Полная версия:
Табия тридцать два
На пять лет.
И это уже второе сокращение, и наверняка будут новые.
Скоро Карантин снимут совсем. Скоро нам откроется целый огромный мир. Скоро в страну хлынут новые знания, технологии, инвестиции. Наша позиция прекрасна уже сейчас, и время работает на нас. Скоро, Кирилл, в России начнется настоящий золотой век!
* * *На следующее утро Кирилл встал раньше обычного, позавтракал остававшимся с субботы хлебом, выпил чашку цикория и, удачно избежав встречи с Надеждой Андреевной (кастеляншей, уже неделю пытавшейся внеси его в список добровольцев на мытье окон в общежитии), отправился (вдоль по Садовой улице) в Публичную библиотеку.
Народу в библиотеке было мало.
Еле светили лампы, спал на подоконнике местный кот по кличке Кипергань, и темнело над входом, встречая посетителей, знаменитое «Бегство Наполеона из Москвы в Париж» авторства Александра Петрова: белые кони (символизирующие казаков Матвея Платова) должны сделать тринадцать точных ходов подряд, прогоняя черного короля («Наполеона») с b2 («Москва») на h8 («Париж»), где его настигнет вскрытый мат. (Будучи историком, Кирилл отлично знал, какие дискуссии бушевали когда-то вокруг этого полотна: ведь оно так или иначе прославляло войну, вероломное вторжение русских армий во Францию. Потом решили, что Петров не пропагандировал, а «сублимировал» империализм: предлагал воевать только за шахматной доской, чем способствовал общему смягчению нравов. (И все-таки название шедевра старались от греха подальше не афишировать; широкие массы и не подозревали о Наполеоне, подпись гласила: «Задача Петрова о белых конях».))
Деловое, азартное настроение владело Кириллом. Увы, последние два (или три? (или четыре?)) месяца он не посещал Публичку; не было желания, да и Майя отвлекала. Ах, лентяй! Но теперь-то ему ясно, куда двигаться. Теперь-то он не будет терять темпы. Для начала нужен алфавитный каталог, ящичек с литерой «К», так, замечательно.
– Кирилл Геннадьевич!
– ?
Совсем юная девушка стоит рядом, смущенно улыбается и мнет в руках формуляр. Оу, Кирилл ее знает, он уже встречал ее здесь прошлой вроде бы осенью: студентка младшего курса, проходит в библиотеке практику, то ли подрабатывает, очень милая. (Вот только имя не припомнить: что там написано на бейджике? «Александра». Точно: Саша. (Наверное, в честь Горячкиной или Костенюк назвали. Интересно, как меняется мода, одно время было много «Санечек» и «Сашенек», а теперь популярнее всего «Люси» (a la Людмила Руденко) и «Лизы» (a la Елизавета Быкова). У мальчиков скучнее: в любую эпоху «Михаилы» (в честь Чигорина, Ботвинника, Таля; но и Мигеля Найдорфа, и Майкла Адамса), «Петры» (в честь Свидлера и Леко) и «Борисы» (в честь Спасского и Гельфанда). И тоже «Александры», конечно (a la Петров, Алехин, Котов, Белявский, Морозевич, Грищук). Потом следуют «Ефимы» (a la Боголюбов и Геллер), «Василии» (a la Смыслов и Иванчук), «Львы» (a la Полугаевский, Псахис и Аронян). Ну, случается, что какие-нибудь родители-оригиналы назовут сына «Бент» или «Сало́» (или вообще – «Алиреза́».)))
– Здравствуйте, Александра.
– Здравствуйте, Кирилл Геннадьевич! Вы к нам? Заказать какие-то книги? – цветет и сияет собеседница. – Вы зовите меня просто Шушей, мне по-другому неловко!
– Шушей?! Э-э, да, конечно. А вы меня зовите просто Кириллом. Знаете, мне нужны статьи Владимира Крамника. Любые, какие есть в библиотеке, за все годы, по всем изданиям, на всех языках. Вот сейчас собирался по каталогу искать, но, может быть…
– Не надо по каталогу! – девушка чуть не подпрыгивает на месте от восторга. – Я вам помогу, все быстро найду, у нас же теперь компьютер поставлен (представляете?!). А это вы, наверное, пишете новую научную работу? По истории? Вместе с Абзаловым?
(Ну при чем тут Абзалов?
Почему везде и всегда – Абзалов?)
