banner banner banner
Рынки, мораль и экономическая политика. Новый подход к защите экономики свободного рынка
Рынки, мораль и экономическая политика. Новый подход к защите экономики свободного рынка
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Рынки, мораль и экономическая политика. Новый подход к защите экономики свободного рынка

скачать книгу бесплатно

Рынки, мораль и экономическая политика. Новый подход к защите экономики свободного рынка
Энрико Коломбатто

Автор пытается подвести прочный и непротиворечивый моральный фундамент под аргументы в пользу свободного рынка, считая, что существующие подходы (неоклассический, «австрийский», «право и экономика», конституционная экономика школы общественного выбора) не справляются с этой задачей, поскольку основываются на утилитаристском аргументе более высокой эффективности рынка. При этом направленная сверху вниз социально-экономическая политика вступает в противоречие с основанными на правах представлениями о справедливости, характерными для западной традиции.

Автор показывает, что решение нужно искать в уроках шотландского Просвещения: политическая система должна обеспечивать возможность для индивидов пре следовать собственные цели будучи свободными от принуждения. Это также подразумевает индивидуальную ответственность, уважение к чужим предпочтениям и к предпринимательскому чутью других людей. При таком понимании политики общественное благо не определяется через приоритеты лиц, разрабатывающих социально-экономическую политику, а возникает как результат взаимодействия самоопределяющихся индивидов. Таким образом, наиболее сильный и последовательный аргумент в пользу экономики свободного рынка базируется на моральной философии.

Энрико Коломбатто

Рынки, мораль и экономическая политика. Новый подход к защите экономики свободного рынка

© Мысль, 2016

© 2011 by Enrico Colombatto

Глава 1

Введение

1.1. Уроки кризиса

Когда в начале 2009 г. так называемый кризис субстандартных закладных достиг своего пика, противники свободной рыночной экономики поняли, что наконец-то получили возможность вернуться на первые полосы газет. В действительности они не переставали надеяться на «интеллектуальное возвращение» в течение всего периода долгого молчания, начавшегося сразу после 1989 г., когда потерпела крах система централизованного планирования. Кризис 2007–2009 гг., как и положено всякому кризису, породил множество проигравших: в их число входят налогоплательщики, безработные, инвесторы, получатели фиксированных доходов, все те, кто, находясь в более или менее предпенсионном возрасте, внезапно обнаружили, что существенная часть накопленного состояния исчезла, либо что их пенсии будут значительно меньше того, что они ожидали. Однако существовала по меньшей мере одна категория лиц, которые в той ситуации получили чистый выигрыш. Это были политики и вообще все те, кого можно причислить к людям, устанавливающим правила игры, т. е. все те, для кого увеличение государственного вмешательства в экономику означает прямую выгоду, все те, кто всегда оправдывает увеличение государственных расходов и рост государственного регулирования. Понятно, что после паники, продлившейся несколько дней в сентябре 2008 г., политики и все, кто причастен к законодательному процессу, воспользовались открывшимися возможностями и быстро начали действовать, используя кризис как предлог для расширения государственного вмешательства и повышения своего статуса[1 - Возможность такого развития событий ранее была предсказана Хиггсом (см. [Higgs, 1987]). См. также [Smith et al., 2010], где предвидение Хиггса проиллюстрировано двумя примерами: недавно принятой программой спасения проблемных активов (Troubled Assets Relief Program) и законом о восстановлении национальной экономики периода Нового курса (National Industrial Recovery Act).]. По мере развертывания финансового кризиса они спешно объявляли о своей готовности подключиться, поддержать и просто-напросто спасти от банкротства те компании, крах или спасение которых были достаточно масштабными событиями, чтобы попасть в главные новости. Они задействовали агентства, уполномоченные осуществлять всестороннее международное руководство, разрабатывали и вводили новые, более качественные нормы и правила, за нарушение которых устанавливались новые, гораздо более жесткие санкции, призванные наказать тех, кого можно было причислить к «спекулянтам», и даже частично национализировали значительную часть банковского сектора.

Оказалось, однако, что в те месяцы восстановить истинную картину происходящего и в очередной раз аргументированно объяснить роль свободного рынка было достаточно легко. Вопреки пристрастным оценкам кризис 2007–2009 гг. представлял собой реакцию механизма свободного рынка на попытки государства в течение многих лет обманывать людей и регулировать цены. Не правительство, а рынок сигнализировал о том, что дело плохо[2 - См., например, [Taylor, 2009].], и что нужна перезагрузка процесса. Рынок никого не вводил в заблуждение – наоборот, это правительство породило у общества ошибочные представления, заверяя публику в том, что банковская система является платежеспособной и надежной, потому, что ее функционирование соответствует нормам и параметрам регулирования, которые были введены как предусмотрительным национальным правительством, так и международными агентствами, учрежденными группой государств. Что касается регулирования цен, то нет никакого сомнения в том, что, если бы и Федеральный резерв, и Европейский центральный банк не увеличивали предложение денег на 8 % в год в течение нескольких лет подряд и не поддерживали процентные ставки на искусственно низком уровне, заемщики воздержались бы от принятия на себя невыполнимых обязательств, а кредиторы не пошли бы на предоставление кредитных ресурсов в виде займов столь низкого качества. Наиболее известным примером последствий такой политики может служить бум на рынке жилой недвижимости (см. [Holcombe and Powell, 2008] и [Norberg, 2009]), но этот пример далеко не единственный.

