Читать книгу Россия далеко от Москвы. Сборник статей (Олег Копытов) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
bannerbanner
Россия далеко от Москвы. Сборник статей
Россия далеко от Москвы. Сборник статей
Оценить:
Россия далеко от Москвы. Сборник статей

3

Полная версия:

Россия далеко от Москвы. Сборник статей

Москва стала действительно далеко, она ушла в свои тусовки и озабочена исключительно собственными (надо сказать, зачастую весьма сомнительными) потребами. По высочайшему примеру и по малым своим возможностям, остальные культурные центры тоже замкнулись в себе и плохо знают, что творится за пределами их географических границ. Литература стала дискретной, прежнего единого духовного, культурного пространства уже не существует. Между тем, потребность в нем именно теперь стала огромной. Это вопрос не только сохранения великого наследия великой культуры – это один из первейших вопросов сохранения самого народа – носителя этой культуры. Я убежден, что дело обстоит именно так. И, слава Богу, становятся заметны попытки какого-то возрождения, причем исходят они, прежде всего, из глубинной России, из той самой провинции, которая Москве, вообще-то, до лампочки. Очень хочется верить, что это не навсегда, что у нашей культуры есть будущее – есть будущее у народа и страны. Сегодня это будущее, увы, меньше всего связано с Москвой, но… как во все времена, увы-увы, больше всего от нее и зависит.

Противостояние бесперспективно. Нужно искать пути объединения усилий. Первое здесь – осознание происходящего. Провинция, по-моему, больше в нем преуспела. Столице следовало бы не только питаться ее хлебушком (во всех значениях), но и прислушаться к ней, и пойти за ней. Если так не будет, то другого просто не дано».


И, наконец, довольно яркие и четко сформулированные оценки культурного и нравственного «вырождения Москвы», художественные варианты спонтанно-естественного (не политического!) протеста Большой Сибири – пространства восточнее Урала, против этого вырождения (тянущего за собой всю Россию!), мы нашли в повести Михаила Тарковского «„Тойота-Креста“ и другие»3. Причем уже знакомыми из вышесказанного методами мы устанавливаем определенную тождественность голоса главного героя повести – сибирского шофера, поэта и интеллектуала Жени, и автора – Михаила Тарковского. Совсем без доводов не обойдемся, приведем лишь два. Один поступок и одно высказывание. Внук поэта Арсения Тарковского и племянник кинорежиссера Андрея Тарковского Михаил Тарковский 20 лет назад уехал из Москвы и живет охотой в сибирской деревеньке Бухта, пишет прозу. Высказывание: «Я скучаю не по Москве, ее уже не узнать, – по близким людям, которые там живут. Хотя каждую зиму летаю в столицу. Теперь она – большой рынок. Само понятие „москвич“ изменилось. Больше трех недель прожить в Москве не могу – давить начинает. Кажется, другое пространство, другой воздух» («Неизвестная Сибирь», №1, 2008, с. 76).

Теперь – о способах, при помощи которых М. Тарковский опредмечивает, наполняет эстетической плотью свою главную идею – о больной Москве, и «пока еще» здоровой Большой Сибири – в ткани этой повести.

Самую нелицеприятную оценку Москве и москвичам автор поручает произнести не главному герою, с которым у него много общего, который, так же, как и автор, хоть и «работяга», но взвешивающий свои высказывания на весах культуры русский интеллигент, а персонажам из народа, с присущими им резкостью, тотальностью выводов, народной грубоватой мудростью и юмором. Машу – главную героиню, образ в целом положительный, хотя и неоднозначный, образ символический, по-своему олицетворяющий, символизирующий собой образ сегодняшней Москвы, сибирский мужик встречает лаконичным и сочным определением сути проблемы:

«– Девушка, а у вас говорок западный.

– Я из Москвы.

– Все москвичи конченные свинни. <…>

– Почему?

– А у них руль ни оттуда растет! Га-га-га!

– Как это?

– А так. Приезжает тут один: «У меня из Москвы бумага». Я говорю, да засунь ее себе… в одно место.

– Вы грубый.

– Я нормальный. Ты подойди по-человеччи, я тебе и без бумаги всё сделаю.

– И как с нами быть?

