Полная версия:
Восстание. Документальный роман
Отца до поры до времени хранило то, что у него не осталось знакомых из прежней жизни. Игнатенков согласился, что трудно объяснить иначе, почему при наличии доноса его взяли только в предпоследний день охоты. Припоминаю, сказал он, что в последние дни перед отчетом, в начале декабря, врагов гребли уже мелкой сетью, так что понятно, почему ваш сосед с братом тоже загремели. «Что происходит?» – спросил я. «Как что, – ответил он деловито, – война. Чтобы точно выловить всех врагов, лучше ошибиться, чем сминдальничать. Ты думаешь, шпионов мало? Твоего отца я не видел, но ты-то сам знаешь, где он все то время разъезжал, пока ты был маленький?» Я с трудом удержался, чтобы не врезать ему и не заорать, что мой отец не виноват, а его отец не верит ни в какую войну и вообще ни во что, и просто, как и все они, держится за тысячу двести рублей оклада и премии, путевки, санатории, и пьет не потому, что перерабатывает или совестится, а потому что до смерти боится, что сдадут и сгноят его самого. Гнев жег меня, как йод рану, но я справился и покивал и попросил узнать, куда могли направить отца: вдруг все-таки ошибка?
Спустя неделю на том же мосту Игнатенков передал, что ему удалось узнать: всех увозили в смоленскую тюрьму, а оттуда кого куда неизвестно. Пожилых вроде бы старались посылать в ближайшие области. В предновогодние дни ярцевскую контору торопили из центра, чтобы побыстрее отправили им этап, так как не хватало контингента для переброски на строительство какой-то гидроэлектростанции. Едва дождавшись понедельника, я явился в библиотеку, повесил пальто и сел в читальном зале. Сначала я взял подшивки «Правды» за последние три года. Потом отложил в сторону и отыскал замусоленную книжку Уголовного кодекса. В уме отпечатались цифры пятьдесят восемь и десять. Я жадно долистал до первой и прочитал: «Контрреволюционным признается всякое действие, направленное к свержению, подрыву или ослаблению власти рабоче-крестьянских советов и избранных ими, на основании Конституции Союза ССР и конституций союзных республик, рабоче-крестьянских правительств Союза ССР, союзных и автономных республик или к подрыву или ослаблению внешней безопасности Союза ССР и основных хозяйственных, политических и национальных завоеваний пролетарской революции».
Это не разъясняло решительно ничего, и я стал искать десятый пункт. Измена родине, вооруженные восстания, сношения с иностранцами, оказание помощи международной буржуазии, склонение иных стран к вмешательству в дела… Утомившись, я долистал до нужной страницы и прочитал, останавливаясь на каждом слове: «Пропаганда или агитация, содержащие призыв к свержению, подрыву или ослаблению советской власти или к совершению отдельных контрреволюционных преступлений, а равно распространение, или изготовление, или хранение литературы того же содержания». Переписав формулировку в тетрадь, я взял подшивки и листал их до вечера. Выписав планы электрификации и сдачи новых гидроэлектростанций, убедился, что, если верить Игнатенкову, отца могли увезти либо на Мету, либо под Углич. Тут же замелькали и выстроились в стройный план мысли. Можно поступить так: сдать экстерном экзамены и распределиться в контору, работающую на стройках в качестве мелиораторской или землемерной. Но в какой области? Бросившись к полке с атласами, я открыл карты и увидел, что стройка мстинской электростанции находится в Ленинградской области, а угличской – в Ярославской. Придется выбирать.
«И чего ты хочешь добиться?» – спросила мать, когда мы сели ужинать. Из темноты на меня смотрели глаза Оли – так, что хотелось отвернуться, – непонимающие очи Маргариточки и тревожный взгляд Анатолия, который надеялся, что я вернусь надолго и разделю с ним дела. «Хотя бы увижу его, – ответил я, обжегшись об ложку с гороховым супом, который мать заставляла есть горячим. – А кроме того, я слышал, что кроме лагерей есть еще поселения, и, раз он считается пожилым, ему могут разрешить жить в таком поселке. Я бы тогда устроился рядом и помогал».
