
Полная версия:
Аспазия Ламприди
– Петр Бонапарте оправдан! – кричит глухой.
– Хорошо! – отвечает Алкивиад.
Аспазия смеется. Глухой уходит; но в дверях является кухарка… Она ищет барыню. Лукавая Аспазия останавливает ее и спрашивает: «Что слышно о морозе? Не испортятся ли апельсины и лимоны?..» Не успела еще ответить кухарка… уже мать звенит ключами. Смеркается; мальчик вносит огонь. Старик, потирая руки и жалуясь на холод, возвращается из Порты. Входит невестка и вздыхает, что дурно спала после обеда; за ней ее муж… Он шумит и проклинает сельских людей: «Варвары люди эти! Сказано: деревенский человек! Человек без воспитания – камень. Что ты сделаешь с камнем… Опять уверяют, что не могут заплатить нам своего долга… Нет! я, наконец, забуду и всегдашнее свое благоутробие (евсплахниа) и то, что они греки… и пойду к каймакаму. Жестокий народ! неумолимый и хитрый народ!»
Девицы кончают уроки, Чево спешит подать сама отцу наргиле и кофе; Цици помогает мальчику накрыть стол…
Еще один день кончен… вот и длинный зимний вечер… А Аспазия еще не влюбилась и знает ли даже она, о чем тревожится Алкивиад?.. Конечно, эти волнения, эти неудобства не были страданиями; эти волнения были очень сладки и легки.
Алкивиад иногда погружался в чтение песенника, подыскивал подходящие стихи и, подавая их Аспазии, говорил:
– Прочти, Аспазия, это очень хорошо. Не надо, Аспазия, забывать поэзию…
– Прочту! – отвечала ему иногда Аспазия, взглядывая на него с улыбкой, которая ему казалась насмешливою…
Иной же раз подыскивала другие стихи ему в ответ.
Эта игра понравилась обоим, и Алкивиад стал повторять ее чаще и чаще…
Раз он указал ей на стихи Рангави; в них была жалоба влюбленного на несмелость свою; они кончались так:
«Небесный твой взгляд как магнит привлекает меня. Скорее бьется мой пульс, отмеривая мою жизнь. Но ты так сурова, что кровь моя стынет и только вздох один осмеливается вылететь из моей груди».
Аспазия (все улыбаясь насмешливо) взяла книжку – Долго искала, долго думала, нашла наконец и указала на конец чернической песни «Всадник».
«Не плачь, прекрасная девушка! Мой путь лежит за эту гору. Я везде найду красавиц… но не останусь ни с одной… Отчизна моя – весь мiр!..»
– Что же? – спросила она. – Разве это не хорошо?
– Пусть и не плачет! – шутя ответил Алкивиад, не желая еще обязывать себя никаким серьезным словом.
– У нас о таких вещах и не плачут хорошие женщины, это у нас не в обычае, – сказала Аспазия, опять наклоняясь к шитью.
В комнате тогда были только глухой и Чево. Чево, улыбаясь, но вовсе не лукаво, а как дитя, также смотрела на него.
– Чево! – сказал Алкивиад, – ты никогда не влюбишься?
Чево не посмела ответить на такой дерзкий и бесстыдный вопрос. Она лишь опустила глаза.
– Выйдет замуж, тогда и влюбится! – отвечала за нее Аспазия.
– Не лучше ли сказать наоборот? – возразил Алкивиад. – Прежде влюбится и тогда выйдет замуж.
– Это у нас не в обычае, – ответила Аспазия.
– Разве есть на страсти обычай! – воскликнул Алкивиад уже в досаде.
– У нас так привыкли…
– Неужели у вас не понимают ничего мечтательного, ничего страстного, ничего романического… Никто не посягает на честь женщины и девушки… Честь есть краеугольный камень семьи – это мнение каждого эллина!., (продолжал с жаром Алкивиад). Я говорю не про этот священный принцип, а про увлечение и про мечты… Я говорю о жизни сердца и фантазии… Неужели здесь женщины не живут душой?.. Везде, где есть жизнь, достойная этого названия, есть и страсти, которые доводят иногда до самоубийств, до преступлений… Это грустно, это ужасно, но это доказывает, что существует нечто идеальное… Сафо бросилась с Левкодского утеса… Всякий день читая и слушая рассказы о странах просвещенных, мы видим, что молодые девушки и молодые женщины удушают себя угольями, отравляются, убегают из дома родителей, сходят с ума от любви…
– Пусть Бог избавит нас от такого просвещения! – ответила Аспазия. – Нам так лучше; у нас никто не убивается.