– М-м, не совсем с Абзаловым, но в целом примерно так, да, исследование по истории. Я буду вам очень признателен, э-э, Шуша, если получится быстро отыскать.
Жизнерадостная студентка убегает, легонько напевая под нос: «Крамник, Крамник!» – а Кирилл готовится ждать: берет со стеллажа какую-то книгу, прячется в дальний угол читального зала, в уютное фианкетто по правую руку от входа, глубоко задумывается.
В голове сумбур; мысли летят по всем невозможным вертикалям и диагоналям, и надо бы их как-то упорядочить, выстроить, организовать. Итак: что именно он, Кирилл, сейчас чувствует? М-м, вдохновение? Да, пожалуй, самое точное: «вдохновение». Порыв. Желание работать, исследовать, творить. И отец этого вдохновения, вне всяких сомнений, Дмитрий Александрович Уляшов. (Оу, каких-то два-три часа, проведенных за беседой с Д. А. У. (если, конечно, позволительно называть «беседой» монолог), радикально поменяли настроение Кирилла. Широкая панорама российской политики и культуры, развернутая Уляшовым, не могла не впечатлять; чувство приобщения к тайным механизмам истории, погружения in medias res[10], понимания, какие силы создают и скрепляют общество, – кружило голову. И надо быть честным: теперь Кириллу ясно, что Абзалов говорил о том же самом, аккуратно вел к тому же – только немного другими маневрами и ходами. Но как все-таки отличается Дмитрий Александрович от Ивана Галиевича. Абзалов организовывал беседы, где события развивались как бы в замедленной съемке, разговор продвигался еле-еле, увязал в болоте, окружающем мысли научрука, и если наконец удавалось выйти на важную тему, то либо не хватало времени, либо действовало утомление. Уляшов, наоборот, сразу же приступал к главному – и рассказывал так, что у Кирилла мурашки бежали по коже.)
Каисса, все постулаты оказались правдой!
Мы-то школярами читали учебники и верили, что история непрерывна, что русская культура стара, как сама Россия, что одно событие следует из другого и что есть сплошная восходящая линия, цепь блестящих триумфов: сначала Петров, этот «Северный Филидор», добивается известности в Европе, потом Яниш публикует легендарный Analyse nouvelle des ouvertures du jeu des échecs[11], потом Чигорин героически сражается со Стейницем. В 1920-е – «шахматная горячка», в 1950-е – триумф «советской школы», в 1980-е – грандиозное противостояние Карпова и Каспарова, а начиная с 2014-го – всенародная популярность: Сергей Карякин во главе движения «Вернем шахматную корону в Россию», Мерензон и Дворкович, лоббирующие замену физкультурных уроков в школах на уроки шахматные, блицтурниры в модных кафе, ежегодные матчи «Блондинки против брюнеток» и т. д.
Ха, кто бы знал, что сказка о «непрерывности» придумана Уляшовым!
Что всего полвека назад хитроумный Д. А. У. взял отдельные события, разрозненные факты, изолированные эпизоды, маргинальные истории – и сочинил из них новую позицию, живописную и совершенно лживую картинку развития якобы трехсотлетней массовой российской шахматной культуры: «Издревле на Руси любили шахматное творчество».
И так убедительно получилось, два восклицательных знака.
Но на самом деле эта блистательная конструкция – удерживающая нацию от падения в пустоту, объединяющая людей общими благородными смыслами, дающая гражданам чувство законной гордости и при этом мягко направляющая их к свету – еще очень хрупка и ненадежна. Ее нужно беречь, охранять; пятьдесят лет – действительно мало. («Мы активно пропагандировали идею о том, что шахматная культура изначально близка русским людям, – объяснял Уляшов, – что склонность к наилучшей организации фигур на доске присуща россиянам от рождения (как, допустим, склонность к игре в футбольный мяч у бразильцев), что наше многолетнее лидерство в этой области человеческого знания свидетельствует о каких-то фундаментальных вещах, о не открытых еще законах природы: рождение титанических фигур вроде Ботвинника или Карпова следует связывать не с эффективной работой шахматных секций, но с особенностями конкретного места на земном шаре, с ландшафтом и климатом Среднерусской возвышенности. Эти идеи победили, в них свято верит теперь любой гражданин России, окончивший школу. Но профессиональные историки, Кирилл, должны понимать, что никакой „данной от природы“ склонности не существует, что отечественный культ шахмат – всего лишь „заместительная терапия“, призванная облегчить отказ от опасного русского литературоцентризма. Смешно слышать досужую болтовню о „колоссальной популярности шахмат в СССР“, например. Вот простой вопрос: когда была переведена на русский язык основополагающая „История шахмат“ Гарольда Мюррея, без которой вообще невозможно говорить о каком-либо серьезном изучении игры? В 1920-е? В 1950-е? В 1980-е? Увы, только в конце 2020-х (я лично редактировал перевод, тысячу страниц от чатуранги до Стейница). Так-то, Кирилл! Исток новой культуры близок, как собственные уши, но почти никто его не видит».)