Иными словами, кризис стал результатом мягкой денежной политики, проводившейся в течение длительного времени, сомнительной практики рискованных кредитов, выдававшихся некомпетентными, жадными и в ряде случаев нечестными менеджерами, а также следствием неэффективного контроля со стороны рейтинговых агентств и других организаций, осуществлявших мониторинг указанных процессов. Разумеется, тот факт, что все эти явления имели место по обе стороны Атлантики, не дает оснований для утверждений о фатальной роли, которую якобы сыграла так называемая глобализация, как это недавно предположили некоторые авторы[3 - См., например, [James, 2009].]. Широкое распространение кризисных явлений скорее должно стимулировать исследования той роли, которую по обе стороны океана играло государство, а также усилить интерес к изучению дефектов правовых систем, призванных пресекать случаи мошеннического поведения[4 - Мошенничество осуществлялось множеством способов. Так, в частном секторе менеджеры и аудиторы зачастую подделывали отчетность или лгали о качестве активов компании. Администрация организаций госсектора намеренно пускалась в игры с секьюритизацией, с тем чтобы удовлетворить маркетмейкеров, которые затем возвращали этот своеобразный долг, облегчая улучшение рейтингов проблемных заемщиков, осуществляя реструктуризацию их задолженности и ослабляя краткосрочные финансовые ограничения.]. В отсутствие таких дефектов решение проблемы наличия убыточных компаний, в особенности компаний, возглавляемых некомпетентным руководством, будет возложено на процесс конкуренции. Однако принятию во внимание вышеизложенных – и весьма простых – соображений, разъясняющих суть всей этой истории с последним кризисом, мешает тот факт, что такое объяснение неудобно для слишком большого числа тех лиц, для кого значительно более приятным и выгодным решением является игнорирование прошлого и регулирование будущего. Как это часто бывает после масштабных социальных катастроф, жертвы и виновники которых чрезвычайно многочисленны и перемешаны между собой, имеется множество причин, по которым никто не хочет углубляться в детальное выяснение того, что, в сущности, произошло. Невежество участников, изобретаемые ими определения честности, оправдывающие их позицию, и нежелание признать, что движущей силой индивидуального поведения могут быть жадность и некомпетентность, не могут быть положены в основу удовлетворительных и точных объяснений произошедшего, но они способны внести вклад в ослабление чувства личной ответственности. Поэтому обвинения раздаются либо по адресу абстрактных понятий (например, провалов рынка или эйфории и коллективной иррациональности), либо по адресу третьих сторон[5 - Так, согласно работе [Akerlof and Shiller, 2009: 72], «непосредственные причины кризиса субстандартных закладных можно свести к дефектам современной системы страхования вкладов». По их мнению, решение состоит в создании монетарно-фискальных стимулов, достаточно масштабных для того, чтобы добиться полной занятости. Для восстановления доверия необходимо также объявить о гарантированных государством гарантиях платежеспособности финансовой системы [ibid., 96]. С другой стороны, в Европе многие авторитетные фигуры дошли до того, что обвиняют Америку в инициировании кризиса и чрезмерной глобализации в его распространении. Схожие упражнения в логических вывертах и скверной экономической теории мы видели за несколько лет до этого, когда на китайцев возлагали вину за более высокие показатели роста их экономики, а глобализацию обвиняли в том, что она позволила азиатским компаниям конкурировать с западноевропейскими, замедляя тем самым темпы роста и создавая безработицу в странах Западной Европы.]. Все это укрепляет позиции тех, кто ратует за перераспределение убытков. Теперь ясно, что лидеры общественного мнения, как и общественные деятели в целом, поспешили перевернуть неудобную страницу истории и попросили регуляторов пообещать, что кризис больше никогда не повторится. Честно говоря, процесс выявления виновников произошедшего так и не начался, как если бы то, что произошло, было бы явлением хотя и прискорбным, но согласующимся с правилами игры, принятыми ранее, и как таковое оставалось бы приемлемым с юридической точки зрения. Экономисты тоже стремились продолжить свое участие в этой игре и поэтому поспешили примкнуть к широко разделяемой точке зрения, охарактеризованной выше. Они признали (хотя некоторые из них сделали это весьма неохотно), что нормы регулирования, задуманные как оптимальные, оказались не такими уж оптимальными, и тут же предложили институциональные реформы: введение новых ограничений на индивидуальное поведение и расширение дискреционных полномочий[6 - Дискреционными называются права и полномочия лица или органа, позволяющие ему осуществлять действия по собственной инициативе, без каких-либо разрешений вышестоящих лиц, органов или других ветвей власти и без согласования с ними. – Прим. науч. ред.] для чиновников национального и международного уровня. Разные школы экономической мысли различались техническими деталями, т. е. по-разному отвечали на вопросы, как именно нужно энергично противостоять кризису и какие именно новые нормы регулирования должны быть разработаны и внедрены в будущем. Кажется, что одним из главных уроков, вынесенных из кризиса, стало разделяемое всеми убеждение в том, что в обществе существует некий неявный договор, легитимирующий вмешательство государства в частные сделки, осуществляемое для общего блага. Этот договор не нуждается в ратификации, но вместе с тем сфера его действия должна быть расширена, а сам он должен быть сделан более эффективным.

Главное содержание этой книги состоит в демонстрации того, что – вопреки вышеупомянутому убеждению – в экономике свободного рынка отсутствует общественный договор с характерными для него принудительной солидарностью и социальной рациональностью, что доктрина свободного рынка опирается скорее на моральную философию, чем на политическую целесообразность. Иными словами, сторонники свободного рынка считают, что государственное вмешательство и другие формы достижения централизованно установленного общего блага могут оспариваться на том основании, что они противоречат принципу справедливости, а не потому, что они не согласуются с критерием максимизации общественного благосостояния. Точно так же идеи свободного рынка заслуживают признания не потому, что они высокопродуктивны. Мы не отрицаем того обстоятельства, что уважение ценностей свободного рынка (т. е. уважение принципа частной собственности, соблюдение свободы контрактов и отказ от государственного вмешательства) может иметь своим следствием рост благосостояния и более эффективное достижение экономических результатов. Однако мы делаем упор на том, что экономическая эффективность не является ключевым аргументом в пользу мировоззрения свободного рынка. Мы настаиваем также на том, что, даже если честные политики и трудолюбивые бюрократы выступают за совершенствование правил и минимальное государство, этого недостаточно для того, чтобы считать их сторонниками свободного рынка. Иначе говоря, мы утверждаем, что обоснование идеи свободного рынка, базирующееся на консеквенциализме или на том, что желаемое выдается за действительное, не выдерживает критики, и сторонники такого подхода будут вынуждены принять какую-либо из версий доктрины третьего пути[7 - Консеквенциализм – широкий класс этических учений, в который входит утилитаризм, этический (философский) эгоизм, доктрины социального альтруизма и др., объединенных идеей, согласно которой суждение о моральности действия выводится из его результатов (последствий). Противостоит деонтологическим этическим доктринам, утверждающим, что моральность действия должна устанавливаться применительно к действию как таковому, вне зависимости от его результатов. – Прим. науч. ред.].