– С вами? – мужик прищурился, открывая бутылку и подмигивая Жене.

– С нами, – прищурилась Маша, прикрывая рюмку ладонью.

– Да отрубить по Камень, и муха не гуди! Га-га-га!

– По Камень, это как?

– А так. По Урал.

– А я вот давно хотела спросить, вот здесь едешь и едешь, и никто не живет. Почему?

– А это дырья. Знаешь, для чего?

– Для чего?

– Для вентиляции, га-га-га! – Мужик снова захохотал. – Ты подумай, если их людьми набить. Люди разные. И есть, я тебе скажу, такие свинни. Представляешь, сколько свинства поместится! Га-га-га! Знаете, зачем России дырья?

– Зачем?

– Чтобы не порваться. Это тост. И не боись, Маня, не будем мы вас отрубать! Давай друга! Давайте, ребята!…»

Композиция двучастной повести – четкая и символическая. В первой части – «креативный работник» москвичка Маша приезжает в Сибирь, и тут рождается ее любовь к сибиряку Жене, при этом она своими глазами видит… неизвестную русской женщине русскую страну Сибирь. Во второй части Женя приезжает в Москву, и здесь его любовь к Маше проходит ряд испытаний, как внутренних, так и внешних – самой Москвой… не известной русскому мужчине русской столицей Москвой. Он много лет не был в Москве, и теперь у нее странный портрет.

«Он сел в тесный вагон, где ехали пластиковые девушки с густым и розовым загаром, глядящим из-под стыков штанов с куртками, которые угловато расползались, и съехавшие брюки открывали желтое пузико с колечком в пупе… С химическими волосами, будто мокрыми, склеенными то в твердые прядки, то в мелкую волну, то стоящие лучиками, желтыми с концов и темными к корням. С веками, то покрытыми густой серебрянкой, то салатовыми, как крылья капустницы, с неровной и шершавой пыльцой. С цветными губами, щеками, телефончиками. С приклеенными ноготками, то синими, то черными, то в точку, под божью коровку, а у одной, красавицы со снежными волосами – задумчивой и длинноногой – льдисто-зеленые в крошечку-иней. Рядом с ней подсыхал крашеным ворсом идиот в питоньей коже с оттянутыми ляжками и бритой девкой под мышкой».

Заметим два момента. Во-первых, это взгляд настолько же главного героя, насколько реального автора. Так детально, дискретно, аналитично человек, севший в метро, вряд ли разглядывает публику, скорее, у него – цельное впечатление, во-первых, а во-вторых, это то «маленькое ружье», которое уже скоро «выстрелит». По Жене (да и по автору), не только лицо, но и одежда – зеркало души человека. Очень скоро любимая женщина заставит Женю пойти в бутик – приобретать свойский Москве, а стало быть, и ей, Маше, внешний облик. Это первое испытание Жениной любви, не меньше. Маша – не только индивид, она – часть Москвы, рухнувшей в пустой колодец, из которого не видно звезд… Купленные Машей ботинки будут ему жать…

В другом эпизоде встречаются объявление в московской газете про «интим-стрижки для бизнес-собачек»4 и разговор Жени и Маши о литературе. Оба – на крайних позициях. Она показывает книгу: «…это очень известное», а он вспоминает брата, который всю жизнь читает три книги – «на Иртыше», «Угрюм-река» и «Амур-батюшка», и всю жизнь любит Нину Егоровну. Для Жени (надо полагать, и для автора) «интим-стрижки для бизнес-собачек» и «…это очень известное» про объект искусства – одного поля ягоды. Это пустые звуки вместо слов, и эти симулякры навязываются в качестве приоритетов. В этом для Жени (надо полагать, и для автора) – суть сегодняшней Москвы. А Маша, сама того не ведая, прячется за философский релятивизм и мысль лингвистической философии о том, что человеческий язык не способен передать всю сложность и противоречивость бытия…

Но если «В начале было слово, и слово было Бог», то пустословие – это начало конца. Сегодняшняя Москва – это не только город пустых слов и форм, это – новый Вавилон.

