
Полная версия:
Сдача Керчи в 55-м году
Лицо белокурого денщика, его выразительные и острые серые глаза во все время борьбы, казалось, были спокойны и только слегка суровы. Он мне понравился. Бедный греческий франт казался мне ожесточенно несчастным. Мне стало его что-то очень жалко, – гораздо жальче, чем было бы, если бы он рядом со мной упал, сраженный неприятельским ядром, или если бы он лежал передо мною на операционном столе с испуганным выражением лица при виде наших, действительно страшных, докторских ножей, ножниц, пил и крючков. Вот объясните эту разницу!
Бойцов розняли люди, и мы ушли. Вечером в тот же день мы все с тем же Бутлером вышли опять погулять на взморье и по улице. Вечер был лунный и прекрасный. Вдруг к нам подошел пожилой, почтенного вида еникальский грек и попросил к себе в дом посмотреть одну больную, с которой сейчас только сделалось очень дурно. Мы пошли, конечно. Дом был хороший, комната, в которой лежала на диване больная, была просторная, пол некрашеный, но очень чистый; убранство простое, старинное, но все отзывалось довольством и порядком и произвело на меня приятное «хозяйственное» впечатление… Больная, я говорю, лежала на диване, в шелковом платье, по-праздничному – получше одетая; она была еще молода, недурна, но и не особенно красива и очень бледна. Нам сказали родные, что она замужняя, а не девица.
Мы исследовали ее вместе с Бутлером внимательно, беременной она не была, и по всем признакам с ней случилась только простая, но очень сильная истерика, вероятно, от какого-нибудь душевного потрясения. Мы посоветовались по-немецки, и я прописал ей тут же tinct. valerian aether. и больше, кажется, ничего. Пока мы занимались с молодой пациенткой, в комнату вошел кто-то еще, кроме отца и матери. Мы оглянулись и увидали того самого косматого грека в малиновой клетчатой жакетке, которого поутру так легко победил ловкий денщик. Он был почти как дома, прохаживался туда и сюда около больной, заложив руки в карманы, и наконец сел около ее дивана, ни слова не говоря.
Когда мы с пруссаком выходили из этого дома, у нас обоих мелькнула, может быть, и совершенно ложная, но очень естественная и одновременная мысль: «Нет ли какой-нибудь связи между утренней дракой и этой истерикой?»
Первый выразил это мечтательное подозрение Бутлер: – Что это, муж или брат ей? А может быть, это одна случайность, без всякой связи, – эта драка и эта истерика.
Вся эта незначительная история, впрочем, так мгновенно мелькнула в нашей с Бутлером жизни, что мы – ни тот, ни другой – и не справлялись даже, брат ли или муж или еще какой родственник этот грек этой гречанке, и есть ли связь между «истерикой» и «дракой»?
Ничего тут важного не было и в том, что красивая m-lle Мапираки, случайно стоя рядом с ним в церкви, случайно взглянула на меня таким, как я сказал, невинным и стыдливым взором, и только… Никогда я с ней не говорил – ни прежде, ни после этого пустого случая. Правда, признаюсь, я помню и теперь, что она была первая из крымских гречанок, об которой я подумал, живя в Еникале: «Вот она годится в героини романа из крымской жизни!»
Но ведь это такой вздор! одно мгновенье… Одно ничтожное, еще более этого ничтожное мгновение – и та мысль о «чужом романе», которая так, казалось бы, бесследно мелькнула в уме у меня в одно время с Бутлером… И мы оба о ней забыли тотчас же… Да, оба, казалось, забыли. Я забыл и не подумал даже и справиться: кто он такой именно – эта бедная и словно глупая косматая голова в малиновой жакетке…
Однако вот теперь, стоя задумчиво лицом к востоку, в сторону Керчи и той покинутой мною с радостью глухой крепости, в которой я так много и усердно потрудился за всю эту зиму, глядя через темнеющую степь все туда, где за минуту перед этим поднялся вдали так безмолвно и многозначительно черный, огромный столб дыма, – я всех их, этих греков и гречанок, вспомнил с большим чувством и ужаснулся за них!..