1.2. Ошибки современной экономической науки

Следует заметить, что широко распространенный оппортунизм, консеквенциализм и склонность выдавать желаемое за действительное далеко не единственные проблемы, заслуживающие критического внимания. В настоящей книге мы стремились также показать, что значительная доля ответственности за всеобщее непонимание природы экономики и неумение принимать обоснованные решения в сфере экономической политики должна быть возложена на господствующую сегодня манеру экономического теоретизирования. Экономическая деятельность протекает в окружающей среде, не сводящейся к простой системе механических обменов, совершаемых рациональными индивидами, которая регулируется контрактами и для которой характерно наличие процедур принуждения, имеющих своей целью уменьшение так называемых транзакционных издержек. Среда, в которой осуществляется экономическая деятельность, имеет и социальный контекст, в котором правила игры отражают широко разделяемые и исторически обусловленные ценности. К сожалению, экономисты не слишком часто уделяют внимание оценке влияния, оказываемого этими разделяемыми ценностями. Они либо полностью игнорируют их существование, либо трактуют их как проявления «культуры», которую экономисты считают «воздействием остаточных факторов», как они называют то, что не хотят или не могут проанализировать, не говоря уже о том, чтобы объяснить. В частности, если исключить объяснения высокой экономической эффективности хорошей экономической политикой[8 - Превосходный пример такого подхода, относящийся к международной проблематике, представляет собой работа [Eichengreen, 2007].](сегодня именно в этом состоит общепринятый подход к анализу экономических явлений), то попытки экономистов объяснить последний кризис провалились из-за двух методологических дефектов экономической теории, которые представители мейнстрима в последние пятьдесят лет отказывались даже обсуждать[9 - Этот вывод подтверждается при первом же взгляде на то место, которое отводится методологическим проблемам экономической теории в предметных перечнях разделов экономической науки, обязательных для изучения студентами и аспирантами в большинстве университетов по всему миру.]. Одним из этих дефектов является посткейнсианский сдвиг к холистическим построениям, другим – появившаяся в конце XIX столетия концепция гедонистической рациональности. В следующей главе мы покажем, как возникли и – в ходе неустанных усилий, направленных на то, чтобы экономическая теория обрела статус «настоящей», т. е. естественной науки, – набирали силу концепции холизма и гедонистической рациональности. По этой причине экономическая теория поддалась соблазнам индуктивизма и предалась поискам иллюзорной надежности и прогностической точности количественных методов.

1.2.1. Холизм и поиск нормальности

Строго говоря, мейнстрим совершенно определенно признает, что главными действующими лицами, определяющими то, что происходит в экономике, являются индивиды. Вместе с тем мейнстрим исходит из того, что в конечном счете наука должна формулировать общие, точные и неизменные законы, а также из того, что невозможно представить существование таких законов применительно к каждому конкретному человеческому существу (в частности, потому что каждое человеческое существо более или менее непрерывно изменяет свои конкретные особенности). Отсюда мейнстрим делает вывод, согласно которому для того, чтобы приобрести статус науки, экономическая теория с необходимостью должна создать искусственного индивида, должна сформулировать теории, которые будут применяться к этому искусственному игроку, и, наконец, должна тестировать эти теории на этом гипотетически репрезентативном агенте. Погоня за количественным подтверждением теории, получаемым на эмпирических данных, и соблазн использовать теорию для рекомендаций в сфере экономической политики еще больше сдвинули науку в этом направлении и, к сожалению, позволили легко забыть, что гипотеза о типичном индивиде должна была остаться элементом учебных пособий, каковое обстоятельство около ста лет тому назад особо подчеркивал Альфред Маршалл. К несчастью, однако, этот подход, ставший общим местом мейнстрима, поставил в центр реального мира условного типичного индивида, превратив в центральную часть целого именно эту фигуру. Иначе говоря, в качестве агентов, ставящих цели, экономисты стали рассматривать некие искусственные существа (роботов), а агрегаты проявлений таких роботов стали трактоваться как субъекты, имеющие цели и иные свойства личностей (холизм). Поэтому в результате сложилась ситуация, когда, забыв уроки, преподанные Кондорсе и Эрроу, сегодняшние экономисты часто чувствуют себя вправе устанавливать и ранжировать предпочтения, якобы имеющиеся у агрегированных величин, исследуют «поведение» общностей на основе наблюдений за их частью (т. е. за роботом) и выступают с рекомендациями о том, как достичь предписываемых («общественных») целей.

Неудивительно, что холизм открывает возможность для такой экономической политики, которая, претендуя на достижение общего интереса, считается корректировкой отклонений от нормального течения дел (при этом делается неявное допущение, согласно которому нормальное течение дел есть то, что составляет содержание ожиданий типичного экономического агента). Однако концентрируя свое внимание на агрегированных показателях, профессиональная экономическая наука упустила из виду тот факт, что экономическую деятельность с необходимостью осуществляют люди, а не роботы. Аналогичным образом, концентрация преимущественно на нормальном, т. е. неизменном течении дел, привела к тому, что большинство экономистов стали либо игнорировать индивидуальные предпочтения, либо начали рассматривать их как отклонения, а иногда и как досадные исключения из этого нормального течения дел, как случаи систематически ошибочного восприятия реальности иррациональными агентами, каковые случаи требуют коррекции, осуществляемой просвещенным технократом и политиком, действующим из благих побуждений.

1.2.2. Рациональность и институционализм

Невозможно переоценить важность понятия «нормального», в особенности когда концепция «нормальных предпочтений» рассматривается как весьма близкая к концепции «рационального поведения». Так, например, следуя концепции Homo Oeconomicus («человека экономического»), принадлежащей Джону Стюарту Миллю, и концепции общего экономического равновесия, разработанной Вальрасом, экономисты мейнстрима вплоть до 1970-х гг. исходили из того, что экономические агенты стремятся к достижению только материальных и количественно определенных целей, которые выражаются в терминах выгод и затрат, и из того, что все это происходит в мире, в котором транзакционные издержки отсутствуют, а выработанные контракты являются совершенными. Такие агенты считались рациональными[10 - Этой точкой зрения мы в значительной мере обязаны Альфреду Маршаллу, который писал в «Основах политической экономии»: «Политическая экономия, или экономическая наука (Economics), занимается исследованием нормальной жизнедеятельности человеческого общества; она изучает ту сферу индивидуальных и общественных действий, которая теснейшим образом связана с созданием и использованием материальных основ благосостояния» (Маршалл А. Основы экономической науки. М.: ЭКСМО, 2007. С. 59). Путь к этому пониманию, а также оба неявных предположения, подразумеваемые в этой формулировке, образуют главное содержание глав 2 и 3 настоящего труда.].

