
Полная версия:
Ушел!
Воздух померк, наполнившись вдруг пылью и сорванными с деревьев листьями. Туча, как враждебная рать, окружившая мирный поселок, теперь ширилась и падала с неимоверной быстротой. Свет солнца быстро скрывался, река погасла, порыжела, и на ней теперь ясно и грузно выступила большая беляна, пароходы, караван барок. Рыбачьи лодки, часто взмахивая веслами, точно крыльями, спешили к берегу по рыжим пенистым валам… Улица села на противоположном холме опустела… Крупные капли косо, еще как будто издалека, пронеслись в воздухе и гулко шлепались в мураву и пыль деревенской улицы, в перспективе которой, тяжело поднимаясь снизу, появилась фигура Мини… Молодой человек, по-видимому, отлежался еще не совсем: его шатало из стороны в сторону, и если бы не то, что он двигался навстречу ветру, – его можно бы принять за один из сухих листьев или за клочок бумаги, неровно и толчками уносимые ветром. А навстречу ему, неуклюже ворочаясь, летела цилиндровая шляпа, за ней соломенная, а за ними – запыхавшаяся Матрена Степановна.
Андрей Иванович опять появился в окне, и целая туча мелких предметов опять полетела на улицу. В том числе несколько кусков тридасового мыла под № 4711, придающего нежность лицу и смягчающего кожу…
Таковы были обстоятельства, предшествовавшие новой моей экскурсии в сопровождении Андрея Ивановича.
II
Раннее утро, яркое и свежее, после недолгой вечерней грозы, застало нас уже в дороге, на тропинке горного волжского берега. Впереди, направо, только что поднялось над освеженными перелесками радостное солнце, налево, за синей рекой с ее песчаными отмелями носился еще туман над лугами и болотами. Отдаленные леса чуть пробивались своими волнистыми зелеными верхушками, как будто выплывая из затянувшего их моря белесого тумана.
Андрей Иванович шел молча, слегка как будто бы угнетенный, вероятно, с похмелья, и отчасти пристыженный. Матрена Степановна встала раньше нас и проводила в дорогу. Бедная женщина, кажется, совсем не спала, глаза у нее были слегка заплаканы… Жалела ли она об испорченном имуществе, или чувствовала что-то недоброе в этих выходках отбившегося от рук супруга? Вероятно, было и то и другое. Она держала себя на этот раз сдержанно и с каким-то особенным спокойствием, сильно импонировавшим Андрею Ивановичу. Он явно избегал встречаться с ней взглядами, но вчерашняя его грубость совершенно исчезла. Свое подавляющее великодушие Матрена Степановна простерла до того, что налила рюмку водки, чтоб «поправить», очевидно, сильно страдавшего супруга…
Но Андрей Иванович был человек с характером и не любил полумер. Поэтому он только покраснел, потупился и ответил решительно:
– Не надо…
– Голова-то, небось, трещит… с похмелья.
– Пущай, – упрямо повторил Андрей Иванович, но затем, когда Матрена Степановна, по привычке к порядку и экономии, вылила водку обратно из рюмки в графин и ставила последний на полку буфета, Андрей Иванович посмотрел на нее пристальным, как будто изучающим и вдумывающимся во что-то взглядом. Мне показалось даже, что в этом взгляде пробивалось что-то вроде благодарности, даже нежность с оттенком жалости…
При выходе из деревни, перед околицей, на самой заре, нас вдруг окликнул Миня. Натуральный молодой человек стоял на пороге плохонькой, полуразвалившейся избушки, в одной рубашке и портах, босой и простоволосый. Его простодушные детские глаза были заспаны, как у ребенка, но лицо было так же свежо, и мелкие кудри в каком-то естественном порядке обрамляли красивую голову. Он по-детски тер глаза кулаком, с удивлением рассматривая нас с Андреем Ивановичем, точно не веря в действительность виденного и принимая нас за какое-то марево, возникшее из утреннего тумана. Однако, убедившись, что это действительность, он вдруг нырнул в свою хибарку и, выскочив оттуда, с лукавым видом поднял что-то нам навстречу. При слабом свете зари в его руках блеснула стеклянная посудина.