Чево громко засмеялась, так ей понравился ответ сестры…
С досадой слушал Алкивиад этот смех… и ему еще стало досаднее, когда в комнату вошел старший брат Аспазии и с простодушною радостью спросил:
– Чему вы смеетесь? Скажите мне, посмеюсь и я!
– Я не смеюсь, – сказал Алкивиад, – я жалею, что у всех здешних женщин и у мужчин нет сердца… Послушай, я расскажу тебе историю, которую рассказывал мне недавно один молодой русский в Афинах. Она поучительна уже потому, что изображает нам хоть одну сторону жизни этой России, которую все мы, и враги и друзья, так мало знаем. Я России боюсь и не люблю, ты это знаешь…
– Напрасно! – перебил молодой Ламприди. – Без России все ваши росказни будут щепки и стружки, больше ничего…
– Это другое дело! – гневно воскликнул Алкивиад. – Слушай меня! Слушай меня и ты, Аспазия, умоляю тебя.
– Я слушаю! – сказала Аспазия.
– Нет, оставь работу и гляди на меня, – сказал Алкивиад.
Аспазия послушалась.
– Слушайте же, – продолжал Алкивиад, – я говорю, что не люблю Россию. Но я согласен, что ничего не может быть милее, благороднее, любезнее образованного русского. Один из таких обворожительных русских молодых людей рассказывал мне, незадолго до моего отъезда сюда, историю своего родного брата, который, как и видно по всему, был также прекрасный молодой человек. Он служил офицером на Кавказе и был из хорошей семьи. В Петербурге были у него богатые родные. В доме этих родных он встретил молодую девушку, тоже родственницу их, и влюбился в нее. Хотя и герой на войне, молодой офицер этот был очень застенчив и скромен с женщинами. Девица была невинна, стыдлива. Он не решился объясниться с нею и открылся лишь брату своему. Брат с жаром взялся помогать ему и скоро передал ему о согласии молодой девушки. Открылись наконец и богатым родным, от которых девушка зависела. Но отец семейства отверг этот брак, потому что и офицер и девушка имели оба слишком мало средств к жизни. Сверх того, старик нашел и другое препятствие, которое любопытно, как странная подробность русских нравов: он сказал, что эта девица слишком хорошо воспитана, чтобы выйти замуж за человека, который почти не говорит по-французски. «Точно не человек хорошего общества, а какой-нибудь управляющий имением другого». Офицер опять уехал на Кавказ, и все думали, что он забыл избранницу своей души. Но это была ошибка; прошло лет более десяти, молодая девушка вышла замуж за человека также молодого, очень богатого и знатного; она стала ему верною супругой и прекрасною матерью своим детям; но полюбить его не могла…
Тут Алкивиада перебила старушка Ламприди (она вошла при начале его рассказа):
– Отчего же она не могла полюбить мужа? Значит она своего долга не знала! – восклицала она.
Алкивиад продолжал:
– Прошло больше десяти лет; офицер возвратился с Кавказа и видел ее; но вспоминать о прошлом они себе не позволили. Молодая женщина, однако, была часто больна и, наконец, скончалась в своем имении, в провинции. Умирая, она написала ему письмо, в котором открылась ему, что до последней минуты не переставала его любить… Он получил это письмо; не показал его никому; несколько дней был веселее прошлого; потом уехал из Петербурга в то имение, где похоронили предмет его обожания… Он остановился в маленьком городке, переоделся, переменил там белье; подарил все вещи свои слуге в гостинице и нанял экипаж и поехал туда, где была ее могила; с ним был пистолет, и дорогой он шутил с крестьянином, который его вез; выстрелил пулей в большое дерево на дороге и спросил крестьянина, крепко ли бьет пистолет и пробьет ли он лоб хорошо? В селе служили всенощную, когда он приехал; он был набожен: вошел в церковь, долго молился, и потом люди видели, как он вышел из церкви и стал молиться на ее могиле. Долго молился он; наконец люди проходя заметили, что он лежит неподвижно; его подняли и увидали, что он застрелился из пистолета! Всем родным своим и друзьям он за день до смерти приготовил прощальные письма и подарки… Вот это страсть! Вот это чувства! – воскликнул, кончая, Алкивиад.
Все долго молчали; когда он кончил, только старушка мать с горестью заметила, что и в просвещенных и больших местах случаются, видно, худые дела, и удивлялась, как же это начальство там православное, а за этим не смотрит!