Нужно признать, что в последние десятилетия мейнстрим неоклассического направления пытался усовершенствовать эти весьма механистические воззрения. Однако, с одной стороны, в рамках мейнстрима не удается в полной мере уяснить смысл таких понятий, как рациональность, осознанность и альтруизм. С другой стороны, интенсивные усилия, предпринимавшиеся экономистами мейнстрима для того, чтобы инкорпорировать результаты, полученные экономистами, принадлежащими к так называемому новому институционализму, пока что еще не дали убедительных результатов[11 - Основательный анализ недостатков методологии институционалистской исследовательской программы см. в [Langlois, 1989]. В главах 4 и 5 обсуждаются основания институционализма и обоснованность всего институционалистского контекста, тогда как глава 7 посвящена экономике транзакционных издержек. Во всех этих главах господствующий в экономической науке консеквенциалистский подход сопоставляется с пониманием экономики, основанном на концепции свободного рынка.]. Хотя институционалисты заслужили хорошую репутацию за развитие экономической теории контрактов и за вклад, внесенный ими в понимание роли транзакционных издержек, которые далеко не так малы, чтобы ими можно было пренебречь, институционализм не дал (и не имеет поныне) никакого объяснения тому, как именно происходит развитие институтов и их взаимодействие с индивидами. В отсутствие удовлетворительной теории эволюции институтов и теории взаимодействия, экономисты либо вынуждены считать предпочтения экзогенными, признавая тем самым, что экономическая наука ничего или почти ничего не может сказать об индивидуальном поведении, и вторгаясь, поэтому, в сферу психологии, либо должны трансформировать экономическую теорию, превращая ее в индуктивную науку, в рамках которой главную роль играют статистические методы прогнозирования, а теория развивается только в режиме ex post. Как было указано выше, в настоящий момент обе эти разновидности достаточно полно представлены в экономической науке. С одной стороны, здесь имеются такие направления, как экспериментальная экономика и экономика сложных динамических систем[12 - «Экономика сложности» (complexity economics) – совокупность методов, которые, как считают экономисты этого направления, позволяют использовать аппарат моделирования сложных динамических систем для воспроизведения эмоциональных реакций участников рынка. – Прим. науч. ред.]. Экономисты, работающие в рамках этих направлений, пытаются моделировать психологические паттерны, включая в круг анализируемых явлений человеческие эмоции, которые они формализуют, трактуя их как параметры некой гедонистической экономико-теоретической игры. С другой стороны, использование количественных методов в экономической теории к настоящему моменту настолько сильно изменило исследовательский стандарт, что экономико-теоретическое исследование стало сводиться к разработке и применению все более изощренных статистических процедур. В заключение добавим, что мы не видим, чтобы увлечение понятиями рационального и институционального и расширение сферы их использования в какой-то существенной мере помогло понять, что именно происходило в экономике в последние десятилетия. Вопреки общему убеждению мы полагаем, что экономическая профессия нуждается в радикальном переосмыслении базовых элементов, лежащих в основе коллективных взаимодействий, и что сегодня настоятельно требуется углубленное критическое исследование оснований экономико-теоретических суждений и способов получения экономико-теоретических выводов, которые внесли свой вклад в ослабление личной ответственности, т. е. в ослабление ключевого элемента самой концепции свободного рынка.

1.3. Шотландское наследие и его судьба

Альтернативу превращению экономической теории в раздел экономической статистики и в поставщика рекомендаций в области мер экономической политики, целью которых будет некое общее благо, можно найти в наследии плеяды шотландских авторов, определивших содержание и границы научного метода в общественных науках. Френсис Хатчесон, Давид Юм, Адам Фергюсон и их последователи рассматривали общество как часть естественного порядка, который можно назвать «божественным» (см. [Hutcheson 1726: I, V]). Однако, хотя шотландцы признавали, что планы божества находятся вне человеческого разумения, они призывали людей использовать свой разум для того, чтобы понять механизм, управляющий взаимодействиями между сынами божьими, или, говоря более предметно, чтобы понять тот способ, посредством которого осуществляются спонтанные взаимодействия между людьми, а также понять, в чем состоят последствия этих взаимодействий. При таком взгляде на экономическую науку она оказывается дисциплиной, изучающей непредвиденные последствия добровольных действий индивида в условиях ограниченности ресурсов[13 - Схожие мысли обнаруживается у проф. Лоренцо Инфантино (см. [Infantino, 2010]), который считает, что коль скоро действие предполагает изыскание [ограниченных] средств, то такое действие с необходимостью приобретает экономическое измерение. Некоторые экономисты, являющиеся сторонниками свободного рынка, и прежде всего экономисты австрийской школы, могли бы заключить, что акцент, делаемый нами на проблеме социального взаимодействия, превращает процесс формирования индивидуальных предпочтений в проблему вторичной значимости. Как будет объяснено в главе 3, данная книга предлагает иной взгляд на эту проблему.]. Эта теория была названа политической экономией именно потому, что ее предметом стала система взаимодействий, сотрудничества и координации, существующая в таком социальном контексте, который возможен лишь при определенных политических условиях.