– На-ка вот! – сказал он радостно и затем прибавил с неподражаемой благосклонностью:
– И ты, странник, подходи. Угощу!
Андрей Иванович остановился, но мелькнувшее было у меня сомнение в его твердости тотчас же рассеялось. Он подошел к Мине с серьезным видом и сказал:
– Послушай, Миня. Я, брат… ухожу.
– Ну-к что? Чай, не надолго…
Андрей Иванович не ответил на вопрос и опять пристально поглядел на Миню. Мне показалось, что он сейчас пригласит к нам третьего спутника, и, признаться, несмотря, на невольное расположение к натуральному молодому человеку, я подумал все-таки, что эта жизнерадостная и беспутная фигура будет не совсем у места на «святом озере». Но Андрей Иванович помолчал, долго всматриваясь в лицо Мини, и сказал:
– Любишь ты меня, Минька?..
Круглые глаза Мини остановились на говорившем с выражением искреннего удивления:
– Да ты что… Ай одурел? Девка ты, что ли… На-ка вот, глони…
– Не стану. Хочешь ты меня послушать: брось водку!
Миня опять посмотрел на своего друга и, поняв его требование, как проявление похмельного самодурства, требовавшего нелепой жертвы на алтарь дружбы, – швырнул бутылку. Стекло зазвенело, ударившись о камень…
– Ну? – спросил Миня.
– Больше ничего, – ответил Андрей Иванович. – Прощай… Пропадать бы нам с тобой вдвоем-то!
– Ну, так что… Пропадать, так пропадать!
– И верно, – живо сказал Андрей Иванович, тряхнув головой. – По мне, так лучше я с тобой бы пропал, ничем мне с прочими водить компанию, с подлецами… Ну… однако… еще, что бог даст… Прощай, Минька. Как ежели… значит… в случае… то я, значит, никогда… Эх! Ну!
И, не досказав своей мысли, он решительно опять двинулся за мной, оставив изумленного приятеля… Миня долго стоял на пороге, потом даже сделал несколько шагов, как бы бессознательно увлекаемый за другом в его неведомый путь… Но затем остановился и что-то крикнул. Андрей Иванович не повернулся. Казалось, ему очень тяжело было расставаться с Миней. Пройдя несколько саженей, мы повернули за перелесок. Околица, дома, фигура Мини, – все исчезло… Направо от нашей дороги тихо шептали что-то как будто просыпавшиеся хлеба, налево шевелила влажной листвой роща.
– Ну, закрутит теперь Минька, – сказал Андрей Иванович глухо и как-то тяжело. – Э-эх… И что только мне за этого человека будет… Сказано: камень осельный и в воду… это про меня, в аккурат…
– Полно, Андрей Иванович, – сказал я, зная, что в такие минуты он часто склонен преувеличивать свои преступления. – Ведь не вы, наверное, его спаивали…
– Ну, скажем, зашибал и до меня. А может… женись он по приказу обчества на этой старке… Она бы его прибрала к рукам…
– Да ведь он ее не любит…
– Не любит… баловство! Нас не спрашивали – женили…
– Андрей Иванович…
– Знаю. Вы это насчет вчерашнего. Бить за такие речи надо… От этого самого и пропадаем… Когда бы не отбился от рук, век бы прожили по-людски. Не-ет. Старинные люди знали, что делали…
Андрей Иванович вдруг, как-то свирепо вытаращив глаза, сказал:
– В гроб вколачивали, а людьми делали… Теперь не то… Слабость пошла…
– Да ведь сами вы говорили, что все это дело со старкой возмутительная неправда.
