть до волдырей. А вернувшись домой затемно, наскоро поужинать, а заодно пообедать и, пожаловавшись родителям на невыносимое жжение, показать красные, как начищенный медный таз, плечи и спину. Чтобы мать, отец или старшая сестра смазали их столовым уксусом или кислой простоквашей.

Да и летом, во время длинных и самых любимых ребятами каникул, они нередко приходили сюда, на пустырь, к заброшенной печи для обжига кирпича в свирепое полуденное пекло. В это время в поселке вымирала жизнь. Взрослые предавались полуденному сну, а пустые улицы надсадно гудели, вибрируя в унисон со струящимся ввысь от иссушенной земли густым призрачным зноем. Это было самое таинственное время суток. Когда, казалось, солнце, безжалостно испепелив любое проявление жизни, само тоже, словно красная жалящая оса, сжималось и забивалось, прячась от собственной свирепости, в самую высокую точку в зените. Тогда даже доброжелательный красный цвет печи для обжига кирпича зловеще мерцал на фоне выгоревшего неба, похожего на застиранную до дыр вылинявшую скатерть, которую приезжий киномеханик Сапар вывешивал на стену поселковой управы, чтобы показывать бесплатное кино. К полудню печь, а точнее сказать, её стены нагревались на открытом солнце так, что о них можно было обжечься, ежели нечаянно коснуться локтем или ладонью. Приходя в полдень к ней, ребята вытаскивали из находящейся рядом старой шакальей норы, оборудованной под тайник, свитый из украденных бельевых веревок канат. Спускали его до первого яруса продольных перемычек, на которые, когда печь функционировала по прямому назначению, укладывался для обжига в ровные ряды сырцовый кирпич. И ловко скользя по болтающемуся канату, словно маленькие юркие обезьянки, спускались вниз.

Именно там, на большой глубине, куда никогда не попадали прямые солнечные лучи, и откуда всегда исходила сырая затхлая прохлада – и была для поселковых ребят самая таинственная, многозначительная, а потому особенно сладкая человеческая жизнь. Там всё было не так, к чему они привыкли в обычной поселковой повседневности, и что было изучено ими вдоль и поперек, а потому – словно заученное наизусть стихотворение, давно навевающее глухую скуку. Там, в глубокой яме, и исследовать было нечего: в любое время года она выглядела одинаково, разве что только бывала светлее или темнее в зависимости от времени суток. Её ребристый пол покрывал толстый слой серой слежавшейся пыли, похожей на грязную вату. Её оплавленные до стеклянных кроваво-красных потеков толстые кирпичные стены были вечно влажными гладкими и жесткими, как стекло. Нацарапать на них свои имена можно было только алмазным стеклорезом, стащенным из родительского ящика с инструментами. Тем не менее привыкнуть к её полу и стенам было невозможно, потому как при каждом спуске в неё таинственно чудилось, будто эта яма – незначительная часть какой-то особенной совершенно неведомой людям жизни. А основная, самая интересная жизнь – пребывает за стенами и под полом печи, куда проникнуть никаким образом невозможно. Но ТО, что нельзя было зреть внешним, обычным, зрением, подросткам великолепно виделось зрением внутренним. Яма в заброшенной печи для обжига кирпича была несказанно мила им, потому как всегда, когда они спускались в неё, чуть ли не принуждала предаваться упоительным фантазиям. А для ребят, перерастающих из детства в отрочество, нет ничего слаще, чем отдаться всею расправившейся душой завораживающему полету фантастических грез, похожих на сказочные сновидения наяву! Пусть даже при этом они сидели вокруг маленького, тихо потрескивающего костерка, в котором пекли стащенную из домашнего погреба картошку, ведя обычные разговоры. Но всё их взрослеющее естество отчетливо переживало острейшее наслаждение от непосредственной причастности к таинственному бытию, которое доселе было ведомо только по долгим счастливым и обстоятельным детским снам…

3

И вот теперь перед глазами Сережи, слезящимися от въедливых жгучих лучей, стояла такая же заброшенная печь для обжига кирпича. Но была она раза в три с половиной выше, и пустырь вокруг был покрыт не выгоревшей пустынной растительностью, а усыпан блестящими, как осколки стекла, рукотворными черепками. Невольно тужась умом, Сережа пытался объяснить себе, как же на месте, где, прежде не было ничего, кроме окаменевших мусорных куч, поросших верблюжьей колючкой, возникла еще одна красная печь для обжига кирпича? И тут только вспомнил о ручье, оставшемся в пойменной расщелине, о водорослях в нем, ведущих себя, будто животное существо, о высыпавшихся на дно ручья из расколотого кувшина монетах и драгоценных камнях. А затем, наконец, и о ПРАМАТЕРИ, устроившей ему театральное представление на ручье. Обрадовавшись воспоминанию, словно негаданно встретившемуся хорошему знакомому, воодушевленно предположил, что, начатое у ручья, чудное театральное представление продолжается… И теперь ПРАМАТЕРЬ сотворила тут, на огромном пустынном плато, огромную кирпичную печь для обжига кирпича, чтобы он в ней, взрослой уже Печи, смог постичь ТО, что постигал в прежней, детской, Печи. А именно – ТУ сокрытую таинственную жизнь, которая ТАЙНО осуществлялась за стенами и полом Печи, и которая поныне исподволь томила и сладко мучила его исследовательский дух.