Николаки немного покраснел за мать и сказал ей:
– Вы, матушка, уже слишком древняя кирия. Ныньче свет не такой!
Потом он развеселился и предложил Алкивиаду выслушать его рассказ об эпирских греках.
– Хорошо! – воскликнул он, – ты рассказал мне трагическую историю из аристократической жизни русских; а я расскажу не одну, а две истории про наших… В одном селе, в странах наших, жил в старые годы один молодой паликар. Женился он на красивой девушке; справил свадьбу; пожил с молодою женой хорошо и уехал торговать на чужбину, как, ты знаешь, делают многие эпироты. Вернулся он через пять лет; жена все еще была хороша и без него стала любовницей одного турецкого бея. Расстались, однако, они, когда вернулся муж; но долго бей без нее оставаться не мог; он решился похитить ее и убедил ее так, что она согласилась на это. Бей выбрал день, в который она с мужем должна была ехать в гости к родным в другое село. Он взял с собой трех отважных турок и скрылся с ними за утесами на пути. Муж ехал на муле; жена шла около него пешком; не доходя до утеса, жена сказала мужу: «Поезжай тихо, а я одежду хочу поправить и после догоню тебя!» Видно, ей было страшно. Бросились турки на мужа; но он имел оружие; ранил всех трех, и остался бей перед ним один. «За что хотел ты мне зла? – спросил он его. – Отдай мне оружие и скажи мне правду, тогда я подарю тебе жизнь». Бей отдал ему оружие и сознался, что хотел похитить его жену. Тогда муж не вынес этих слов и убил бея. Возвратился к жене, отрубил ей обе груди, бросил ее на дороге, истекающую кровью, и бежал из Турции. Дело это старых времен. Турки были тогда проще, и паша сказал: «Напрасно бежал человек – я бы не наказал его. Он исполнил долг своей чести!»
– Какая жестокость, но вместе с тем какая греческая отвага! – сказал Алкивиад.
– Конечно, люди простые, без воспитания, – вздохнув, заметила старушка.
– Подожди! – продолжал Николаки, – я расскажу и другую историю; та не будет такая жалкая. В другом нашем городе явился другой паликар. Сосватал он себе одну девушку из другого села и не знал, что она давно любила другого. Собрались люди на свадьбу; привезли невесту из того села; поехали с ней родные и гости. Начали петь песни свадебные, кушать, пить и плясать. Невеста была в другой комнате с женщинами, по обычаю. Вдруг она говорит им: «Подождите; нездорова я что-то. Выйду воздухом подышать!» Вышла и родила ребенка в саду. Никто и не знал, что она беременна. Ребенок был мертвый, вероятно, от волнения, в котором была мать. Ждут ее женщины другие, ждут; нейдет назад. Вышли и видят, она в поле идет с ребенком; хоронить его хочет. Закричали женщины; сбежались все; взяли у ней ребенка мертвого; взяли и ее, уложили сперва, а потом на другой день отправили назад к отцу в село. Расстроился праздник, и разъехались все; но они уже были обвенчаны; молодой обдумал и на увещания пойти к митрополиту и просить развода отвечал: «Нет не пойду. Такую, должно быть, Бог мне судьбу дал; возьму ее опять; она мне жена и, может быть, доброю хозяйкой будет». И взял ее, и живут с тех пор не хуже других.
Этой истории от души смеялись не только сам Николаки, Аспазия и мать, но даже обе девушки Цици и Чево. Старушка и тут по-своему объяснила это дело Алкивиаду.
– Что ж делать! – сказала она. – Бедный человек: где ему разбирать строго. Работала, видно, хорошо в виноградниках да послушною женой стала; вот он и живет с ней… Бедность! Турция!
Алкивиад, напротив того, похвалил этого грека и сказал:
– Должно быть, у него истинно христианские чувства были.
– А что же ты думаешь и скажешь о первом молодце нашем? Вот зверь-человек! – спросил Николаки.
– Жестокий человек! – отвечал Алкивиад. – Но я думаю не о нем только, а и о многом другом. Я думаю: отчего энергия, сила духа, патриотизм и все, что красит мужа… Отчего это у вас в Турции все досталось в удел гораздо более низшему классу, чем вам? – Пастухам, земледельцам, сельским капитанам… Ведь у тебя, Николаки, недостало бы ни великодушия, чтобы простить жене проступок, ни силы духа, чтоб убить ее…
Николаки не успел ответить; за него ответила Аспазия:
– Зачем же ему убивать или прощать? Жена его никогда не изменит ему; а если б изменила, на это есть митрополит, есть закон, их разведут, если она обесчестила мужа… Убивают только грубые деревенские люди…
Алкивиаду было больно слышать эти слова; не потому, чтоб он находил в самом деле необходимым убить или простить, а потому, что и в этих словах Аспазии видел прозаичность во взгляде на жизнь.