– А где она – правда? – страстно сказал Андрей Иванович, внезапно останавливаясь. – Где она – правильность-то самая?.. То-то вот: отучить от старой правильности умеем. Научить-то вот некому… Он, скажем, действительно, благодетель-то этот… его грех. Так он старик, ему можно бы и уважить: трудно на старости срам принимать. А Миня, может, нашел бы свою линию… Они бы его в оглобли-то ввели. Да уж… погодите, пожалуйста, сделайте одолжение… потому – они по старине, у них бы оборкался, и капитал бы отдали, и к делу бы приставили. Они ведь своим-то, которые покорствуют, помогают вот как… Стал бы Минька торговец!.. Брюхо бы отрастил – во! Потому, натура у него лехкая. А я… сбил его: не слушайся! «Неправильно. И вера неправильная»… А он в этой вере родился! Ха! Научил вот: лучше же пойдем со мною по кабакам правду-те искать…
Мы поднялись на взгорок, откуда в последний раз можно было увидеть село и деревню. От деревни из-за зарослей видны были только крыши и трубы, посылавшие к небу синие живые струйки дыма.
– Звона, наш задымил, – указал Андрей Иванович на дымок, тихо клубившийся над крышей нового дома. Дымок этот казался прощальным приветом нового дома неблагодарному хозяину. Дальше за деревней, между двух гор, виднелась лесная пристань и клочок реки. Буксиры дымили разведенными парами, на баржах, как муравьи, копошились бурлаки… Начинался трудовой день суетливой реки.
Андрей Иванович растроганным взглядом посмотрел еще раз на мирную картину, которую еще вчера так ненавидел, и махнул рукой.
– Суета! – сказал он, очевидно, вспомнив о доме… – Нет, Галактионыч, верно сказано: не в деньгах счастье, или уж так надо говорить: глупому сыну не в помощь богатство… Прежде – спокойнее я жил, верьте совести… Как по-вашему: отчего это?
– Что именно, Андрей Иванович?
– Да вот все! И Миня, и я… дом теперича… И опять: ищешь правильности, попадаешь в кабак…
Он говорил с знакомой мне глубокой тоской и с той невразумительностью, с которой обыкновенно подходил к самым общим и болящим вопросам жизни.
Я невольно задумался. Что и как ответить ему? У меня была на этот счет своя теория, в правильности которой я глубоко убежден. Она связывает это мятущееся существование с общим порядком жизни, и я уверен в ненарушимой логичности этой связи. С этой точки зрения и искания Андрея Ивановича, и, его нелепости, и неудовлетворенность застоявшейся верой, и все остальное располагаются в правильную перспективу. Но как объяснить ему все это так, чтобы не вышло холодно и отвлеченно? Для этого нужно, чтобы прежде он мог поверить в мою правду жизни… Но для этого нужно много переходных ступенек, и опять через отвлеченности. А сейчас, в эту минуту, что дать этой болящей душе?..
И, пока я думал об этом, мы в молчании двинулись дальше. Синие дымки, крыши, клочок Волги – все исчезло. Впереди расстилалась молчаливая, еще сыроватая дорога.
III
От Козьмодемьянска мы поднялись по Ветлуге. Времени было еще достаточно, и мы шли, не торопясь, лесными тропинками, то и дело выходя на берег извилистой лесной речки и кое-где переправляясь в ботничках, нарочно для этой цели оставленных на чистом песке отмелей.
Андрей Иванович был задумчив и печален. Может быть, это была реакция после бурного запоя и душевного кипения, только чудесные лесные дорожки, которыми мы пробирались к Люнде, не оказывали на моего спутника обычного действия. Несколько раз на привалах он садился весь разбитый и усталый и, глядя на меня страдающими и погасающими глазами, спрашивал:
– Да что, Галактионыч… Уж не вернуться ли мне? Тоска. И какое может быть озеро?..
– Озеро-то есть, Андрей Иванович, – отвечал я, улыбаясь.
– А града невидимого нет… А ежели и есть, то не нам грешным увидеть… Старинные люди, может, и видели… Где нам!..