Стремительно восхищаясь от сладких предощущений, Сережа превозмог резь в слезящихся от жгучего света глазах и вынудил себя внимательно вглядеться в возвышающееся над плато огромное сооружение. И вновь неземная тяжелая и где-то даже зловеще светящаяся кирпичная краснота, размываемая призрачными струйками зноя, похожими на колеблющуюся на ветру прозрачную камышовую стену – потрясла его. Ибо выглядела печь теперь даже больше, чем минуту назад. Сережа почувствовал себя перед ней пустынным сусликом, стоящим на задних лапках перед сфинксом. Тут же, словно нарочито пугая его, между ним и мерцающим зловещей краснотой огромным сооружением прокатились с громыхающим шумом – два огромных, в десять, а то и в пятнадцать человеческих ростов, тугих шара перекати-поля, похожих на гигантские мотки колючей проволоки.

Судорожно зажмурившись и тряхнув головой, Сережа пронзительно почувствовал, что его доверчиво распахнувшаяся душа для радушного общения с Печью – вдруг больно обожглась, будто соприкоснулась с ядовитым излучением неведомого мертвецки холодного равнодушия. И исходила эта напористая холодность от стоящей зловещим красным колосом взрослой Печи для обжига кирпича. Почудилось, будто в этом гигантском краснокаменном монстре таятся какие-то коварные опасности, которое могут изничтожить его, раздавив, будто козявку, и даже этого не заметить. Из глубины души в сознание Сережи дыхнуло леденящим страхом. Цепенея, он отчаянно подумал, что надо немедленно бежать отсюда. А коли раздразненный исследовательский азарт и принудит вернуться, то можно прийти с дедом, или с кем-нибудь из взрослых. Однако обмякшие отяжелевшие ноги отказались повиноваться, будто он оказался в вязком кошмарном сне, когда пронзительно чуешь смертную опасность и знаешь, что надобно бежать отсюда прочь, а ноги не слушаются…

Не позволяя однако себе запаниковать, Сережа надсадно растер выкатившиеся на ресницы слезы и, преодолев страх, дерзко взглянул вперед, дабы прямо сейчас увидеть на ТО, что испугало его. И тут увидел, вообще, немыслимую картину, похожую на сновидение, мираж, галлюцинацию, но никак не на явь. К огромному красному сооружению по зловеще поблескивающему плато в направлении от места, где они с друзьями час назад лежали в сероводородной луже, двигался вытянувшейся вереницей караван. Но состоял он не из верблюдов, лошадей, ослов, или иных вьюченных животных, которые возможно и ходили здесь сотни лет тому назад. А – из каких-то невиданных насекомых, со слегка наклоненными вперед туловищами, как у кузнечиков, и с длинными, как у пауков-почтальонов, тонкими подламывающимися при ходьбе лапками…

Не в силах оторвать от ужасающего зрелища окаменевшего взгляда, Сережа определил-таки, что тела у идущих к огромной Печи для обжига кирпича гигантских насекомых наклонены вперед потому, что идут они против сильного ветра. Возможно даже против – буйной пыльной бури, норовящей сбить с ног всякого осмелевшего идти против неё. Хотя самого ветра и даже какого-либо дуновения заметно не было: длинные, будто прозрачные морские водоросли, струи зноя, заслоняющие караван, тянулись, как при безветрии, вертикально вверх. Правда, едва они углядели, что Сережино внимание обратилось на них, тотчас, как непосредственные дети, оказавшиеся перед телекамерой, принялись манерничать, гримасничать, извиваться, демонстрируя при этом свое врожденное искусство исполнения замысловатого танца живота.

Их дурачество подействовало на Сережу успокаивающе. Он собрался было даже в ответ улыбнуться. Но тут будто кто-то со стороны грозно прикрикнул на струйки зноя, и они пристыженно перестали кривляться и дурашливо вихлять бедрами. Сережа быстро посмотрел в сторону предполагаемого окрика и снова остолбенел. Ибо увидел идущую впереди каравана Никитину троюродную сестру Леру, которая под стать взрослой Печи для обжига кирпича была и вовсе гигантского роста. Шла она, наклоняясь вперед, будто закрываясь от порывистого ветра и пыли правой рукой, а левой – держала за руку, ведя за собой, какое-то немыслимое существо, похожее на огромное белое яйцо или гигантский кокон тутового шелкопряда. Следом, держась за руки и, выстроившись друг дружке в затылок, шли еще два таких огромных белых кокона. Овальные одинаковые тела их были наклонены вперед под углом приблизительно в пятьдесят градусов. А на огромных покатых плечах торчали маленькие зеленые головки с огромными, как у стрекозы, глазами и подвижными, как у богомола, челюстями.