Он замолчал и скоро ушел.
Через несколько дней возобновился опять почти тот же разговор. Его начал Николаки, на этот раз при отце Ламприди. Смеясь, рассказал он отцу, как афинские люди жалеют, что архонты в Турции не убивают жен из ревности и не убивают самих себя от несчастной любви.
Алкивиаду было неприятно слышать такое злонамеренное искажение его мысли, но из-за Аспазии он ссориться не хотел и потому, краснея и побеждая свой гнев, попросил дядю рассудить их с Николаки.
– Николаки, – сказал он, – клевещет на меня. Я не то хотел сказать. Я хотел только отдать себе отчет, почему у сельского отрока в Турции, у пастуха, у горца еще так много энергии, а у архонтов так мало силы духа, так мало предприимчивости на все, что не касается их личных интересов.
Старик на это ответил с загадочною улыбкой (он был как Аспазия симпатичен и лукав, и все черты дочернего лица напоминали его черты):
– Архонты люди нежные; деревенскому человеку ничего не страшно. Он ко всему привык: и к холоду, и к голоду, и к ножу, и к ружью, которое он найдет куда спрятать от турка…
На это у Алкивиада было хорошее возражение. Он привел афинскую молодежь, которая, быть может, сказал он осторожно, не менее изнеженна и воспитана не хуже архонтов Турции; а сражалась же в Крите и показывала еще пример тем деревенским людям, которым, по словам дяди, ничто не страшно: ни холод, ни голод, ни чорная ночь в горах!
Старик Ламприди и на это ответил с улыбкой:
– Вы граждане свободного царства; люди гордые, образованные, самолюбивые… А мы люди скромные, «райя», в великие политические дела не мешаемся; заботимся о хлебе насущном, о том, как нашему аге подати платить и чтоб ага нас не бил. Вот теперь уже меньше бьет… Спасибо доброму соседу – северному, который все советы аге. дает; а в 29 году и поближе приходил взглянуть на друга… Спросил: как живешь, друг? Живи хорошо, душа моя, и ушел. Ага с тех пор поумнел и окреп даже. Подданные благословляют его; трудятся, работают, богатеют, кушают спокойно с супругами и деточками своими… и молятся за агу…
Вся семья смеялась, слушая старика; стал смеяться и Алкивиад, но ушел домой опять недовольный. Благодушие Аспазии, глубокий сон ее воображения приводили его в отчаяние.
Молодая женщина, казалось, не искала и не желала ничего; ни о чем не мечтала, и если иногда и жаловалась, то лишь на то, что ей не совсем здоровится и что вообще она не крепка и не сильна. Раз она сказала Алкивиаду, что она не надеется долго прожить…
– Тебе бы надо иную жизнь, – сказал ей Алкивиад. – Тебе бы нужны были развлечения.
– Какие развлечения? – спросила Аспазия.
– Поехать бы тебе в Афины, видеть свет, театр, прогулки, оживленный город. Подышать воздухом свободы. Показать и другим людям, показать свободным эллинам, какие цветки расцветают в глуши эпирских гор… Кто знает, – прибавил он шутя, – когда юноши эллины увидят, какие цветочки родятся здесь, то эта мысль воодушевит их, и часом раньше и здесь будет Греция.
Взгляд и румянец Аспазии говорили, что эти похвалы и шутки ей сладки; но слова ее и на этот раз дышали равнодушием.
– Не для нас такая роскошь, – ответила она спокойно.
– Однако неужели ты не подумала о том, что жить, как ты живешь, не значит жить. Подумай же: целые года… года! ты ходишь из спальни в столовую; от очага к столу и от стола к кровати… Весь мip для тебя в этих двух комнатах; ты даже никогда не гуляешь.
– Что я буду гулять, – сказала Аспазия, – мостовая нехороша; дороги трудные, гористые; зимой дождь и холод; летом жарко… И с кем я буду гулять? наш Николаки не любит ходить; матушка стара и тяготится; сестрам обычай не позволяет – они уж велики…
– Чего же ты желаешь? Неужели ничего?
– Ничего! – сказала Аспазия.