«…Рынки, окраинные ночные метро с драками, где у задраенных ларьков бродили кривошипно-шатунные личности, ночные выползки, и толпились дикие люди из кишлаков и аулов, и деловито и серьезно убегал от ватаги мальцов негр с разбитой рожей. Всё было грубым, свеже нарубленным, полным единой заботой, и поразительная понятливость царила в этом полевом стане, в этом таборе, где еще делили землю и воду, и где Женя узнавал говоры всех регионов. Где знакомые ему люди, лишенные тыла, грубели, и теряли свет, подчинялись законам силы, в знак, что звериный век на Земле лишь начинается…»

Михаил Бахтин писал о том, что только в диалоге – подлинно-творческий голос: «Всякий подлинно творческий голос всегда может быть только вторым голосом в слове. Только второй голос – чистое отношение – может быть до конца безобъектным…» (Бахтин М. М. Эстетика словесного творчества. – М., 1979. – С. 289). Здесь слышим даже не диалог, а ту же Бахтинскую полифонию – гармонизацию голосов: автора во плоти (не оставляющие сомнений прилагательные и метафоры), автора-повествователя, переключающего голос реального автора на голос персонажа, голос Жени и даже голоса самых честных из летописцев современности, которые рисуют нам схожие картины больной стороны современной Москвы.

Любой город многомерен. Многомерность Москвы в этой повести имеет свою основу, свой знаменатель. Основа главным образом в том, что это всё-таки город любви. Конкретный город любви двух конкретных людей, которые вынуждены искать защиты от всех уродливых сторон этого города. Женя, подобно сварщику, «нахватался зайцев» в этом городе, его глаза болят от ослепляющих и одуряющих вспышек. Маша готова подарить ему щиток. «Ни на что нельзя смотреть без щитка». Щиток совершенно чистой своей любви. Он – готов подарить ей бинокль. Не одна Москва – место любви. Но и в Москве есть уголки, которые, по словам Жени, ему еще предстоит осознать. И он находит такие уголки Москвы, и ему предстоит уехать из этого города, не потеряв самого главного, без чего ни любовь, ни вообще жизнь не возможны – не потеряв надежды и веры.


«…Этот белый монастырек он видел не раз, проносящимся, пролетающим вдали, манящим и особенным, как и речка, и вся прилегающая часть города… <…> Вблизи он казался пронзительно маленьким и таким знакомым, что не хватало лишь обломанного кедра над белой стеной. Видный с реки, с городского тыла он был так забран домами, что пробираться приходилось на ощупь. И когда Женя впервые очутился у его стен, показалось, они сами явились, обступили властным видением. Это был родной и старший брат того, их монастыря, и выходя из храма, женя долго стоял на припорошенной земле, и она говорила с ним на его языке. И чем больше он здесь находился, тем яснее понимал, что место ему явлено, что в бетонном черепе города оно как родничок, через который идет связь и с его монастырем, и со всей Россией».


Слава Богу, не отрицание Москвы, не желание отделиться, создать Сибирскую республику, Дальневосточную республику или что-то в этом роде, движет современнейшей публицистикой и художественной прозой в выяснении сегодняшнего знака отношения «Москва – провинция», а как раз-таки опасения за возможный развал страны. Который – в культурном плане уже происходит, в политическом – увы! – может произойти.

При этом противоположение «Москва – провинция» губительно еще и тем, что чем самодовольнее, варваристей, пошлее становится Москва, тем сто крат самодовольней, варваристей и пошлее становится провинция. Сегодня мало об этом говорится в сибирско-дальневосточной публицистике, сегодня здесь в ходу против мифа Москвы миф провинции, но вот Виктор Петрович Астафьев из своей родной сибирской Овсянки еще совсем недавно сказал, как приговор произнес: «Все говорим и говорим об устройстве России – нам всем об этом не переговорить, но лучше бы все же работать каждому на своем месте и как можно усердней и профессиональней. Нас губила и губит полуработа, полуслужба, полуинтеллигентность, полуобразованность… И провинцией Россия не спасется – это самообман и крючкотворство, ибо давно смешались границы столичной и провинциальной русской дури, а столичная пошлость, достигнув наших дальних берегов, становится лишь громогласней, вычурней и отвратительней».