– А итти все-таки надо, когда собрались, – говорил я решительно, чувствуя, что на Андрея Ивановича надо теперь действовать внушением. Он поднимался и шел, но видно было, что его мысли обращались назад. Он говорил о доме, о Матрене Степановне, о Мине и об обществе. Из его слов я все яснее понимал его настроение: жизнь сняла с него обузу будничных, насущных, подавляющих и не дающих отдыха забот, мечта отдыха в старости стала близко, осуществилась и – потеряла всю заманчивость. Освобожденная от ярма душа потребовала своего – своей доли, своей собственной жизни. А материала для этого не было. Некоторая доза скептицизма давно уже сказалась в Андрее Ивановиче и подточила старые устои. Нужно сказать правду – наши скитания по монастырям далеко не содействовали умиротворению этой смятенной души. Авторитет Матрены Степановны, а может быть, внезапная перемена жизни и всех отношений, отчасти, вероятно, и элемент «гонения» привели Андрея Ивановича в согласие… Но не надолго… Мелкие компромиссы, удалившие этот элемент, привели маленькую общину к благополучному житию, в котором вера выродилась в обрядность и лицемерие.
При этом мне невольно вспомнилась скучная перспектива сельской улицы, с кавалерами в пиджаках и нарумяненными девицами. Почему это представлялось мне вчера, да и теперь представляется, так пошло и скучно? Мне казалось, что я понимаю это: это не человеческая жизнь с ее смыслом и содержанием: один цельный строй народной жизни нарушен, другой еще не сложился. Крестьянский мир отошел для этих приволжских сел, а «общество» и его запросы к человеку еще не пришли на смену. От этого человек, освобожденный от тяготы мира, чувствует себя одиноким, не связанным ни с чем высшим, – и его существование обращается в одиночную борьбу для наживы… Он хватается еще за фикцию своей веры, но это вера, не подвигающая на дела, не возвышающая душу и принижающая ум. Человек хочет широких формул, обнимающих жизнь и зовущих к жизни… Только тогда человек чувствует себя человеком… Так объяснял я себе состояние хаотической души моего приятеля, и теперь это состояние опять будило во мне симпатию и казалось мне привлекательным, несмотря на то, что сам Андрей Иванович, по-видимому, делал усилия, чтобы реабилитировать в своих глазах постылую действительность.
– Видали, Галактионыч, – сказал он, идя со мной рядом по лесной тропинке. – Матрена-то Степановна: сама опохмелиться поднесла… Завсегда так. Ругать ругает. Нашего брата не ругать невозможно, пьяницу…
– Ну, какой вы пьяница, – ободрял я.
– А добрая… И Флегонт Семеныч (наставник) – он ведь тоже… конечно, не без слабости… И опять – бедным они действительно помогают… Это надо говорить. Наши, церковные то есть, этого не знают. Ну, опять насчет табаку и водки.
– А что же это за вера? – спросил я.
– Вера эта – как вам сказать… рябиновая… Постойте, не смейтесь. Я вот объясню, только я и сам, признаться, не очень… Видите: было когда-то, говорят, соловецкое сидение…[2] При царе Иване Грозном.
– При Алексее Михайловиче.
– Ну, вот-вот. Стало быть, знаете.
– Про соловецкое сидение знаю.
– И это правда?
– Да, это историческое событие.
Андрей Иванович пытливо и вдумчиво посмотрел мне в глаза. По своей натуре он был склонен к крайностям: все признавать или все отрицать. Теперь его озадачивало то обстоятельство, что некоторые утверждения рябиновой веры оказывались справедливыми…
– Та-ак… стало быть, и вы можете подтвердить… и, значит, за веру их мучили и разогнали… Иноков которых побили и бросили в море, а один монашек спасся… И, значит, святыню всю ихнюю тоже захватили, а тот монашек унес с собою один только крест. И шел перед ним тот крест лесами, и горами, и долами… И вроде как бы свет от него… Ну, скажем так: может, он сам тот крест нес в руках и свету не было. Прибавлено. Так?
– Очень вероятно.
– И пришел, значит, на Каму, к верным людям, и говорит: «Нет уже более святыни на всем свете. Только и осталась одна – вот этот крест! Остальные запечатали печатями. И кто, говорит, помолится на такую икону с печатью – и тот пропал в сей жизни и в будущей… Молитесь сему единому кресту». Может это быть?
– Что монах мог притти и говорить – это очень вероятно.