Последний идущий кокон был несколько крупнее и держал он в тонкой, где-то даже истонченной, человеческой руке кованную серебряную цепочку, за которую, как на поводке, тянул упирающихся одетых в выгоревшие короткие трусики стриженных наголо трех мальчишек лет тринадцати… И совершенно не веря своим глазам, Сережа узнал в этих мальчишках Вадика, Никитку и что вообще было немыслимо – самого себя, пытающегося высвободить шею из широкого застегнутого кожаного ошейника, к которому была прикована серебряная цепочка. Чувствуя, как все его внутренности, обрываясь, куда-то катастрофически проваливаются, Сережа углядел впадающим в прострацию взглядом, что ноги у Леры, трех коконов и трех мальчишек – несоразмерно длинные, тонкие, со множеством коленных чашечек, вывернутых задом наперед. Отчего все они шли, широко растопырив подламывающиеся ноги, будто только что родившиеся телки… А когда уразумел, что эта фантастическая процессия недвусмысленно напоминает известную картину полубезумного художника Сальвадора Дали «Искушение святого Антония», предположил, что снова зрит театральное представление, которое разыгрывается для того, чтобы он понял для себя что-то чрезвычайно жизненно важное. От этого предположения внутреннее напряжение в нем ослабло: резко обмякнув телом, он медленно опал на землю…

4

Сережа сидел на горячей земле с закрытыми глазами, пытаясь перетерпеть боль от острого черепка, впившегося в левую ягодицу и невтерпеж жгущую её, словно раскалившийся на огне медный пятак. Ежели ни это назойливое жжение, он чувствовал бы себя комфортно. Будто в натопленной сауне, разнежено обмякнув жиденьким тельцем, доверившемуся жгучему жару сухого пара. Хотелось обмякнуть еще больше, дабы, вообще, оплыть, как поднявшееся на опаре рыхлое тесто, и растечься под собственной тяжестью по ровной земле. Или, еще лучше – превратиться в прозрачный растекающийся кисель, чтобы быть полностью впитанным жадной до влаги иссушенной солнцем землею. Но назойливое жжение, исходящее от черепка, от которого, наверное, вздулся на ягодице волдырь, вынудило его заворочаться. Чтобы пересесть с черепка на голую, также нещадно жгучую, но хоть неколющую землю. Меняя положение тела, он невольно открыл глаза, и вновь уперся взглядом в высящуюся на пустыре гигантским исполином красную печь для обжига кирпича. Перед входом в неё снова увидел себя самого с туго затянутым на тонкой мальчишеской шее толстым ошейником с натянутой как струна серебряной цепочкой. Никитка с Вадимом и три фантастических кокона, ведомые гигантской Лерой, похоже, вошли в красное здание…

Стремительно вглядевшись в плененного себя, Сережа несмотря на огромное расстояние увидел довольно отчетливо наполненные отчаянием собственные глаза. Прочитав в них кричащую мольбу о помощи, мигом воспылал жгучим желанием помочь попавшим в беду себе и закадычным друзьям детства. Тут же в стоящих перед ним, словно в близком зеркале, глазах плененного себя увидел причину, из-за которой случилась беда с ним и с его друзьями. Видение было коротким и стремительным, как в быстро крутящемся калейдоскопе. Будто бы он, Никита и Вадим, належавшись в сероводородной луже и, разнежившись в ней, пошли в гребенчуковые кусты справить малую нужду. И хмельные от разобравшей их неги предались соревнованию по рукоблудию: у кого дальше всех выбрызнется семя. Но едва приступили к непреодолимому искушению, закатив зрачки под верхние веки, будто курильщики опиума, перед ними возникла двухметровая троюродная Никитина сестра Лера. Которая стояла на узкой озерной тропе и была одета в древнегреческую белую тунику. Одной рукой она растирала пальчиками с кричаще-красными длинными ногтями возбужденный сосок на левой обнаженной груди. Другой недвусмысленно похлопывала сложенной лодочкой ладонью по выпирающему под туникой лобку. Потряхивая распущенными пшеничными волосами, она дергала головой вбок, настойчиво приглашая их последовать за собой. Дабы немедленно заняться не подростковым рукотворным, а настоящим, взрослым, сексом. Все они трое, будто завороженные, поднялись с земли. И как сомнамбулы со спущенными трусами, болтающимися под ногами, словно кандалы, и нацеленными вперед, как пистолеты, чуть ли не звенящими от напряжения подростковыми фаллосами, пошли к Лере. Она со смачной похотливостью улыбнулась им во все своё красивое древнегреческое лицо и, повернувшись, медленно направилась по узкой приозерной тропе из поймы вверх на плато. А они, спотыкаясь и путаясь в трусах бездумно пошли следом за нею, словно только что вылупившиеся утята за несказанно уверенной в себе уткой… Но тут стоящие перед Сережей его собственные глаза, глядя в которые, он, словно в бинокль, разглядывал прошлое, вдруг исчезли. И что дальше произошло с ним и с его друзьями, узнать ему не удалось. Но в глубине открывшейся снова перспективе плато в самый последний момент увидел, что он тоже скрылся в красном зловещем здании. Его отчаянное сопротивление грубо и бесцеремонно было преодолено резким рывком за серебряную цепочку…


Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги
(всего 1 форматов)