Как уже упоминалось выше, в недавнем прошлом экономисты – и принадлежащие к профессиональному сообществу ученых, и практики – не принимали во внимание такую точку зрения на свою науку. Шотландская исследовательская программа подвергалась критической атаке с двух сторон. Один фронт образовался в конце XIX столетия, а другой возник во второй половине XX века. К критикам, относящимся к первому направлению, можно причислить Торстейна Веблена и Карла Менгера (см. [Langlois, 1989]), несмотря на то, что между ними имеются существенные расхождения практически по всем остальным вопросам, и несмотря на то, что они критикуют весьма разные аспекты шотландской парадигмы. Оба автора начинают с характерного для классического либерализма утверждения, согласно которому индивиды сформированы опытом и институтами, которые служат в качестве своеобразных ограничений действий индивида. Однако если это так, то, по мнению обоих критиков, рассмотрение функционирования экономики во всей его полноте не может игнорировать возможность того обстоятельства, что рутинные практики и механизмы, характеризующие это функционирование, не являются постоянными, но, напротив, они всегда изменяются, поскольку изменяются общественные взаимодействия. Итак, если не предполагать постоянства этих институтов, экономическая наука требует, чтобы была сформулирована динамическая теория, описывающая тот способ, посредством которого индивиды меняют свои представления под воздействием внешних стимулов, а также того способа, которым эти изменения преобразуются в действия и в конечном счете приводят к трансформации всей системы институтов. К сожалению, Веблен, Менгер и их последователи не сильно продвинулись по этому пути и не смогли дать ответ на тот вопрос, который сами же и поставили[14 - Усилия, заслуживающие наибольшего внимания, предпринял Фридрих Хайек, однако и ему не удалось найти ответы на вопросы, поставленные Вебленом, предварительные решения которых дал Карл Менгер.]. Поэтому Веблен продемонстрировал известную последовательность, когда в полном соответствии с этими своими воззрениями, провозгласил конец экономической теории, отказав ей в статусе общественной науки. Менгер, напротив, сосредоточился на ситуационном анализе, бывшем зеркальным отражением теории частичного экономического равновесия с той лишь поправкой, что предположение «при прочих равных» Менгер заменил гипотезой «при постоянных институтах». Вторая волна критики [шотландского подхода] имела более далеко идущие последствия. Ее авторы заявляли, что если принять утверждение, согласно которому экономическая теория изучает процессы, приводимые в движение целесообразным поведением людей (утверждение, с которым могли бы поспорить лишь самые радикальные бихевиористы), то экономическая теория с необходимостью требует ясного определения той цели или тех целей, которые преследуют экономические агенты. Таким образом, выход за пределы сделанного Дж. Ст. Миллем первоначального и судьбоносного применения концепции целесообразного поведения только к задаче увеличения материального богатства привел к тому, что концепция целесообразного поведения обернулась троянским конем, с помощью которого экономическая наука постепенно и успешно была преобразована в дисциплину, оправданием которой стала возможность проведения упражнений типа «что если». Как только такое телеологическое мировоззрение стало основой экономической мысли – а именно это случилось с экономической наукой в XX столетии, несмотря на отдельные попытки двигаться в противоположном направлении – все сомнения XIX века были просто-напросто положены на полку, где они заняли свое место среди других экспонатов истории экономической мысли. Как только индивидуальная или общественная цель считается определенной, значимое и содержательное действующее лицо превращается в лицо, разрабатывающее меры экономической политики (как в теории общественного выбора) или в судью (как в экономическом анализе права Ричарда Познера). В итоге институты стали восприниматься скорее как инструменты экономической политики, чем как прагматические и/или органические ограничения (в терминах Менгера)[15 - Менгер определял прагматические институты как институты, созданные специально, т. е. как такие, которые появились в результате осознанной реализации человеческого замысла (примером могут служить разработанные и принятые законы). Органическими Менгер называл такие институты, которые, подобно обычаям, рождаются спонтанно, развиваются с течением времени, могут поддерживаться и даже, возможно, постепенно совершенствоваться (сюда относятся такие феномены, как язык, деньги, привычки).].

1.4. Разрывая порочный круг институционализма

Мы полагаем, что озабоченность в отношении проблемы институтов, выраженная Вебленом, Менгером и Хайеком, нанесла шотландской традиции значительно менее серьезный ущерб, чем это кажется на первый взгляд, и что большинство уроков шотландской школы остаются верными и сегодня, в особенности в свете того обстоятельства, что за это время профессиональными экономистами были слепо восприняты некоторые ключевые предположения. В первых главах книги мы рассмотрим эти предположения, проанализировав ряд методологических утверждений, которые принимаются без доказательств. Так, в главе 2 мы обсудим место, занимаемое концепцией равновесия в истории экономической мысли, и – в более общем плане – процесс, в ходе которого профессиональное сообщество экономистов совершило поворот к конструктивизму. Глава 3 посвящена таким понятиям, как время, рациональность, осознанность действий и альтруизм, а в главе 4 мы будем иметь дело с природой формальных институтов и проблемой их легитимации. Вторая часть книги (главы 5–7) посвящена исследованию двух главных теоретических школ, положения которых обычно озвучивают сторонники свободного рынка традиционного толка (консеквенционалисты), а именно конституционную экономику и теорию транзакционных издержек. Заключительные главы посвящены проблемам реального мира: в этих главах мы осуществляем переоценку стандартного анализа экономического роста (глава 8) и проблем бедности и переходных экономик (глава 9). Для обоих этих направлений экономической теории характерно использование двух групп предположений, которые мы кратко затронем сейчас и к которым будем неоднократно возвращаться в книге.

Первая группа предположений касается индивидуального поведения и вводит понятие неопределенности. Вопреки традиционной точке зрения индивиды, действующие в мире свободного рынка, ничего не максимизируют. За исключением очень короткого периода будущего, они либо игнорируют собственные цели, либо не в состоянии определить их сколько-нибудь точно. Более того, большинство решений, по меньшей мере частично, подлежат постоянному пересмотру вследствие изменений, происходящих в окружающем мире, изменений в восприятии мира экономическими агентами, изменений в системе социальных взаимодействий. Этот подход выдвигает и более реалистическое предположение, согласно которому человеческие существа стремятся увеличить степень своей удовлетворенности как посредством подражания (дешевый способ восполнения недостающей информации), так и путем проб и ошибок.

Второй набор предположений рассматривает прагматические и исторические институты и определяет условия социальных взаимодействий, в соответствии с которыми шотландское научно-методологическое наследие принимается или отвергается. Прагматические институты представляют собой сознательно полученные результаты деятельности конкретных групп. Эти группы преследуют общие цели и стремятся ограничить поведение других членов своего сообщества так, чтобы обеспечить себе привилегии и возможность присваивать бюрократическую ренту. Прагматические институты эволюционируют сравнительно быстро[16 - В отличие от прагматических органические институты обычно эволюционируют постепенно и по своей природе оказывают весьма ограниченное воздействие на то, каким образом люди воспринимают реальность. Это влияние ограниченно, но оно имеет место: так, грамматика языка, на котором мы говорим, воздействует на структуру нашего мышления (см.: Lera Boroditsky. Lost in translation // Wall Street Journal. 23 July 2010]).]и развиваются по следующим двум направлениям. Первое направление задается техническим прогрессом: институты приспосабливаются – либо в ответ на те или иные изменения проблем, для решения которых они были (или предполагалось, что были) созданы, либо в ответ на изменения баланса сил в политических коалициях. Например, может измениться относительная сила подгрупп, формирующих элиту, или их интересы и нужды. Другой пример – прогресс военных технологий, который часто меняет количество ресурсов, необходимых для защиты авторитета и сохранения власти. Разумеется, во всех этих случаях желательность последствий соответствующих институциональных изменений устанавливается эмпирически. Нет никаких гарантий, что в ходе эволюции институты обязательно изменяются от худшего к лучшему. Второе направление эволюции прагматических институтов, или второй тип воздействий на них, порождается идеологиями, успех и степень влияния которых зависят также от удачи, особенностей экономической ситуации, манипуляций с помощью средств массовой информации и от грубых ошибок в правилах, претендующих на то, чтобы заменить собой существующие (к последним, разумеется, относится война). Вопреки большей части современной литературы по этой проблематике именно здесь реализуется принцип, согласно которому прагматические институты демонстрируют весьма умеренную степень зависимости от предшествующего пути. Мы вовсе не оспариваем того факта, что события в момент (t + 1) зависят от того, что происходило в момент t. Но мы отрицаем, что наблюдаемое в момент (t + 1) есть единственно возможное событие, которое могло бы следовать из момента t. Равным образом мы отрицаем, что ошибка прогноза такого события имеет своей причиной только лишь отсутствие удовлетворительной теории (как это предполагается в рамках позитивистского детерминизма) или нашу неспособность читать прошлое и позволить данным говорить самим за себя (как это предполагается в рамках историцизма).