Однако что же делать?!.
Житейские заботы берут свою дань!.. Мои вещи пропали… Жалко образа с мощами, жалко теплой офицерской шинели, жалко белья, книг, вицмундира, сапог непромокаемых (простуды ног я ведь больше боюсь, думал я, чем пуль и гранат… Пули и гранаты – это благородно; а простуда ног и кашель и какая-нибудь еще туберкулезная чахотка, как у других небогатых молодых ученых и писателей бывает, – что за надоевшая издавна городская проза! Это хуже всего)…
А между тем делать нечего!.. Надо и на эту гнусность быть готовым… Грустно!.. Вечереет, сыро, холодеет в воздухе…
Вдруг я вижу – идет ко мне по улице селения навстречу небольшого роста человек в военной фуражке и в русского покроя (как бывают дубленки) гранатовой бархатной прекрасной шубке на хорошем меху… У него толстые губы, круглый приятный нос и очень хитрые глаза. Он идет и зовет меня по имени. Это штабный доктор Л-н, – тот самый, у которого в Керчи я оставил мои вещи, и у которого в хозяйском саду в первый раз в жизни я увидал цветущий на воздухе розовый цвет персика.
Он что-то очень расстроен и надут, несмотря на восхитительную и теплую шубу.
Мы здороваемся, и я сразу говорю ему:
– Знаете, Василий Владимирович, все мои вещи у вас на квартире остались и пропали… И не знаю даже, что сталось с моим денщиком…
Но каково же было мое радостное удивление… Василий Владимирович мрачно отвечает мне:
– Не ваши вещи пропали, а мои… Ваши все целы, и денщик ваш дальше, при штабном обозе! Завтра вы можете его разыскать.
– Как же это случилось? – воскликнул я, вероятно, очень плохо скрывая мою радость.
– Я поручил все мое добро хозяйке, когда утром поехал в штаб… Сказал ей, что пришлю за ним… Потом уж, при отступлении, выпросил в штабе один фургон и послал поскорее за вещами. Через те ворота с грифонами, знаете… Посланный спрашивает: «Тут вещи доктора?., давай скорей», а ваш денщик говорит: «Тут!», положил ваши вещи в фургон и приехал сюда…
Я спросил у него, откуда же у него такая прекрасная шубка?.. Он сказал, что это ему дал начальник штаба, полковник К-ский, жалея его и опасаясь, что он простудится…
Сказавши все это, доктор Л-н, все с тем же огорченным и мрачным видом, удалился от меня, а я был очень рад, конечно, тому, что вещи мои так неожиданно спаслись. Впрочем, сознаюсь, что к этой позволительной и, пожалуй, безгрешной радости присоединялась в сердце моем и другая еще, нехорошая, грешная маленькая радость…
Я был представитель «идеализма», «романтизма» и т. п.; доктор (или, вернее, просто «лекарь», такой же младший ординатор, как и я) Л-н был, напротив того, представитель ловкости практической, очень хитрый молодой человек, с гораздо большими, чем я, медицинскими познаниями, но несравненно менее меня литературно образованный. И пока я то наслаждался «честным» и неблагодарным госпитальным трудом всю зиму, то искал и находил себе новую и еще гораздо более «первобытную» среду при этом казацком полку (где даже и палаток не полагалось), – Л-н заводил себе как раз связи при штабе, имел откуда-то постоянно деньги и вдобавок еще зимой наскучал мне то тем, что глядел мне в лицо с добродушно-насмешливой улыбкой и хитрыми глазами, то тем, что говорил слишком часто: «Что делать, батюшка (это я-то «батюшка!» – ну какой же я «батюшка!!» как это скверно – «батюшка!»). Что делать – нынче век скептический, практический, материалистический!..»
Ну и прекрасно! Вот тебе и практический век… Ходи теперь в чужой шубе, а у меня все цело и на твоих же лошадях привезли! Совсем даже и не жалко мне тебя…
Это я все помню очень хорошо…
Помню еще кой-какие мелочи. Помню, что ко мне подошел тут же фельдшер нашего 45-го полка и рекомендовался мне.