Другой раз, оставшись с ней, наконец, наедине, он спросил у нее:
– Неужели ты не любила и не будешь никого любить?
– Я любила, ты знаешь, мужа. Бог взял его у меня. Это мое несчастие. Кого я буду любить?
– Неужели, Аспазия, ты понимаешь только ту любовь, которая разрешена законом?
– А то какая же еще? – спросила Аспазия и потом, краснея, прибавила с неожиданною прямотой:
– Если ты хочешь иной любви, ищи ее в том предместье, знаешь, где живет Аише и ей подобные… В хорошем доме ты иной любви здесь не найдешь…
После этого ответа Алкивиад долго не возобновлял разговора о любви. Он боялся оскорбить Аспазию и, отчаявшись в успехе простого каприза, стал думать все больше и больше о браке.
XIV
Любовь, которой первые, то сладкие, то бурные движения ощущал в себе Алкивиад, не могла отвлечь его вполне от драгоценных всякому греку политических размышлений. Он то интересовался ролью, которую родные его и другие христиане играли в Турции, то хотел выведать их образ мыслей, то передать им свой. Ему скоро пришлось заметить большой разлад во мнениях между ним и семьей дяди, где не только сердцами, но и мнениями были все заодно. Сыновья покорно и искренно внимали отцу; он видел больше их, испытал гораздо больше смолоду и книгами больше их занимался. Он помнил борьбу за независимость, он пережил сам опасные минуты, он путешествовал по торговым делам и в России и в западной Европе, видел народные смятения в Вене и Париже; гораздо лучше сыновей знал по-французски и по-итальянски, знал хорошо и по-турецки, а сыновья не знали.
Он свободно умел переходить от речи простой и деревенской к речи почти ораторской и ученой; знал также хорошо грубую пословицу горную, как и цитату из Демосфена или Фукидида.
Был недурно знаком и со старым турецким шериатом, и с новыми турецкими уставами, а каноническое право православной церкви знал так хорошо, что митрополит не мог кончить без него ни одного важного дела.
Еще и прежде, когда решения турецкого кади были гораздо своевольнее, чем теперь, кир-Христаки один из всех христиан умел склонять кади на свою сторону и не раз вынуждал их рвать уже написанные решения.
Алкивиад видел, что дядя, благодаря осторожности своей и политическому миролюбию, приобрел такую силу, что мог и бедным людям делать много добра. Он давал им иногда деньги взаймы (конечно, на проценты); принимал на себя и поручительство за многих и в денежных обязательствах, и в тех случаях, когда Порта нравственно не знала, довериться ли ей человеку. Он выпрашивал людей к праздникам из тюрьмы или совсем выручал их оттуда. К нему приходили с просьбами не только христиане, но и турки. Один хлопотал об отсрочке долга своего другому торговцу, который не мог не уступить господину Ламприди; другой просил похлопотать о повышении в офицеры из простых жандармов. Алкивиад сам видел, как молодой турецкий солдат, премилый и преумный юноша, целовал руки Христаки и прикладывал их ко лбу своему за то, что тот выхлопотал ему от начальства долгий отпуск в деревню, чтобы видеть старую мать и выдать замуж сестру.
Заметил и сам Алкивиад и стороной узнал, что кир-Христаки несправедлив лишь в одном случае – он не мог выносить, чтобы бакал, пастух или погоньщик смел судиться у турок с архонтом; как бы ни было дело право, кир-Христаки употреблял все усилия, чтобы доказать простолюдину, как тщетны его надежды. Но когда приходилось разбирать дело двух людей низшего положения или двух архонтов друг с другом, г. Ламприди становился правдив и неподкупен. Так же неподкупен и правдив был он и в делах между людьми разной веры и породы, между евреем и греком, между греком и турком, между турком и евреем. Ему нужно было только одно – чтобы бакал, пастух, погоньщик и земледелец не забывали своего старого страха перед архонтами и своего уважения к большим очагам, «где и котел в кухне никогда не перестает кипеть».
Это афинскому юноше казалось ужасным и непростительным.
Не нравились ему и политические взгляды дяди и двоюродных братьев. Разница между отцом и сыновьями была только та, что сыновья иногда говорили смело против турок, а отец никогда даже и в семье открыто Турцию не корил. Но и он сам, и сыновья были приверженцами России и в нее только верили.
Эллинскую конституцию они все трое осуждали чаще, чем деспотизм султанов, и с негодованием говорили о непрочности министров в Афинах и о пустых бреднях афинских адвокатов и газетчиков.