Исторические институты (термин наш) представляют собой моральные и политические основания коллективного тела[17 - Слово «мораль» означает разные вещи. Исследование терминологии выходит за рамки нашей задачи. Тем не менее, хотя мы осознаем, что возможна иная классификация понятий, мы проводим различие между этикой, моралью и естественными правами. Под этикой мы понимаем правила, которыми, как полагает индивид, он должен руководствоваться в ходе своей жизни, стремясь жить достойно. Это, разумеется, предполагает, что индивид имеет представление о том, каково содержание понятия «достойная жизнь». Говоря «мораль» (или нравы), мы имеем в виду поведенческие правила, принятые и почитаемые в том сообществе, к которому принадлежит индивид (см., однако, сн. 12 и 26 к главе 3 настоящей книги). Наконец, мы определяем естественные права как базовые ограничения, которые, по мнению индивида, присущи всем человеческим существам и неотчуждаемы – ни в отношении его самого, ни в отношении других людей. Соответственно этика определяет, как индивид ведет себя в обществе, тогда как мораль лежит в основе всякой общественной договоренности. Таким образом, и этика, и мораль с необходимостью изменяются во времени и от общества к обществу. С другой стороны, у разных индивидов могут различаться представления о естественных правах – в зависимости от их религиозных и философских наклонностей. Однако в рамках данных религиозных и философских ограничений они вечны и неизменны, поскольку вечна и неизменна сущность индивида.], т. е. того большого сообщества, члены которого имеют общие черты, участники того окончательного подразумеваемого соглашения, которое держит их вместе, и те правила игры, которые управляют его функционированием и конечными целями, как это понимается или ощущается подавляющим большинством его составных частей. В этом контексте важную роль играют такие чувства, как, например, зависть и нечестность (см. [Schoeck, 1966], [Шёк, 2010]), что имеет свои последствия для лиц, осуществляющих экономическую политику, в виде перераспределения и нарушения прав частной собственности в качестве элементов этой социальной роли. Или, иначе говоря, исторические институты формируют великий ситуационный контекст, в рамках которого создаются и затем модифицируются прагматические институты. Во времени исторические институты меняются очень редко, они не демонстрируют такие свойства, как зависимость от предшествующего пути, и оказывают глубокое воздействие на природу социальных взаимодействий, равно как и на ту роль, которую играет политическая власть. Когда мы имеем дело с подавляющим большинством людей, разделяющих общую систему ценностей, то сеть исторических институтов оказывается достаточно широкой для того, чтобы абсорбировать политические изменения и экономические потрясения[18 - Разумеется, последствия этих изменений и потрясений могут различаться от общества к обществу и, таким образом, одни и те же изменения легко могут порождать различные итоги. Так бывает, даже если урон от эти несчастий удается каким-то образом ограничить, – ведь их воздействие и восприятие никогда не совпадают, как для разных обществ, так и для разных индивидов. Имеет место и обратное, а именно, разные исторические институты могут порождать сходные экономические результаты. Так, например, в работе Померанца собраны данные за длительный исторический период, которые свидетельствуют о том, что, несмотря на всю разницу исторических институтов, уровень жизни в Европе и в Китае оставался примерно одинаковым на протяжении по крайней мере пятисот лет, вплоть до конца XVIII в. См. [Pomeranz,2000].]. Если такого условия нет и подавляющее большинство людей с одной и той же системой ценностей отсутствует, общество теряет свою легитимность и распадается, иногда насильственным образом (т. е. в результате гражданской войны), в других случаях относительно благополучно, если подгруппы стараются сформировать исторические институты, которые могли бы позволить достичь коллективного соглашения. Очевидными примерами здесь могут служить мирная сецессия (выделение одного государства из другого) и мирное разделение одного государства на ряд самостоятельных политических образований.

1.5. Экономические последствия

Эта концептуальная схема, без сомнения, полностью согласуется с шотландской традицией, в соответствии с которой акты экономического поведения индивидов формируются их опытом (см. [Marciano, 2006]), а также чувствами, которые они испытывают в отношении своего собственного поведения (см. [Stein, 1980: 9, 10]). События прошлого оказывают воздействие и на способы, которыми экономические агенты воспринимают реальность, и на значение термина «благополучие» (этим подтверждается точка зрения, согласно которой этика представляет собой относительную категорию). Воздействие всех этих факторов воплощается в наборах «рутинных поведенческих практик», определяющих способы, которыми действуют экономические агенты (при заданных и присущих им «психологических паттернах» и при нормативных ограничениях на действия экономических агентов)[19 - Психологические паттерны описывают индивидуальное поведение в мире с нейтральными прагматическими институтами, т. е. с прагматическими институтами, которые эквивалентны чисто процедурным инструментам или практикам принуждения к исполнению требований закона, но которые не имеют никакой значимой нормативной силы.].

Иначе говоря, к психологическим паттернам применяется принцип достаточной причинности (осознанность выбора), поскольку именно они отражают предпочтения, инстинкты и склонности. В отличие от них рутинные поведенческие практики включают в себя также механизмы действительной причинности (предсказуемые реакции на экзогенные стимулы). Получается, что экономическая теория, действительно, должна изучать причинно-следственные связи, но она также должна изучать достаточную причинность, проводя различие между этим типом причинности и сетью исторических институтов. Отсутствие внимания ко второму объекту изучения не позволяет достичь понимания первого.