Он был казак молодой, с чуть пробивающимися усами, очень приятной и смышленной наружности… От него я узнал, что у него в сумках есть все необходимое для первой перевязки ран. И у меня в боковом кармане шинели был портфель с хорошим хирургическим снарядом… Итак, с этой стороны также все было в порядке.
Помню еще, что полковник К-ский, начальник нашего отрядного штаба, главный помощник генерала Врангеля, сидел долго, отдыхая у какой-то стены; а около него также сидел худощавый, бледный мужчина, лет 30 с небольшим, так же как и мы все, в длинной солдатской шинели, но у него черный суконный воротник на этой шинели был не стоячий, как у всех других, а широкий отложной, как на штатском пальто, и высокие, острые накрахмаленные, стоячие по тогдашней моде, воротнички щегольской рубашки. Это уж было совсем не по форме. Неподалеку от него и К-ского стоял навьюченный разными вещами осел и громко кричал.
Наши казацкие офицеры сказали мне, что ослов близко от неприятеля держать по-настоящему не полагается, потому что их крик слишком пронзителен и может легко быть услышан издали.
Я узнал, что этот как бы привилегированный владелец осла и не по форме одетый франт был недавно приехавший служить в наш Восточный отряд богатый помещик Мартынов (кажется, родной или двоюродный брат тому Мартынову, который убил на дуэли Лермонтова).
Они сидели, потом куда-то исчезли; исчез и доктор Л-н, к которому совсем даже не шла изящная бархатная шубка полковника К. Исчезли из глаз все – до самого захождения солнца…
Когда же солнце село и настали поздние летние сумерки, тут началось нечто иное, – очень серьезное, торжественно-таинственное и несколько даже страшное…
Начались у нас, в казачьем полку, приготовления к боевому ночлегу в открытой степи.
Две сотни 45-го Донского полка были назначены простоять около одного кургана всю эту первую ночь и принять на себя первые удары неприятельской кавалерии, если бы союзникам вздумалось захватить нас в эту ночь врасплох. Позднее должна была еще подъехать черноморская легкая батарея (не знаю, во сколько пушек)… За нами недалеко, в нескольких верстах, стояли саксен-веймарские гусары, и еще подальше – весь остальной отряд, пехота, артиллерия и еще казаки. Отряды черноморских казаков, так же, как и наши донские сотни, охраняли другие пункты на аванпостах… Пикеты были, конечно, еще ближе к Керчи расставлены там и сям на высотах.
Я в первый раз тут наглядно понял их важное значение.
Эти сторожевые всадники должны были заранее успеть известить нас о приближении врага.
Итак, все остальные силы ушли пока дальше, и нас две сотни всего человек осталось без близкой помощи в темнеющей степи.
Полковник обратился к начальнику 1-й сотни, сотнику Исаеву, с вопросом, кто у него из людей самый надежный, бесстрашный, чтобы поручить ему знамя полка?
Я с величайшим любопытством ждал. Какой казак будет избран? Какой будет вид у этого примерного воина, которому доверяется священный символ полковой чести?
Сотник Исаев вызвал тотчас же молодого урядника, юношу лет 20 с небольшим. У него даже и следа усов еще не было. Фамилии его я не помню. Он был роста низкого, довольно плечист, смугл, круглолиц, тих, медлен и даже как будто кроток с виду, но темно-серые глаза его имели в выражении своем нечто глубокое: томное, малоподвижное и несколько хитрое. Я почти всегда замечал, что у людей, имеющих такие глаза, много такта, спокойствия и твердости. Я даже скажу, между прочим, что такие глаза, без злости хитрые (прошу верить моей психологической статистике!) – истинное сокровище и для семейной, и для товарищеской жизни. Я после короче познакомился с этим донским героем, – и действительно он был очень ровного, приятного характера, добрый, твердый и осторожный юноша.