И Кирилл действительно начинал чувствовать себя хранителем сокровенной тайны, добрым ангелом, защищающим страну от ее темного прошлого – хотя, признаться, не так уж глубоко залегала эта «сокровенная тайна» (просто, за исключением горстки ученых, мало кто интересовался подобными вещами; новые поколения россиян, наоборот, старались поменьше думать о том, что происходило до Переучреждения). Да и русская литература со скрытым в ней «вирусом империализма» не казалась, если честно, такой уж страшной.
В конце концов, какие бы страсти ни нагнетал в своих рассказах Уляшов, книги условного Толстого в посткризисной России не запрещали, не жгли на кострах. Никаких репрессий. Пожалуйста, если вам интересна изящная словесность, knock yourself out[12].
Но как раз интереса-то к ней и нет – ни у кого.
Вот где правда: якобы пылкая любовь россиян к своим национальным писателям была фантомом, фата-морганой; стоило лишить литературу государственной поддержки, отменить школьную зубрежку стихотворений, переставить в библиотеках томики Пушкина и Лермонтова со средней полки на верхнюю – и сразу же выяснилось, что «великие авторы» никому не нужны. Истинная ценность и востребованность их творений оказалась нулевой; их перестали читать в тот же день и час. И теперь, когда все увидели, как скучны и беспомощны сочинители, даже вроде бы стыдно их бояться, специально с ними бороться.
(Но и то сказать: с точки зрения сюжетостроения, и с точки зрения стилистического многообразия, и с точки зрения количества возможных нарративов, и с точки зрения общей сложности драматургии – да вообще со всех точек зрения! – шахматы гораздо интереснее литературы. Зачем все эти поэмы и повести, приключения и похождения, детективы и фантастика, когда 32 фигуры на доске дают вам возможность разыгрывать миллионы историй, каждый раз новых и неожиданных, в каких угодно жанрах и стилях. Сицилианская защита – настоящий триллер, Староиндийская – боевик, Испанская партия – изощренный психологический роман, Русская – любовный (ну, Королевский гамбит – что-то вроде комедии). Льюис Кэрролл говорил, что в книге непременно должны быть картинки и разговоры, так шахматная партия вся – картинка и вся – разговор. (Ходы партнеров как реплики, долгий насыщенный диалог, и каждый раз не знаешь, чем он в итоге завершится: звенящей от напряжения пустотой доски в глубоком эндшпиле? многофигурной матовой комбинацией в миттельшпиле? новинкой и полуэтюдной ничьей уже в дебюте? Так или иначе, шахматы выигрывают у литературы на всех полях и в любых вариантах.))
Но вот что странно.
Шахматная культура выгодна a) соседям России – теперь они не боятся, что начитавшиеся Достоевского русские юноши пойдут на них войной, b) самой России – избавленная от имперских амбиций, она может повышать благосостояние и уровень жизни населения, c) остальному миру – наконец-то имеющему дело не с ордой безумных фанатиков, но со вдумчивыми и надежными партнерами. Получается, шахматная культура выгодна всем. Почему же тогда она так долго не могла занять свое законное место в умах и сердцах россиян, почему прозябала где-то на самой обочине истории, что твой конь на краю доски? Неужели литературное лобби, о котором рассказывал Д. А. У., намеренно блокировало естественный ход вещей, специально мешало русским людям прийти к шахматам? Если это так, Каисса, то сколько лет упущено зря, сколько принесено напрасных жертв. Только Уляшов, истинно великий, сумел переломить ситуацию. И теперь все воспринимают новую, мирную, прекрасную Россию как должное. Да, коротка людская память, всего-то два поколения сменилось – и никто уже не способен представить другой жизни, другой культуры, другой страны. (Кирилл ведь тоже не мог.) Уляшов говорит, таковы свойства человеческого мозга, и не стоит слишком ворошить прошлое, не стоит указывать согражданам, что когда-то место Ботвинника занимал Пушкин. Пусть об этом знают только профессионалы: хранители культуры, знатоки исторических тайн. (Кирилл будет таким же профессионалом! Специалисты еще оценят блестящие исследования К. Г. Чимахина – сначала в России, а потом, когда кончится Карантин, – во всем мире.