По поводу границ экономической политики в последующих главах утверждается, что компромисс между естественными правами, типичными для версии свободного рынка, определенной в п. 1.1, с одной стороны, и соответствующим законодательством верхнего уровня – с другой, почти невозможен, настолько узко пространство для такого компромисса. В этой связи нужно упомянуть о существовании двух типов конституции. К первому типу относятся попытки формализовать историко-институциональный контекст, имеющийся на определенный момент времени, – с тем чтобы оживить консенсус и увеличить степень согласия между разными политическими группировками. Обычно итогом этих попыток является список пожеланий, очевидно плохо реализуемых на практике, либо по причине избыточности (так как реальная конституция уже воплощает в себе множество исторически определенных институтов), либо потому, что эти пожелания по необходимости допускают множество разных толкований, так что каждая политическая группировка стремится интерпретировать их в зависимости от ситуации. Однако на практике такие конституции служат своей цели, оправдывая положение элиты, в особенности в ситуациях, когда нахождение этой элиты у власти не гарантировано и остро нуждается в дополнительной легитимации. В соответствии с нашей аргументацией, приведенной выше, мера успешности, в которой эти попытки могут увенчаться успехом, определяется историческими условиями.

Второй тип конституций имеет дело с политическими процедурами, т. е. с правилами игры, с которыми должны соглашаться конкурирующие группы разработчиков правил. Вопреки тому, что утверждается в современной литературе (там часто утверждается, что подходящие проекты конституции могут обеспечить эффективное ограничение злоупотреблений), мы полагаем, что конституционная инженерия вряд ли в состоянии предотвратить изменения, имеющие место, когда изменяется исторически-институциональное окружение. Порой они не позволяют обеспечить адекватные ограничения в отношении даже существующих установлений. Также иллюзорны надежды на разработку конституций, которые были бы в состоянии зафиксировать границы мероприятий экономической политики. Как показывает история конституционных интерпретаций, верховное законодательство, имеющее существенное моральное содержание, не является здесь исключением.

1.6. Заключительные положения

Итак, мы не намерены отрицать того, что в истории существуют процессы реализации неких реальных причин, процессы, ведомые (или подталкиваемые) невидимой рукой эволюции. Однако мы должны добавить, что это объясняет лишь часть того, что происходит в действительности. В частности, настоящим вызовом для исследователя является не только необходимость установить, каким образом действует эта невидимая рука, или установить, какая разновидность эволюционного процесса имеет место, но также необходимость понять, как изменяются эти механизмы, и как они воздействуют на целесообразную деятельность. Ответ, который мы здесь даем, состоит в том, что (а) существенный мотив изменений остается незадействованным до тех пор, пока не начнет трансформироваться историческая обстановка, и (б) хотя экономические взаимодействия на протяжении столетий осуществлялись в соответствии с эволюцией технологических ограничений, данная нам в ощущениях система естественных прав (такая, какой она была определена выше, см. раздел 1.4), в своих базовых свойствах остается неизменной. Отсюда вытекают два следствия. Прагматические институты представляют собой либо инструмент, посредством которого общество решает проблемы, связанные с коллективной деятельностью, дополняющий исторический и технологический инструментарий общества, либо они являются способами создания бюрократической ренты для избранных групп интересов. Более того, кажется, что различные исторические обстоятельства могут порождать различные типы реагирования на ценности свободного рынка. Так, например, когда широко разделяемые фундаментальные принципы, определяющие историко-институциональные механизмы, гласят, что в ряде случаев индивид подчинен воле сообщества или воле его представителей, подход, основанный на ценностях свободного рынка, по определению не имеет смысла. В лучшем случае здесь имеет место вызов, брошенный философу и экономисту, состоящий в необходимости выработки реализуемых и легитимных решений для таких меньшинств (членов данного общества), которые не разделяют этих ценностей.

Иными словами, пока не определены критерии оценки, вопрос о том, что «лучше» – экономика свободного рынка или социалистическая экономика, – превращается в бессмысленные риторические упражнения. Повторим наше утверждение, сделанное ранее: эффективность, измеряемая богатством или валовым внутренним продуктом, не годится на роль такого критерия. Эффективность говорит о результатах, а не о моральных принципах или идеях. Поэтому альтернатива состоит в том, чтобы отказаться от стандарта эффективности («нечто хорошо потому, что оно работает»), заменив его на стандарт справедливости («нечто хорошо потому, что оно не нарушает естественных прав», последние понимаются согласно определению этого выражения, предложенному нами выше). Если это проделать, то может оказаться, что экономическая политика не представляет собой ни социалистической неизбежности, ни табу свободного рынка. Экономическая политика будет, напротив, реалистической перспективой для тех, кто явным образом принимает принуждение в качестве предварительного условия, или угрозой, которую каждый может избежать путем отказа от нее при минимальных затратах. Если все обстоит так, как мы предлагаем, то можно гарантировать: моделировать меры экономической политики с целью их обсуждения будет настолько сложнее, чем сейчас, что это вряд ли привлечет экономистов мейнстрима. И еще мы считаем, что это единственный способ обеспечить принадлежность нормативной экономической теории к семье общественных наук и единственный способ, позволяющий извлечь ее из пресловутого «ящика с инструментами», который используют ссылающиеся друг на друга технократы.

Глава 2

О природе и границах экономико-теоретического мышления

2.1. Задание контекста

Как сказано в предыдущей (вступительной) главе, данная книга посвящена основаниям нормативной экономической теории, т. е. той области экономической науки, которая в течение XX века постепенно превратилась в разрозненный набор продиктованных практическими соображениями рекомендаций по реализации той или иной экономической политики. Эти рекомендации зачастую давались под влиянием краткосрочных целей и в сильнейшей степени испытывали на себе воздействие политических ограничений. Почти всегда соответствующие меры подавались как социальные императивы (априорно «справедливые») и/или как необходимые для достижения разделяемых всеми целей («общее благо»). При этом довольно мало внимания обращалось на логическую непротиворечивость и моральные основания предлагаемых мер. Не внесли значимого вклада в прояснение оснований и легитимности этих социальных императивов и разделяемых целей и профессиональные экономисты-теоретики. Они скорее либо предпочитали концентрироваться на упражнениях со статистикой, имеющих своей целью придать количественную определенность последствиям политических действий, либо учреждали централизованные агентства, призванные обеспечить достижение желаемых целей, поскольку, как предполагалось, индивиды, взаимодействуя на началах спонтанного сотрудничества, не способны их достичь. В результате исследовательские программы в области экономической теории все в большей степени характеризовались неостановимым сползанием к консеквенциализму (который не осознавался как таковой) и механистическому индуктивному методу. К сожалению, в наши дни необходимость достижения целей экономической политики, похоже, в большинстве случаев служит лишь оправданию вмешательства государства в экономику, эффективность применяемых методов обычно базируется на опыте прошлого, а теоретические и методологические вопросы зачастую отодвигаются в сторону, как если бы решения можно было найти, используя изощренные статистические процедуры. Консеквенциализм, как и индуктивизм, при определенных условиях обладает некоторыми достоинствами – и тот, и другой уместны, когда масштаб их применения подобен щепотке соли. Вместе с тем экономическая теория не всегда ограничивалась социальной инженерией и сценарным моделированием в стиле «что если». Даже сегодня вводные курсы экономической теории часто приводят такое определение этой науки, которое, хотя и оставляет лазейку к позитивизму, не позволяет трактовать экономическую науку ни как нормативную доктрину, ни как собрание методов перелопачивания чисел. Это определение, которое восходит к 1930-м годам, когда Лайонел Роббинс развил догадку, сделанную ранее его наставником Людвигом фон Мизесом, предлагает такую трактовку, которая, как считается, решила вопрос раз и навсегда: «Экономическая наука – это наука, изучающая человеческое поведение с точки зрения соотношения между целями и ограниченными средствами, которые могут иметь различные употребления» (см. [Robbins, 1932: 15], [Роббинс, 1993, с. 18]). Эта формулировка едва ли может быть подвергнута критике. Безусловно, даже сегодня лишь немногие будут оспаривать тот факт, что экономическая наука занимается человеческой деятельностью и что ее предметом является производство, а также применение и потребление ограниченных благ и услуг.