Читинский или камчатский чиновник, наглядевшись в столичную командировку на манеры спесивого и вороватого московского собрата, становится страшнее первого, хабаровский «гламур» уродливей московского, владивостокский «литгенерал» из «литсоюза», надутый самомненьем, как грелка ржавой водой, в пять раз смешнее московского, и т. д. Впрочем, это тема другого высказывания…


Приведем основные выводы.

И современнейшая сибирская и дальневосточная публицистика и художественная литература последних лет, рожденная за Уралом, имеют одним из главных и актуальных мотивов описание противоположения – культурного, морально-нравственного и мировоззренческого, Москвы и дальней российской провинции. Это вопрос острый и насущный, доказательством чему служит и распространенность образа «больной» и «отвернувшейся» от всей остальной России Москвы, и нескрываемая позиция реального автора художественного произведения, берущегося за эту тему, и наиболее мрачный прогноз выхода из этого противостояния – сепаратизм восточных регионов России. Актуализация темы – как в крайней негативации образа Москвы, в апокалептическом пафосе, но также и в поисках существенных поводов для оптимизма – поисках новых условий, возможностей и будущих черт культурного и духовного единения столицы и провинции на старых, проверенных, традиционных основаниях.

Ключевые слова русской культуры

Большое видится на расстоянье – одним из лучших знатоков русского языка, тонким наблюдателем за его глубоким течением – является полька по происхожденью, австралийский профессор Анна Вежбицкая.

Среди множества ее работ по лингвистике есть статья [1], содержащая удивительное открытие: Анна Вежбицкая обнаружила, что ключевыми словами русской культуры являются слова ДУША, ТОСКА, СУДЬБА, которые уникальны, непереводимы в полном объеме и с коренными значениями ни на один язык мира.

С 1990-го года прошло более двух десятилетий, и, конечно, концепция Анны Вежбицкой о трех ключевых словах русской культуры немало обсуждалась, обсуждается и сегодня (если набрать эти слова и фамилию Вежбицкая в «Яндексе», найдется 753 тыс. ответов, это, с учетом случайных, не глобально много, но и не настолько мало, чтобы с этим не считаться). Есть как абсолютные союзники и этноцентрического метода исследования языка вообще, и утверждения о трех словах – концептах русской культуры Анны Вежбицкой в частности, так и решительные противники (один из постоянных оппонентов Вежбицкой – француз, швейцарский профессор Патрик Серио, см., например, [2]).

Дадим цитату из самой Вежбицкой: «Ключевые слова» – это слова, особенно важные и показательные для отдельно взятой культуры. Например, … я попыталась показать, что в русской культуре особенно важную роль играют русские слова судьба, душа и тоска и что представление, которое они дают об этой культуре, поистине неоценимо» [3: 282].

«Большое видится на расстоянье, – Но лучше, если все-таки – вблизи». В последнее десятилетие ХХ века и в первое ХХI немало наших соотечественников – как исследователей-лингвистов, так и публицистов, а сегодня уже и блогеров (кстати, а «блогер»: это кто? – графоман?) – высказались о том, какое именно представление о русской культуре могут дать слова ДУША, ТОСКА, СУДЬБА. Словарь ключевых слов русской культуры с 1990-го года весьма авторитетными отечественными лингвистами был весьма расширен. По данным Ю. С. Степанова, константами русской культуры являются мир, свои и чужие, Русь, родная земля, время, огонь и вода, хлеб, водка и пьянство, слово, вера, любовь, правда и истина, закон, совесть, отцы и дети, дом, уют, вечность, страх, тоска, грех, грусть, печаль. У А. Д. Шмелева – это простор, даль, ширь, приволье, раздолье; у других авторов – авось, удаль, жалость, артельность, соборность, дом, жизнь, друг, дурак. В Отечестве языковая картина мира изучается при помощи понятия ключевых слов уже в рамках всё набирающей силу отдельной дисциплины лингвокультурологии [4].

Высказался о ключевых словах русской культуры и я. И в качестве представителя академического цеха [5], и в качестве публициста [6]. Это было десять и более лет назад, но не так давно я обнаружил, что меня цитирует американский историк, профессор Гарварда и Принстона, тринадцатый директор Библиотеки Конгресса США Джеймс Хедли Биллингтон. В книге «Россия в поисках себя» он пишет: «Некий православный христианский автор с Дальнего Востока считает, что покорность ударам судьбы глубоко укоренилась в сознании русского народа. Словосочетание «судьба-злодейка» означает, что пропасть между Любовью, исходящей от Бога, и греховным поведением человека никогда не будет преодолена и что русскому народу необходима «готовность к будущему, которое будет хуже, чем настоящее» [7: 118—119], и приводит в ссылках мою статью «Ключевые слова русской культуры» 2002 года [там же: 202].