Оу, и почему так долго не возвращается Шуша?!)
* * *– Ну и как, много тебе удалось отыскать статей?
– Да вот немного. Всего три штуки, даже подозрительно; я опасаюсь, что у них там в библиотечном компьютере ошибка какая-то, надо бы по каталогам перепроверить.
– Слушай, а почему ты вообще решил заняться именно Крамником?
Кирилл и Майя гуляют по Петроградской стороне, и он пересказывает последние новости: многочасовой разговор с Д. А. У., внезапный (весьма любопытный) поворот в теме диссертации, неудачный поход в Публичку. (Увы, ожидаемого Кириллом впечатления эти рассказы не производят: его Майя – рассеянная Майя – роняющая предметы, рассыпающая бумаги, постоянно зевающая ключи и продуктовые талоны Майя – совершенно спокойно воспринимает сенсационную информацию о былом господстве литературы в России, о мастерски проведенной Уляшовым замене литературоцентризма на шахматоцентризм, о новом культурном консенсусе, сложившемся полвека назад; она все это уже знала.
(Гораздо сильнее ее почему-то заинтересовал Крамник.)
– Все знала? – не верит своим ушам Кирилл. – На четвертом-то курсе?
– Да я и на первом курсе знала.
– Но… как такое могло быть? Ведь только продвинутые ученые…
– Сложно сказать… – задумчиво тянет Майя. – Так само получилось. Понимаешь, я же с детства в академической среде, и родители в университете работали, и гости заходили соответствующие, в беседах что-то мелькало. Словом, секрет Полишинеля.
– Почему же ты мне ничего не говорила?
– Я думала, ты и так в теме; ты же работаешь с Абзаловым. А вообще об этом не говорят специально. Знают, но не говорят, понимаешь? Четвертый постулат Уляшова.
– Ха-ха, работаю с Абзаловым! Ну как бы да, я там вроде «французского» слона c8, формально присутствую на доске, – сразу же раздражается Кирилл. – Хотя ты права. Абзалов заводил со мной беседы на эту тему, вот только так хитро подходил к делу, что я вообще ничего понять не мог, думал – насмешка или нелепость, бонклауд какой-то. Если бы не Уляшов, я бы до вашего «секрета Полишинеля» еще десять лет добирался.)
А вокруг между тем живет ничего не знающая о секретах страна.
На полукруглом проспекте Крогиуса многолюдно и празднично, из вестибюля метро «Рагозинская» выходят пестрые группы туристов, желающих осмотреть Петропавловскую крепость, и из репродукторов, скрывающихся где-то в глубине Александровского парка, доносятся призывные звуки: «Добро пожаловать в Санкт-Петербург, культурную столицу России! Город мостов и каналов, город Петрова и Чигорина, Левенфиша и Ботвинника, Корчного и Спасского, Карпова и Свидлера!» Кирилл вспоминает, как лет пятнадцать назад совсем маленьким мальчиком он приезжал в Петербург вместе с родителями (отец тогда получил премию за разработку новой вакцины от ротавируса L), и они так же выходили на «Рагозинской», и так же шли смотреть Петропавловку, и посещали квартиру-музей Шифферса, и ходили с экскурсией «по романовским местам» (Кирилл тогда очень увлекался творчеством Петра Романовского, штудировал его книгу о миттельшпиле).
– Так почему Владимир Борисович?! – говорит Майя.
– Э-э, что?
– Я спрашиваю, почему ты вдруг решил искать статьи Крамника?