Вызвали его из кучи спешившихся казаков и принесли знамя. Само знамя сняли с древка; велели и уряднику снять с себя чекмень; потом сам полковник вдвоем с сотенным командиром стали обматывать знамя вокруг тела молодого человека; когда обмотали и укрепили, он надел опять чекмень свой и аккуратно застегнулся, а сверх чекменя надел и тоже застегнул плотно серую шинель. Полковник еще раз осмотрел его внимательно и сказал:
«Теперь ты сам выбери четырех товарищей, – таких, на которых ты больше надеешься, и чтобы они всю ночь не отходили от тебя, а в случае тревоги, чтобы они за тебя отвечали. Понял? Ну, иди с Богом!»
В речи полковника было что-то ласковое, милостивое, как бы сочувствующее, при всей повелительности тона, и меня это сильно тронуло.
Все продолжали быть молчаливы и серьезны.
Пустое древко с пустым клеенчатым чехлом наверху воткнули на вершине кургана.
Я никогда не читал нигде и никогда не слыхал о такого рода воинской хитрости. Значение всех этих предосторожностей, как я понял, было, конечно, следующее. В случае ночного нападения, самого внезапного, в случае исхода схватки самого для нас несчастного, – неприятель легко мог завладеть пустым древком, а самое знамя досталось бы ему только в случае смерти или плена молодого избранника. И смерть, и пленение это, сверх того, могли бы быть только совершенно случайными, потому что никто из неприятельских людей не мог знать, на чьей именно груди сохраняется эта «честь» нашего отряда… И «надежность», которой требовал полковник, значит, имела самый общий смысл: и не теряться, и не увлекаться, – помнить только о сохранении знамени… И в этом смысле, конечно, лучше, в крайности, бежать, чем быть убитым и потерять знамя.
Так, по крайней мере, я понял все то, что делалось вокруг меня.
Курган, на котором водрузили знамя, был широк и высок, а за ним земля вдобавок еще понижалась небольшой ложбинкой.
Поэтому всех казаков, человек двести, тесной кучей с лошадьми поместили за этим курганом. Позволено было двоим спать, не снимая с себя ничего, а третьему держать по три лошади в поводу.
Через несколько времени должна была произойти смена.
Все делалось необыкновенно тихо; даже лошади как будто понимали, что делается, и не ржали, и совсем почти ничем не шумели и не стучали.
Куда скрылись офицеры, не знаю, должно быть, и они легли спать с казаками за курганом.
Перед курганом, на котором в темноте еще все-таки виднелось древко знамени, ближе, так сказать, всех к неприятелю остался один седой полковник наш. Он велел подать себе кожаную подушку с своего седла, перекрестился и молча лег на траву один впереди у подножия кургана.
«Лягу и я около него», – подумал я, лег без подушки на эту сырую траву и попробовал вместо подушки подложить себе под голову вытянутую руку.
Я, разумеется, за весь этот день был утомлен движением и, вероятно, заснул бы и так, если бы не зяб нестерпимо… Все казаки были одеты теплее меня. Я не вытерпел, встал и полусонный стал ходить взад и вперед около отряда по дороге. Вскоре, однако, молодой фельдшер наш, который давеча на привале представился мне, рассмотрел меня как-то в темноте и, подойдя, спросил заботливо, отчего я не сплю? Я сказал, что очень зябну, и он предложил мне запасную свою фланелевую курточку на выпоротковом меху; она была у него во вьюках, и он мне тотчас же ее принес.
Этого было достаточно; когда я надел эту курточку под шинель и лег спать, около полковника на траву и на руку, я скоро согрелся и стал уже крепко засыпать, как вдруг… послышался какой-то легкий шум, лязганье чего-то звонкого и лошадиный шаг… впереди нас… Полковник вскочил, и я проснулся.
В темноте перед нами явился внезапно всадник, за ним другой… Это были веймарские гусары – офицер и его рядовой спутник… Офицер спросил, где полковник Попов, и когда полковник отозвался, то офицер сказал ему, что он послан начальником аванпостов генералом Сухотиным осмотреть пикеты и просил себе в провожатые казака, чтобы не сбиться… Казака гусару дали и потом некоторые из наших офицеров (они все тоже во время этого разговора встали и подошли к нам) тотчас же по удалении его стали немного подтрунивать над ним, за то, что уезжая он спросил: «А что, там не опасно?»