На самом деле ни в чем таком я не был уверен. Игнатенков сболтнул мне о поселениях рядом с лагерями, там жили вольнонаемные, однако они не могли уехать до конца срока, – но вообще-то после известия об отце я ощутил ненависть к месту, где жил, мне хотелось поехать прочь, отправиться в странствие, только бы убраться отсюда. Трудно сказать, чего было больше, страсти увидеть мир или найти отца, потому что мы все же не были близки настолько, чтобы я ощущал его отсутствие как отсечение важной части тела или утерю куска души. Мне было стыдно признаться в этом сейчас, за столом, поэтому вслух я повторил, что, конечно, такие выпускники, как я, могут много заработать только на стройках, а в Ярцеве мне заняться нечем. Это было правдой: в округе ничего не возводили, не копали и не осушали, и передо мной не маячил даже скучный труд топографа. Все выслушали меня и согласились с моими доводами, потому что надеялись, что с отцом случилось недоразумение и мы сможем его вернуть, и, если я начну наводить справки на местах, что-то может обнаружиться. Мать повторяла: «Нет, за что? С кем ему контрреволюцию творить? Со стариками? Со Степаном?» Я объяснял как мог, что происходит, и твердил, чтобы все молчали обо всем. «Думаешь, я не понимаю?»
Они стояли передо мной в теплых сенях, пахло смолой и сырой одеждой. Часом раньше Оля прорыдала: «У меня был старший брат, и я знала, что, если что, он поможет, а теперь его нет», – и вытерла мокрые ресницы об мое плечо. Я пытался лепетать что-то утешительное, мол, буду недалеко и, если что, за сутки доберусь, но Оля обо всем догадалась и вцепилась мне в руку ногтями: «Тебе дороже то! Все, что там! А мы – нет. Папе уже не поможешь…» Она осталась в комнате, а с другими мы обнялись в сенях, слепившись в ком из голов, плечей и рук.
На прощание я посмотрел на дом, походил по саду, проваливаясь в сырые сугробы, и заглянул в небо. Когда отца увозили, начинался снегопад, он был в сапогах, сивой дерюге, которую ему дали для дежурств, в ватных брюках, в треухе, и чем дальше я представлял все – как он догадался, как сам направился к ждущим его васильковым околышам, довольным, что не придется бегать по сугробам, как ежился под падающими сверху клочьями снега, идучи к автомобилю, как знал, что больше не увидит тех, к кому стремился все эти годы, – тем острее я хотел убить их, жестоко замучить, и тем ближе становился отец, который достался нам такими осколками, обломками. И тем сильнее я понимал его, чувствовал то, что чувствовал он: что жизнь кончилась и дальше одни только унижения и муки, – и понял, что вряд ли найду его, но попытаться обязан.
Брасовская весна зияла проталинами и серыми ледяными лужами, пахла тающей целиной и обнажала влажную землю. Последние занятия сорвали скворцы. Их многотысячная стая то опускалась на поле, то срывалась в полет и кружила, сворачиваясь в диковинные фигуры и колеблясь в воздухе как волна. Завороженные, все высыпали из классов и наблюдали. В тот день мне разрешили сдать экзамены, не дожидаясь июня, и я был принят Космылиным. К нему явно наведывался Воскобойник, так как директор стал уговаривать: вижу вас как преподавателя, вас уважают младшие курсы, педтехникум окончите заочно, у вас будет время на эксперименты, я слышал об идее по изучению аэрофотосъемки, многообещающее направление, сколько трудовых ресурсов оно высвободит советской республике, которой это так необходимо сейчас, подумайте еще раз. Я слушал, и как-то сгущался, и наконец оборвал его, сказав просто «нет». Тут же, впрочем, я спохватился и объяснил, что без опыта ничего не стою как учитель, а как специалист аэросъемки не существую вовсе, поэтому сначала хочу приобрести опыт на стройке будущего, куда меня должны взять с нашим гидрологическим и геодезическим образованием. За мной младшие сестры и братья, так что далеко от дома уезжать не хотелось бы. Понимаю, что в трудное время капризничать стыдно, но прошу вас распределить меня на стройку электростанции, например, Мстинской или Угличской. Космылин поглядел с любопытством, но, помня мое личное дело, решил, что лучше не вникать в подробности.
Спустя месяц ему ответили из водных контор Ленинградской и Ярославской области, что взять меня не могут. Однако кто-то упомянул, и Космылин за это зацепился, что строить гидроэлектростанции обычно привлекают специалистов из соседних областей. В Калинине у него служил знакомый, и он, воодушевившись, подскочил на своих костылях к телефону и позвонил ему. Тот, к счастью, оказался рядом с аппаратом и ответил: гидротехникам нужен прораб прямо сейчас, но он ничего не обещает, тем более если сотрудник неопытный. Космылин знал, что на практике с подчиненными наблюдатором, записатором и реечниками я всегда опережал других бригадиров, и, обернувшись ко мне, сказал в трубку, что Соловьев не обманет надежд.