– Оу, ты про это! Видишь ли, – принимается объяснять Кирилл, – странно у нас беседа сложилась с Дмитрием Александровичем. У Д. А. У. вообще довольно необычный modus docendi[13]: тебе кажется, что Уляшов сентиментальничает, вспоминает что-то о давно ушедшей юности, зря тратит темпы на ненужные мемуары, – а потом выясняется, что он вел к чему-то очень важному, методологически важному, идейно важному. Так и с Крамником получилось. Д. А. У. хлебнул кипяточку, взгляд расфокусировал и говорит своим нежным на всю квартиру басом, мол, когда я был школьником, Кирилл, ведущие шахматисты мира вдруг принялись играть давно забытую, заброшенную (на высшем уровне) Итальянскую партию – причем не в комбинационной манере, как это делали романтики, но в сугубо маневренной, позиционной – Giuoco Pianissimo[14]; а почему, Кирилл, пошла такая мода? Ну мне откуда знать, я вообще Итальянской партией никогда не занимался, только Испанской, так и отвечаю, и Уляшов объявляет: из-за Крамника. Оказывается, в 2000 году в Лондоне в матче за звание чемпиона мира Крамник, играя черными, применил против Каспарова… Берлинскую стену. Каспаров такую защиту почти некорректной считал, бросился опровергать. Пять раз сыграли они Испанскую партию, четырежды Крамник шел на Берлинский вариант – и всегда удерживал позицию. Ну, у шахматной общественности случился натуральный шок: Испанская партия опровергнута, Руй Лопес плачет у подножия Берлинской стены, и как теперь добывать перевес за белых?
– Ах, я понимаю! – радостно восклицает Майя. – Ты занимался историей Берлинской стены эпохи Стейница, Ласкера и Тарраша, а Дмитрий Александрович предлагает тебе поменять временны́е рамки и взяться за более поздний период развития варианта?
– На самом деле он хочет, чтобы я писал именно об этом внезапном возрождении интереса к Итальянской партии в начале XXI века, когда теоретики, разочаровавшиеся в Испанке, стали искать альтернативные построения за белых после 1.e4 e5 2.Kf3 Kc6. А я думаю, что мои изыскания по Берлину, если дополнить их анализами партий Крамника, могли бы стать красивым прологом к такому исследованию. Например, «Глава 1. Влияние Берлинского варианта на изменение репертуара открытых дебютов в 2010-х годах».
– Оу, красивая линия! Ты сделаешь из этого шедевр!
Майя целует Кирилла в щеку и говорит, что такое событие можно бы и отметить, взять бутылку вина, пойти к ней домой (пока никого нет), устроить танцы и прочие туда-сюда развлечения. Кирилл и хочет, и не хочет, и продолжает думать о диссертации, о необходимости все-таки разобраться с таинственным отсутствием статей Крамника в библиотеке (не мог же Владимир Борисович за всю жизнь написать только три работы?), но как-то сами собой, словно сгущаясь из воздуха, словно в волшебном кино, возникают перед глазами прилавок продуктового магазина, и дверь знакомой квартиры, и постель, и подушки, и чистые простыни, и Майин лифчик летит в темноту (ах, любимый дебют!)…
– А твои родители знают, что я к тебе прихожу? – спрашивает потом Кирилл.
– Догадываются. Но вообще пора бы вам уже познакомиться.
– Наверное.
– У папы скоро юбилей, так я тебя позову.
– Хорошо; кстати, когда возвращается твой брат? Мне еще не пора убегать?
– Не-е-ет, по средам у него много занятий, – весело отвечает Майя и тянется через кровать за бокалом вина. – И Левушка, в отличие от меня, никогда не прогуливает. Такой прилежный мальчик, любит учиться. Я иногда вижу, что у него какая-нибудь книга лежит открытая, вроде «Начала геометрии ходов» («Посмотрите на диаграмму номер 3.1. Конь, расположенный в углу доски, атакует два поля. Конь, расположенный на краю доски, атакует четыре поля. Конь, расположенный в центре доски, атакует восемь полей. Именно поэтому путь к выигрышу шахматной партии лежит через занятие центра»), так сама вдруг вспоминаю, как в школу ходила. Ох, сколько нам нужно было учить наизусть, кошмар! Левушке это легко дается, счастливый, а у меня все линии в голове путались, начнешь Карповым, закончишь почему-то Каруаной, и преподаватели, бу-бу-бу, вместо помощи только ворчали: «Ботвинник помнил наизусть пять тысяч партий, а от вас требуется выучить всего три сотни за одиннадцать лет». Ну так мир человеческий не из одних же Ботвинников состоит! Впрочем, все не зря; я, кажется, не только партии помню, но даже диктанты из Савелия Тартаковера, которые мы писали на уроках русского языка, слово в слово, вот послушай! – Майя делает серьезное лицо и декламирует строгим «учительским» голосом: – «Какие дебюты, в сущности, разрабатываются в согласии с общими принципами хваленой позиционной игры? Быть может, Королевский гамбит, когда жертвуется пешка, чтобы поставить в опасное положение собственного короля? Или Испанская партия, при которой позволяют загнать в тупик свою важнейшую атакующую фигуру? Или Шотландская партия, при которой дарят противнику важные темпы? Или Северный гамбит, когда играющий белыми сам разрушает всякую надежду на создание пешечного центра? Или, наконец, ортодоксальный Ферзевый гамбит, при котором уступают противнику перевес на ферзевом фланге против шатких гарантий атаки?.. Как мы видим, над всеми этими дебютами витает могучий дух художественной изобретательности».