– Хочет осматривать пикеты по направлению к неприятелю и спрашивает, опасно ли? Кабы не было опасно, зачем бы его послали?
Кто-то заступился, говоря: «Еще неопытен, верно… Что ж за беда, что у нас спросил»… И мы опять все полегли, но ненадолго. Опять послышался какой-то шум, и опять с каким-то будто бы звоном. Но в этот раз уже позади нас, за курганом. Подъехала шагом легкая Черноморская батарея и остановилась на керченской дороге за нами. Все делалось по возможности тихо и беззвучно… Вся эта тишина и осторожность доказывали мне, новичку и «гражданскому чиновнику военного ведомства», и опытность войск, и серьезное значение этой ночи, при той почти полной неизвестности сил и средств неприятеля, в которой мы находились…
Но и этим появлением артиллерии нам на помощь и под наше прикрытие для защиты главной дороги наши небольшие тревоги еще не ограничились…
Еще немного погодя опять сзади послышалось какое-то движение – стук копыт, шепот наших, потом громкий, густой голос: «Полковник Попов здесь?!»
Это был генерал Сухотин, начальник всех аванпостов под Керчью.
Он сошел с коня и стал на дороге. Лицо его я рассмотреть издали, конечно, не мог, но черный силуэт его плечистой и приземистой фигуры был хорошо виден мне. (На другой день я увидал, что генерал очень красивый мужчина.) Полковник наш поспешил к нему, и генерал тотчас же стал «распекать» его нещадно за то, что пикеты по направлению к Керчи не хорошо расставлены.
– Как вам не стыдно! Вы старый служака, казацкий полковник – и не умеете расставлять пикеты. Вы подвергаете весь отряд бесполезной опасности. Стыдно! Вы не знаете службы. Извольте сейчас… И т. д., и т. д.
В чем была ошибка старого полковника нашего, я не знаю; как будто смутно мне помнится, что он расставил пикеты слишком близко от отряда и слишком далеко от Керчи. А впрочем, может, и это смутное воспоминание ложно… может быть, ошибка полковника была совсем не та.
Покричавши сердито и сделавши нужные распоряжения, генерал Сухотин уехал; а мне стало очень жалко нашего усатого и бравого старика. Он не оправдывался даже и все почти время по-солдатски молчал, пока его так строго при всех нас судили. Я очень был тронут опять, я думаю, если бы этого самого полковника нашего рядом со мной убили наскочившие вдруг французы или турки, я бы гораздо меньше был тронут. Но мне очень было обидно с непривычки за самолюбие этого сурового и заслуженного воина.
Однако пришлось скоро успокоиться и с этой стороны. Полковник, исполнив тотчас же все приказанное ему генералом, лег опять на свое прежнее место на траве и весело сказал мне:
– Вот еще какого нового назначили! Бакенбарды во какие густые! Я его прежде не видал.
И ни слова не сказавши более, утих, положив голову на седельную подушку. Я догадался, что для него это не новость и не слишком уж важно.
И я скоро забылся около него даже и без подушки, а на вытянутой под голову руке. Это было очень неловко, но я все-таки заснул.
Так кончился этот первый день выступления из Керчи, – этот день, исполненный для меня таким множеством новых, сильных и вовсе непривычных впечатлений, телесно утомительных, но чрезвычайно приятных для сердца и ума!
Примечания
1
прелестный мальчик (фр.)
2
Какой замечательный рисунок жанра! (фр.)
3
А я? А я? Я мальтиец! Англичане меня повесят … Они меня повесят. Будьте уверены, они меня повесят! (фр.)
4
Ба! Почтовые лошади! (фр.)
5
Или – они – эти лошади сейчас … теперь?.. Ну, мужество, молодой человек! Держись! (фр.)
6
«Пневмония», «Водянка» (лат.)
7
«Все мое ношу с собой!» (лат.)
8
столицей мира (фр.)
9
Ботанический сад (фр.)
10
каштановый <цвет волос> (фр.)
11
Мой генерал, у меня очень хорошая прислуга в России … Очень благородная и нежная (фр.)