Когда я притащил в калининскую контору Мелиоводстроя свой чемодан, меня, конечно, никто не ждал. Все были заняты, а знакомый директор куда-то уехал. Я прогулялся по набережной и спустился к Волге. По мосту ползли за реку машины, а на дальнем берегу рабочие разбирали леса у побеленного здания из трех застекленных ротонд, поставленных друг на друга, с колоннами и шпилем. За ним мерцали чешуйчатым рыбьим блеском купола церквей. Калинин напоминал Смоленск дребезжащими трамваями и грязью, но в прочем отличался – здесь сплеталось несколько рек, дымили фабрики, а кварталы городских домов, изб и бараков наползали друг на друга так, что невозможно было понять, где кончается один и начинается другой.
Вечером директор все-таки приехал в контору, пожал потной рукой мою руку и вызвал кадровика. Тот, глядя в сторону, прогундосил, что в общежитии мест нет уже давно, и вы это знаете, квартиру до конца года контора оплачивать не может, и он лично способен разве что пошуршать у несемейных служащих, кто хочет подселить к себе молодца. Директор выругался, позвонил начальнику хлопчатобумажного треста и попросил его пустить меня на два месяца на какой-то двор. Я уже вообразил, как сплю на траве, накрывшись куском картона, но получил листок с адресом и прочитал еще более странное: «Париж номер семьдесят, к Кузовлеву, второй трамвай». Воспользовавшись случаем, кадровик вцепился в директора по поводу взносов, и они ушли, закрыв кабинет и продолжая по дороге спорить.
Остановка трамвая была пустынна. Вскоре показался второй номер из центра, я вволок по ступенькам чемодан и через полчаса сошел у кованого забора и ворот с толстыми, словно раздувшимися столбами. Вокруг темнели пыльные кирпичные склады. Ворота никто не охранял, и я вошел внутрь. Косой переулок вел мимо совершенно нездешних, казавшихся европейскими, домов с узкими высокими окнами, панно из плитки и кирпичным декором. Вокруг разметалась непролазная грязь. Я повлек чемодан к мосту с табличкой «р. Тьмака». Узкая река пахла тиной, а ее берега были обшиты досками. Солнце еще не зашло, день стоял жаркий, и дети прыгали с моста в Тьмаку. Пролетев несколько метров, они уходили с головой под воду, выныривали, совершали несколько гребков, цеплялись за доски и вылезали. За ними приглядывал старик. «Мне нужен Париж, – неловко сказал я ему, поздоровавшись. – Номер семьдесят». Он махнул рукой через площадь за угол высокого корпуса и пообещал, что там начинается улица, которая приведет прямо к Парижу. За углом я увидел дорогу, вдоль которой уходили на километр вперед ряды таких же виденных лишь в книжке по истории архитектуры кирпичных домов, хотя и чуть более угловатых и без панно, а по левой стороне размещались склады. Улица заканчивалась замком с тремя башнями, увенчанными коронами. Все это совсем напоминало бы ту книжку, если бы я не заметил сада. Там зеленели шиповник и жасмин, на аллеях и скамейках шумели компании, а в некоторых кустах лежали люди. Всюду валялись осколки, бутылки, обертки, и среди этого хлама высились пилоны замка, стремились к небу контрфорсы. Это и был Париж.
Мимо промчался самосвал, дал по тормозам и начал сдавать прямо на меня. Я отошел чуть в сторону и увидел распахнутое настежь окно подвала. Водительская дверь открылась, в нее выглянуло курносое лицо и рявкнуло: «Уйди от ямы!» Я попятился. Грузовик придвинулся к дому, поднял кузов и стал ссыпать брикеты торфа прямо в подвал. Я заглянул туда и увидел голого человека, прикрытого какой-то ветошью, – он метался как бешеный и швырял брикеты в зев печи. Водитель высунулся еще раз и предложил подвезти, куда надо. Это было ни к чему, до Парижа оставались сотни метров, но я залез в кабину. Оказалось, тепло от печи шло по трубам снизу до верху дома, имея на каждом этаже выход в общей кухне. Причем не один выход, а десять разных заслонок – каждая хозяйка ставила чугунок в свою печную нишу и доставала его после возвращения с фабрики теплым. Рядом с заслонками общежитцы малевали мелом угрозы тем, кто залезет в чужую нишу. Своих кухонь на Пролетарке не было ни у кого, кроме инженеров и начальников, которые жили как раз в тех первых домах у трамвая. Шофер сообщил, что городок текстильщиков построил миллионер Морозов при царях. Кто такой Кузовлев из моей записки, он тоже знал – это был комендант. А Парижем замок называли за то, что его архитектор выиграл приз на Всемирной выставке в Париже. Здание оказалось такой же казармой, но очень длинной, украшенной навершиями-цветками и витражами на фасаде.