Раз глухой насмешливо сказал Алкивиаду:
– Не забудь и нас бедных райя, когда будешь министром свободной Эллады. Скоро будешь, будь покоен! При вашей анархии долго ли стать министром?
– То, что вы зовете анархией, мы зовем свободой и жизнью, и во имя свободы надо терпеть и некоторое зло. Кто не любит свободы, тот не грек.
Так возразил Алкивиад, но старик Ламприди на это сказал:
– Византийцы тоже были греки, а о свободе не заботились много.
Алкивиад решился на это сказать дяде колкость.
– Тебе хочется стать пашой, я вижу это, дядя… Говоря это, он сам немного смутился, полагая, что дядя обидится. Но кир-Христаки отвечал, не сердясь, что это еще не большое зло, если б его и подобных ему стали делать турки пашами.
– Я думаю, и стране, и народу будет больше блага от таких пашей, как мы, чем от ваших адвокатов и газетчиков…
Потом старик подумал и прибавил:
– Именно такой постепенный прогресс, постепенное уравнение прав и нужно. Надо, чтобы христианин в Турции был поставлен так, как был поставлен поляк в России; он имел все права, но не захотел удовлетворяться своим высоким положением, хотел завоевать пол-России, и буйство его наказано…
Алкивиада не раз уже возмущало то, что дядя предпочитал русских полякам; он не раз пытался возразить ему на это, что если у поляков отнять право самобытности, то почему же должно оставить его за греками? Но всякий раз дядя тут же обличал его в противоречии с самим собою: «то примирение с Турцией, то бунт и свобода, – что же мы выберем, наконец, по-вашему?»
– Нет, друг мой, – сказал он ему раз, – не так вы судите. Я понимаю вас; я вас жалею. Вы еще недавно принесли столько жертв, пролили столько драгоценной всем нам крови. Ум ваш помрачился, и вы, как потерянные, простираете руки ко всякому, на кого только не взглянете. Поверьте мне, друзья мои, естественный поток истории увлечет и вас в свое течение. Не будем предсказывать час и день падения великих царств. Сколько раз стояла Турция на краю гибели и сколько раз опять укреплялась. Пусть стоит она долго, лишь бы христиане заняли постепенно в ней ту роль, которая им подобает… Ты скажешь: «и мы говорим то же». Нет, вы не то говорите, вы хотите невозможного; вы хотите, чтобы каждый грек день и ночь искусно сочетал в уме своем наружную дружбу с тайною жаждой разрушения. Когда ты, юноша образованный и способный, так говоришь и хочешь возбуждать народную гордость, чего же можно ждать от множества тысяч людей, которые и ума твоего, и воспитания не имеют, и плана такого сложного и глубокого постичь не в силах… Да! и я проповедую примирение с Турцией; но не мы с тобой двое составляем народ. И когда я возьму в расчет веру, предания и самые события, как они слагаются помимо нашей воли, я вижу, что примирение это не в руках Англии, не в руках этого изверга, которого посадили на свой престол безумные французы, а в руках того, за кого говорят и близость положения, и вера, и сила, и предания. Только двуглавый орел, дитя мое, может осенить мирно крылами своими эллинский крест и луну ислама… Султан Махмуд, мое дитя, понимал дела вернее, чем эти нынешние франки, Фуад покойный и другие… Только Россия, друг мой, может поручиться турку за грека и греку за турка… Без ее вмешательства доверия не восстановите… И о каком союзе вы говорите? О военном союзе? Пусть будет по-вашему. Объявите вместе с Англией и Турцией войну русским. Пусть какой-нибудь министр ваш достигнет этой цели, пусть выйдут в поле Хассан и Яни вместе против Иванов… Но ведь и ты, и министр твой естественных чувств не убьете в народе; не убьете в нем веру; он скажет: это грех; и солдат бросит ружье, и офицер, поверь мне, сломает с негодованием свою шпагу…
Не нравились Алкивиаду такие мысли; не нравилось ему многое в Эпире; не нравилось ему то, что митрополит садится на официальных празднествах ниже простого кади и что люди выносят это… Не нравилось, что мало шума в городе; не нравилось, что простые люди слишком почтительны к старшим и богатым; поклоны их, хотя и очень изящные и полные внутреннего достоинства, ему казались низкими. Еще не нравилось ему (и в этом он был, конечно, прав), что купцы, учителя и другие люди с влиянием и весом зовут своих же простых греков – звери дикие и не ценят их качеств…