Вообще крупнейший американский специалист по России, – наверное, совершенно справедливо, – считает, что Россия 1990-х годов – «от Москвы до самых до окраин» пространство, скорее, пессимизма с противовесом веры и только веры, хотя постперестроечная Россия – уже несколько иная: «Несмотря на периодические приливы разочарования и безнадежности… русские в постперестроечное время заняли сдержанную, умеренно-оптимистичную позицию. Они отошли от равнодушия и цинизма, сделав характерный для России поворот в сторону не столько веры, сколько надежды» [там же: 119].

Но вот, чтобы мне самому понять из «более оптимистичного сегодня», куда мы плывем из «вчера», мне пришлось и перечитать ту свою статью 2002-го и… не то, чтобы ее переписать, а – как бы это точнее выразиться… при почти полном сохранении «контента», чуть-чуть сместить акценты, отредактировать, если хотите, не совсем содержание, а «интонацию», именно ту «интонацию», которая иногда способна на многое, может быть даже, «победить смысл». Нет, не победить сами интерпретации ДУШИ, ТОСКИ и СУДЬБЫ, которые – вряд ли изменю это мнение, – да, права, Анна Вежбицкая в своем исследовании-озарении – суть русской культуры, а победить тот смысл, который задается старым годом издания и контекстом из книги американского научного светила. Я никогда не был «православным автором», и чем дальше, тем больше перемещаю, уже переместил свой символ веры из публичного в личное пространство, во-первых (оттого православные мотивы в сегодняшней версии основного текста максимально сокращены), и во-вторых и главных – рассуждения о ключевых словах русской культуры не могут поместить ни автора, ни читателя в пучины полного пессимизма, они всегда, во все времена способны выводить на путь и веры, и надежды, и любви.

Итак, ниже – статья 2002 года в редакции 2012-го.


Язык показывает и интеллектуальный, и эмоциональный – сущностный мир говорящего на нем народа. «Язык – дом бытия», – писал Мартин Хайдеггер.

В доме русского бытия три краеугольных камня.

Обнаружившая их Анна Вежбицка пишет: «Такие ключевые слова, как душа или судьба, в русском языке подобны свободному концу, который нам удалось найти в спутанном клубке шерсти; потянув за него, мы, возможно, будем в состоянии распутать целый спутанный „клубок“ установок, ценностей и ожиданий, воплощаемых не только в словах, но и в распространённых сочетаниях, в грамматических конструкциях, в пословицах и т. д. Например, слово судьба приводит к другим словам, „связанным с судьбою“, таким, как суждено, смирение, участь, жребий и рок, к таким сочетаниям, как удары судьбы, и к таким устойчивым выражениям, как ничего не поделаешь, к грамматическим конструкциям, таким, как всё изобилие безличных дативно-инфинитивных конструкций, весьма характерных для русского синтаксиса, к многочисленным пословицам и так далее» [3: 282].

Мы попробуем пробраться от самих выбранных слов к ценностям и установкам, минуя лингвистический аппарат.

Русская ДУША – это источник этических суждений. Только человек с душой в русской картине мира является полноценным, полноправным человеком, участником мирового события. Человек, утративший «душу живу», при сохранении физиологического своего тела, лишь «коптит небо», он не способен к самому главному – к духовному переживанию своей жизни. Бездушие и даже только потраченная «молью мелких желаний» душа – «душонка» – это провал человека при жизни в омут небытия. Такой человек в русском космосе – «живой труп».

Спасти свою душу – цель земной жизни русского человека. Состояние души – его наиважнейшая характеристика.