Комендант прочитал записку, выслушал меня и просипел: «Камора твоя будет в глагольчике». – «Где?» – «Сейчас увидишь».
Мы поднялись в казематы – сырые коридоры без окон с дверями, ведущими в общие комнаты. Перед нами выкатился клубок сцепившихся чумазых подростков. Они втянули бы нас в свою драку, но разглядели в полутьме коменданта и закричали: «Хожалый! Хожалый!» Так здесь называли взрослого, которому надлежало утихомиривать детей тех, кто в это время еще не явился со смены. Во всем Париже пахло супом. Наконец мы достигли коридора, шедшего вдоль окон всего здания. Глагольчиками называли его ответвления. Меня подселили в комнату, где размещали командированных. Соседи, льнозаводчики, ждали, пока калининцы оценят их сырье, и репетировали ругань с приемщиками. В коридоре-проспекте едва ли не каждый вечер кто-то играл на гармошке, начинались пляски, и из комнат вываливал сонм женщин, обвитых какими-то тряпками, и присоединялся к танцу при тусклой лампочке на засаленном полу. Меня тошнило даже не от запаха, а от непоправимости и сходства всего этого со сценами на Фосиных иконах. Жильцы отучились делать что-либо отдельно: они вместе ходили есть в столовую, в клуб, и, если кто-то один наказывал детей, тотчас сбегались другие и обступали жертву и мучителя, громко костеря обоих. Так же сообща били воров и тех, кто уклонялся от принятых привычек. Одна переселившаяся семья поставила на свой стол в кухне новогоднюю елку, не придав значения тому, что жильцы водрузили общую елку у печи. Сначала у семьи отступников исподтишка оборвали игрушки, а когда они стали возмущаться и искать обидчика, на кухню вышли вразвалочку мужики и избили родителей. Их дети еще месяц не могли пройти без зуботычины от соседских. Правда, потом они сошлись с обидчиками, и я слышал, как их мать говорила, что они ошиблись и что их правильно встряхнули, поставили на коллективные рельсы.
В Париже я прожил год. Сначала директор мне не доверял и дал бригаду из стариков. Потом я понял, что на доверие ему наплевать – молодой прораб понадобился ему, чтобы встряхнуть пожилых монтажников, так как план не выполнялся, а работать сосредоточенно не умел почти никто. Ни о каких стройках электростанций речь не шла: мы затаскивали баки на колокольни и подключали их к насосам. Водонапорных башен тогда было мало, и новые ставили лишь в больших колхозах. Познакомившись с подчиненными, я быстро все понял про каждого и вычислил интригана Кузьмина, чей племянник сидел в финотделе. Кузьмин записывал себе лишнюю работу и оставался без наказаний, пока я однажды не поймал его за попыткой продать пятнадцать метров шланга. После этого он стал отзывчив и иногда интересовался у племянника о запросе на кадры и планах конторы. Знакомый Космылина, видимо, приврал, потому что на Мстинскую электростанцию никого из гидротехников не отправляли.
Дождавшись момента, когда выпал короткий отпуск, я поехал сам. В Боровичах выяснил, где трудовой лагерь, а добравшись до поворота к нему с попутным грузовиком, понял, что лагеря еще нет. Люди, не похожие на prisonniers, как я их представлял, возили в тачках грунт. Они работали в таких же спецовках, как у нас, и имели такие же чумазые и блестящие от пота лица. Их отряд строил бараки в поле, обнесенном колючей проволокой, в километре от реки. Я насчитал не более пары сотен человек, развернулся и, отмахиваясь «Красной искрой» от комариных полчищ, зашагал обратно – среди них не было никого старше пятидесяти. Пришлось написать домой, что поездка к товарищу в Боровичи прошла без приключений, но нельзя сказать, что удалась, здоровье в порядке, записываюсь на экскурсию в Углич.