– Ну, хорошо. Значит, стали кланяться этому кресту… Видели вы: у нас божничка все одни кресты.
– Да, видел.
– То-то. Ну, впоследствии, конечно, этих людей размножилось, а крест один. Стали делать другие кресты – нельзя же без святыни. Тут вот и вышел спор. В писании, значит, сказано так, что крест был сделан из трех дерев: из сосны, и певги, и кипарису. Теперь сосна и кипарис – деревы известные, а что такое певга?
– Этого я не знаю.
– Ну, и они не знали. Одни говорят одно, другие – другое. А между прочим – оказывается, что это есть рябина. Стали делать кресты из рябины… Вот и пошло рябиновское согласие. На Каме, в Чистополе много. Самые коренные… И у нас. Вот дедушка Мини у них был при моленной. Миня так в моленной и вырос. Тоже эти кресты делал, писать иконы тоже выучился…
– Да ведь они икон, вы говорите, не признают.
Андрей Иванович с некоторым удивлением посмотрел на меня, как будто раньше не замечал этого противоречия. Потом махнул рукой.
– Ну! У них так набуторено, сам архиерей не разберет. Теперь которые уже и иконы ставят, только письмо чтобы было постное.
– Это как?
– А значит – ни масла, ни яйца. Краски делают соковые. Лак без спирту… Ну, он, Минька-то, озоровал: и масла пустит и спирту вкатит… Узнали, выгнали из моленной. А тут дедушка помер… Пошла эта склока… Да, вот она и вера вся! Как разглядел я хорошенько… Тут и я закрутил… Как вы думаете, – может это быть?
– Что именно?
– Да вот это самое: что, значит, на какую-нибудь икону нечаянным случаем помолился – и душа пропала.
– Конечно, не может.
– То-то: ведь я не ей кланяюсь… Я, например, богу… Ну, а гонение за веру?..
В таких разговорах мы подвигались все дальше, отдыхая и ночуя на лужайках и откосах.
Между тем дороги, пустынные и тихие, по мере приближения к Люнде, немного оживлялись. Один раз нас обогнала телега, в которой сидели женщины сурового скитского вида.
Они посмотрели на нас внимательно, сдержанно ответив на поклон, и проехали дальше… В другой раз через дорогу прошла группа мужчин с узлами и палками в руках. Они только пересекли дорогу и пошли тропками, вероятно, ближайшими, которых мы не знали…
На третий день, на заре, я проснулся от пения. Сначала напев звучал в отдалении, – неопределенной мелодией, потом все приближался. Андрей Иванович, страдавший эти дни бессонницей (последствие слишком решительного воздержания от «поправки» с похмелья), услышал пение раньше меня, и, проснувшись, я прежде всего увидел его лицо – взволнованное и как будто испуганное. Он вглядывался расширенными зрачками в лесную дорожку, изгибы которой были застланы синеватой мглой сумерек. Между тем отдаленная мелодия все приближалась, и, наконец, из тумана стали выступать три фигуры, а из неопределенной печальной мелодии выделились слова, как мне показалось, знакомые мне по воспоминанию:
– Что так громко завывает, – спрашивал тоскующий юношеский голос, – томный звон колоколов?..
И звучный согласный хор трех голосов ответил протяжно и торжественно:
Что так громко завываетТомный звон колоколов?..Знать, родного провожаетСпать в долину средь гробов…– Что за человек? – спросил Андрей Иванович с каким-то испугом…
1902
Примечания
Первые наброски рассказа сделаны в 1890 году. В 1902 году Короленко снова вернулся к нему, но все же не закончил. Образ центрального персонажа рассказа – Андрея Ивановича – тесно связывает его с рассказами «За иконой» и «Птицы небесные». Впервые рассказ опубликован в XVI томе посмертного собрания сочинений В. Г. Короленко (Госиздат Украины. 1923 г.).
Примечания
1
Пропуск автора. (Ред.)
2
Соловецкое сидение – здесь имеется в виду девятилетняя осада (1667–1676) войсками царя Алексея Михайловича Соловецкого монастыря, не желавшего подчиниться указу о централизации церковного управления.