Кирилл смеется.
– Точно, помню, и мы это писали под диктовку! Классный отрывок. Тартаковер вообще очарователен, когда издевается над чем-нибудь, вот как здесь над стратегией.
– На самом деле мне, наверное, тоже нравилось ходить в школу, – продолжает вспоминать Майя. – Все-таки общение, друзья; и на уроках много любопытного.
– И что тебе больше всего запомнилось? Из «любопытного»?
– Хм, надо посчитать… Может быть, история гипермодернизма? Или изобретение Свешниковым Челябинского варианта в Сицилианской защите? (Каисса, я чуть с ума не сошла, когда впервые увидела эту зияющую слабость на d5, которую добровольно создают себе черные!) Хотя нет, случались впечатления и посильнее, помню. Это уже в старшей школе, классе в восьмом, когда появился курс Общей теории начал, и нам на первом же уроке объявили, что шахматные дебюты существовали не всегда, что они гораздо младше (лет эдак на восемьсот) шахмат как таковых, разработаны только в XV веке. Я слушала и ничего не понимала, мы же все с детства привыкли, что у шахматной партии есть три фазы, следующие друг за другом: дебют, миттельшпиль и эндшпиль. Что значит «не существовало дебюта», а как тогда играли до XV века – с середины, что ли? Знаешь, меня даже обида взяла; дебюты – это же мое любимое развлечение лет с трех, еще дедушка мне перед сном рассказывал: вот открытые (Испанская партия, Итальянская, Шотландская, Венская, Русская), вот полуоткрытые (Французская защита, Скандинавская, Каро – Канн, Пирца – Уфимцева), вот закрытые (Ферзевый гамбит, Английское начало, Индийские схемы, Дебют Рети). Что же такое?! А оказалось – я полная дура и обижаться должна только на себя, на свое невежество: прямой предшественник европейских шахмат, арабский шатрандж (возникший в VIII веке из индийской чатуранги), в самом деле начинался с середины игры, с неких заранее оговоренных, канонических позиций, так называемых табий, где фигуры уже расставлены в том или ином порядке.
– Да, – подхватывает Кирилл, – это удивительный сюжет. Шатрандж был крайне медленной игрой: ферзь перемещался на одно поле, слон – через одно, рокировки не существовало. Пока разовьешь фигуры с первых двух горизонталей – со скуки умрешь: потому и придумали начинать с готовых табий, их там несколько десятков было.
– Вот-вот! И только после европейской реформы правил игры, резко ускорившей шахматы, позволившей множеством способов выводить фигуры в центр и чуть ли не третьим ходом начинать прямую атаку на короля, стало возможным появление самых разных дебютных схем, родилась дебютная теория как таковая, – Майя ерошит волосы. – И ведь, пожалуй, именно благодаря этому примеру я впервые осознала степень, как бы выразиться – «неглубокости», что ли? – нашего мира: практически все вещи, почитаемые людьми за «исконные» и «естественные», были изобретены сравнительно недавно…
– Кстати, насчет «изобретенности»: помню, ты критиковала феминистскую теорию о том, что «ферзь» стал называться «королевой» под действием средневекового культа Прекрасной Дамы и чуть ли не в честь Изабеллы Кастильской; так вот, попалась мне недавно одна статья…
(Каисса,
так легко говорить с тем, кого любишь…
Майя и Кирилл говорят долго, долго: об исторической обусловленности опыта, о социальном конструировании реальности, об изменчивости слов и вещей, о смене парадигм и эпистем, и вспоминают Мишеля Фуко и Хейдена Уайта, и цитируют Райнхарта Козеллека (вперемешку с Гарри Каспаровым), и горячо спорят о точности этих цитат, и разрешают спор совершенно неожиданным способом, и курят потом, зачарованно глядя в окно, за которым уже сгущается зыбкий сумрак, и Кириллу пора идти, им двоим пора расставаться, но это ненадолго, до послезавтра, до новой встречи – в 19:00, на другом берегу Невы.