Совершенно иное – в других культурах и языках. Например, в английском soul – да, есть значение «душа», но еще и «энергия», «сила», «энтузиазм», «человек», «модель», «поток» (stream-стремнина), это слово стоит близко к spirit – деятельный, земной дух; и person – человек как личность, самость, индивидуальность, модель самого себя. Говоря soul, носитель английского языка говорит прежде всего о своем настроении, данном ему как бы объективно, волей обстоятельств, в которые он «угадал попасть» или попросту «угодил». Или же говорится о soul как о результате личных чувственных усилий: «Я сам себе сделал плохое настроение, сам и исправлюсь». Об этом – исконный, «черный» блюз (одно из значений soul – негритянская музыка и негритянская городская культура), об этом «белый» ритм-энд-блюз «Rolling Stones», об этом – песни «Beatles». О soul как о чувственном настроении, противопоставленном «вывихнутому миру», – сонеты Шекспира: «Не знаю я, как шествуют богини, но милая ступает по земле».

Если есть проблемы с soul, представитель англосаксонской культуры не скажет «тоска», он скажет miss. To miss – это инфинитив со значением опять же состояния-настроения, когда не хватает неких предметов – конкретных, чувственных, весомых, зримых. I miss you, например. То есть «Я по тебе скучаю». «Мне скучно, Мефистофель!» – говорит европеец, имеющий мускулистую soul, но не имеющий объекта ее приложения, будь то алмаз или женщина, или даже истина.

Вообще, сплин, хандра – скука, некое объективное или субъективное, но моментальное состояние, – вот что лежит по ту, другую, чужую русскому космосу сторону. Скука в русском мире, простите, – сука. Скука по-русски близка понятию слабой, разлагающейся, рассеивающейся, как дым на ветру, душе.

Рядом с русской ДУШОЙ стоит не скука, а ТОСКА.

ТОСКА – русская ТОСКА, не переводимая ни на один язык мира, – это то, что не позволят жить. Вообще. Никогда, нигде, ни с кем, никак. Это глобальный, метафизический кризис в душе одного человека. (В душе, – ни в коем случае не в «душонке»! ) ТОСКА – это когда рядом нет живой воды, нет друга, нет веры, надежды, любви, толка, смысла – ничего!

Нет живой воды – берем мертвую.

Друг мой, друг мой,Я очень и очень болен.Сам не знаю, откуда взялась эта боль.То ли ветер свиститНад пустым и безлюдным полем,То ль, как рощу в сентябрь,Осыпает мозги алкоголь.Голова моя машет ушами,Как крыльями птица.Ей на шее ногиМаячить больше невмочь.Черный человек,Черный, черный,Черный человекНа кровать ко мне садится,Черный человекСпать не дает мне всю ночь…

От тоски очень близко до уныния. Уныние в православии – страшный грех. В тоске русскому человеку некуда спрятаться, но есть куда как-бы-спрятаться. Это не белая и не черная, это серая ниша – запой. Еще хорошо, если взаправду запой: из настоящего, от души запоя – или в могилу, или – к очищению, к вере, к надежде, к душе, потому что третьего пути просто нет. Но кто-то – и часто! – уходит и в как-бы-запой – как-бы-любовью, как-бы-работой, как-бы-творчеством, как-бы-самоуспокоением или наоборот как-бы-самоистязанием… много их – как бы запоев как бы чем-то… Тут уж кому как и кому что скажет СУДЬБА.

Русская СУДЬБА – это не предопределение, не европейский рок, не древний фатум, не восточная карма. Русская СУДЬБА – это жизненное пространство без границ. Это и безграничный суд, Суд Божий, Вселенский суд. СУДЬБА – это судьи, что стоят намного выше суда жизни, они, в отличие от всех остальных, – неподкупны.

Но русская СУДЬБА это – и мечта без края.

О, весна без конца и без краю —Без конца и без краю мечта!Узнаю тебя, жизнь! Принимаю!И приветствую звоном щита!

Вовсе необязательно, что ТОСКА и СУДЬБА играют в русском мире отрицательную роль. Наоборот – они то горнило, пройдя которое, человек обретает свой огонь. Они несут человека к самым дальним пределам жизненного пространства, как метафизическим, так и географическим. Оттого нас так много на всей Земле, оттого нас немало на самом крайнем, на самом Дальнем Востоке. Не мы сами – на края Ойкумены, нас СУДЬБА туда забрасывает.

bannerbanner