Однажды по дороге от Парижа к трамваю я заметил, что у клуба циркулируют массы. Под вывеской «Театр» кто-то дописал еще одно слово – «народа». Слева от дверей на доске висел плакат «Суд над студентом», который изображал человека неопределенных лет, бросающего исподлобья взор на балагурящих однокурсников. С утра я уже несколько раз слышал на разных этажах разговоры о суде. Агитотдел иногда судил врагов, и врагом назначали кого-то определенного: бракодела, кулаков, подстроивших железнодорожное крушение, акушерку за аборт, приведший к смерти, и даже свинью, съевшую тесто в квашне, – хозяин той оказался единоличником и лодырем, навредившим соседу. Я вспомнил, как читал в брасовской библиотеке, что в Средневековье инквизиторы казнили на площадях не только ведьм, но и волков, лис, даже муравьев, которые утащили муку. Но сегодня Париж был особенно взволнован, потому что судили туманного студента непонятно за что. Агитотдел загадал загадку, чтобы зрители пришли со всех корпусов. Я кончил дела до обеда и вернулся в городок заранее.
Агитаторы расставили столы полукругом – в середине сидел судья, слева прокурор и свидетели, справа адвокат, – а рядом выдвинули вперед стул обвиняемого, которого, видимо, хотели судить заочно. В пять минут зал наполнился. Я сел в последнем ряду у выхода. Люстра под потолком горела как самовар, театр был громаден и гулок. Рядом со мной сел незнакомый парень в измятом пиджаке и нарисовавшая помадой на губах бантик фабричная. Неожиданно все началось. Из-за кулисы как бы в задумчивости вышел начальник агитотдела, игравший на судах главные роли. Пройдясь туда и сюда, теребя подбородок и вороша усы, он сел за стол судьи прямо в гимнастерке – мантия в этот раз отсутствовала – и заговорил как бы сам с собой: «Вот мы всё твердим „эксплуататоры", „эксплуататоры", когда говорим о старых врагах коммунизма, и, конечно, думаем – о ком это сказано? О купцах, генералах, кулацком элементе и так далее. Мы думаем, что их уже нет, что выметена эта братия красной метлой. Но давайте подумаем: как быть с теми, кто сам не смог стать воротилой, но помогал другим воротилам угнетать? Приказчики, управляющие, инженеры, продававшие свой труд задорого капиталисту, начальники цехов, пекарен, винных заводов, да каких угодно предприятий – сколько таких было до великой революции? Миллионы. Советская власть взяла в кулак и удушила одних, а других отправила работать на благо страны. Но тем временем, пока мы оставили в покое их семьи, дети врагов, не имея права идти как рабочая молодежь в институты, стали учиться после школы – на тех же инженеров, зоотехников, землемеров, юристов. Особенно, конечно, на бухгалтеров – чтобы быть поближе к деньгам. Они считают себя умнее, родовитее! Таков и наш обвиняемый».
Агитатор обвел рукой пустые стулья и ткнул пальцем в тот, что был предназначен студенту. Лишь в этот момент занавес дернулся и уполз. Адвокат, прокурор и свидетели заняли свои места. «Прислали новую методичку, – прошептал сосед фабричной. – Рубить как в жизни. Не устраивать действо». Артист продолжал: «Не будем, однако, торопиться с выводами. Эти студенты выучились, и многие приносят пользу народному хозяйству, находясь под контролем партийцев и органов безопасности. Они незаметны, их можно вычислить только по тому, как ненавязчиво и всегда обоснованно они уклоняются от общественной работы, от инициативы, от высказывания мнений о текущем моменте. Вот почему сегодня нет подсудимого здесь. Он спрятался. Он пустое место. Он, может быть, в этом зале. Опасно ли пустое место?.. Предоставим слово обвинителю».
Вышел прокурор, кудрявый и с косым ртом, навис над столом и начал излагать. «Дело, товарищи, на взгляд обвинения, проще пареной репы. Международная обстановка диктует нам, что…» Далее он двадцать минут разъяснял то же, чем в последнее время нам надоедали на политинформации в Мелиоводстрое, где отродясь никаких лекций не читали, кроме как о вреде пьянства. Война с вероломными финнами, немцы точат зубы, Гитлер задушил коммунистическое движение, и мы слишком снисходительно наблюдали, как он наращивал мощь, а потом напал на соседей. Мы одни в кольце врагов и безумцев, которые чуют, что коммунисты сильны, и потому хотят вызнать, какие есть резервы для предательства внутри советского общества. Наши испанские товарищи проиграли генералу Франко, так как в Мадриде, осажденном четырьмя его колоннами военных авантюристов, ждала еще пятая колонна – многочисленные иуды из числа жителей. «Сейчас, когда родина окружена и грядет война, остается заключить, что студент Имяреков по меркам тревожного времени есть выгодный врагам изменник, – бормотал прокурор. – Таких студентов, тайно презирающих рабочий класс, товарищи, сотни тысяч. Иногда они заняты на действительно важном производстве, поэтому необходимо выявить среди них по-настоящему колеблющийся антисоветский элемент: кого-то сконцентрировать за Уралом, а за кем-то усилить контроль. Считаю целесообразным отправить студента Имярекова на пять лет в трудовой лагерь».
Он сел, вытирая косой рот, и судья вызвал адвоката. Тот прокартавил, что не время разбрасываться кадрами в ситуации, когда индустриализация набрала ход. Сомнительные кадры можно прижать к ногтю, но как бы не раздавить по дороге только-только сложившихся специалистов, как бы не прервать сложившиеся инженерные преемничества. Тут мой неотглаженный сосед расправился и крикнул: «Хорош!» Все обернулись. «Хорош! – повторил он. – Прямо сейчас – к ногтю! А если правда война?! Предатель побежит к врагу. Нельзя упускать! Давить прямо сейчас как гниду!» В другом конце зала начался недовольный разговор. Его инициатор прибавил в громкости и осадил кликушу в том смысле, что в его отделе работают трое сыновей бывших и они скромные труженики и не высовываются не из-за того, что скрывают, а потому что стыдно им, товарищи, внутри себя стыдно; уж не знаю, как вы, а за своих поручусь. Некоторые лица размягчели, заволновались, и многие закричали: «И я знаю!
И я знаю! И у нас такие есть!» Я заметил, что сосед в белье перестал кривляться и, вытягивая шею, внимательно смотрит, кто и где кричит. На прошлых судах зрители просто голосовали, а теперь агитаторы спровоцировали диспут.
Голоса в моей голове смешались в единый вой, я вцепился в подлокотники кресла и понял, что не могу вдохнуть воздуха. Ужас пронзил тело холодной иглой и заставил скрючиться, тщась найти положение, в котором мышцы, отвечающие за дыхание, оживут. Люстра завертелась как горящий пропеллер. Зал тем временем притих, судья встал и стал произносить что-то грозное, отчего заступавшиеся за своих подчиненных спохватывались и начинали неумолчно болтать и каяться. Борясь с подступающей тошнотой, я каким-то краешком сознания догадывался, что они открещивались от тех, кого защищали, потому что судья обвинил их в пособничестве. Сидящие превратились в десятки машинок, которые стучали, звенели и отчаянно калькулировали, кого из подопечных выгоднее сдать, чтобы самим не попасть на карандаш. В апогее своего беснования они под зоркими взглядами особистов клялись, что вычистят гнойник. Когда это кончилось, зрители, очистившиеся от скверны, повалили к выходу, и я присоединился к ним, слившись с толпой и опустив плечи.
Направления в Углич я прождал год. Правда, вызвали не на электростанцию, а на водохранилище при ней. Вместе с десятками других геодезистов мы снимали рельеф берега Волги у Калягина. Этот сонный город хотели затопить почти целиком. Кроме него под воду отправляли еще несколько городков и сонм деревень – все селения, что лежали в пойме Волги. Мы высадились, не доезжая Калягина, и пошли к городу теодолитным ходом через деревни. Колея вела мимо черных домов, к чьим треснувшим окнами прислонились осколки старой жизни: то кукла без лица, то подсвечник. Дома пустовали, но были аккуратны, словно хозяева уезжали ненадолго. В городе остались тоже только деревянные дома, а все прочие были разобраны. Белокаменный монастырь взорвали. «Тут изразцы рисовали со львами, кошками и всякими животными и кружевницы по избам сидели, – просвещал местный инженер, ехавший с нами. – Давно дело было, меня еще не было. Пропало все, ушло куда-то. Вот и сами деревни теперь под воду уйдут, и хорошо, пусть власти рабочих послужат, так?» Под его болтовню мы пересекли слободу, протряслись по торговой площади и наконец заглушили мотор у колокольни. Она напоминала ракету из книги о космических поездах, которую я читал в Брасове, если бы такую ракету собирали в Риме: вторую из четырех ее ступеней венчал портик, а каждую ступень поддерживали шестнадцать колонн. Вокруг уже отсыпали вал. Колокольне предстояло торчать из-под воды бакеном на крутом повороте реки.