Однако иногда за простыми историями скрывается нечто более сложное. Ниже мы покажем, что при ближайшем рассмотрении определение Роббинса оказывается несколько дезориентирующим. Это определение не дает удовлетворительного ответа на вопрос о происхождении экономической науки и не обеспечивает вот уже несколько поколений экономистов адекватной методологией, которой можно было бы руководствоваться в экономико-теоретических исследованиях. Несмотря на свою кажущуюся ясность, это определение оставило некоторые важные аспекты затемненными (каковыми они продолжают пребывать и сейчас), что в конечном итоге породило довольно значительную путаницу. Дефекты этого определения стали причиной постоянного беспокойства по поводу природы и границ экономической науки (см. [Buchanan, 1979]), что продолжает порождать важные вопросы, ответы на которые продолжают быть весьма неполными.

Иными словами, слишком узкая трактовка определения Роббинса может обернуться игнорированием того факта, что на протяжении нескольких столетий экономическая теория означала нечто иное по сравнению с тем, чем она считается сегодня. Неспособность понять и принять во внимание причины, обусловившие изменение отношения к экономической науке, происходившее на протяжении столетий, имела свои последствия, поскольку зачастую эта неспособность воздействовала и на рядовых людей, и на исследователей, заставляя принимать на веру моральные утверждения и аксиоматику (и даже мировоззрение), не являвшиеся самоочевидными, но которые тем не менее сильнейшим образом затрагивали природу деятельности ученого и действия в сфере экономической политики[20 - Оскар Ланге определял экономическую науку как «науку об управлении ограниченными ресурсами в человеческом обществе» (см. [Lange, 1945–1946, 19]), добавляя: «…она имеет дело с таким предметом, который зависит от стандартов и форм жизни в человеческом обществе». Но вместо того, чтобы продолжить формулировать это утверждение, он стал приводить перечень дисциплин, порождаемых этим определением: экономическая наука в узком смысле этого слова, экономическая социология, теоретическая экономика, прикладная экономика, эконометрика, экономика благосостояния.].

Итак, в этой главе нас будут интересовать причины, по которым экономическая наука эволюционировала, проделав путь от размышлений над вопросами, которые казались надуманными, к тому, что приобрело статус общественной науки и что в конце концов свелось к тщетным попыткам пробиться в высшую лигу естественны наук, которые единственные полагались «настоящими». Мы покажем, что сегодняшнему состоянию замешательства экономическая наука в значительной степени обязана стремлению экономистов-теоретиков отказаться от изучения человеческой деятельности и взаимодействий людей, пойдя по пути, указанному Огюстом Контом (1798–1857), Леоном Вальрасом (1834–1910) и Густавом Шмоллером (1838–1917), в надежде найти на этом пути универсальные и точные математические законы, отражающие поведение людей в условиях редкости благ. Ниже мы рассмотрим две главные взаимосвязанные цепочки аргументов. Обе они имеют своим предметом сущность экономико-теоретического мышления, и обе они оперируют понятиями человеческой деятельности, с одной стороны, и равновесия – с другой. Мы утверждаем, что экономическая наука началась с изучения человеческой деятельности и взаимодействий людей, каковые деятельность и взаимодействия осуществляются в мире, который, характеризуясь редкостью и наличием коллективного обмена, считался также вписанным в более общий замысел божественной гармонии, или Провидения. Таким образом, человеческая деятельность понималась как усилия по реализации роли человека в контексте естественного (данного Богом) равновесия. Затем мы покажем, как это раннее воззрение стало изменяться – по мере того, как концепция естественно гармонии мало-помалу начала замещаться концепцией равновесия, сотворенного человеком, в рамках которой человеческая деятельность более не была поиском добродетели, не находилась в согласии с божественным замыслом, но, наоборот, представляла собой поиск эффективных (рациональных) решений, имевших целью получение общего блага (искусственного равновесия). Этот шаг стал решающим, поскольку покончил с моральным суждением о человеческом поведении. Вместо этого деятельность стала оцениваться в зависимости от своей «общественной рациональности», т. е. в зависимости от соответствия коллективному интересу. Как следствие, понятия рациональности и равновесия стали трактоваться так, будто они представляют собой одно и то же[21 - Подробнее об этом говорится в главе 3, в которой обсуждению понятия рациональности уделяется значительно больше места.]. Несмотря на существующие возражения, эта последняя позиция является сегодня преобладающей – она вобрала в себя догадку Лайонела Роббинса и развила ее, придала идее общего блага явную форму, что де-факто трансформировало экономическую науку, превратив ее в набор технических приемов по оптимизации.

В следующем разделе мы ставим своей целью объяснить на базе вышеизложенной точки зрения, по каким причинам экономическая наука от сегодняшнего дня и вплоть до момента, отстоящего от нынешнего примерно на три столетия, не может в полной мере считаться общественной наукой. Разделы 2.3 и 2.4 посвящены состоянию экономической теории в период до маржиналистской революции, причем особый упор будет сделан на важной роли, которую в классической традиции играли холистические построения и понятие естественного равновесия. В разделе 2.5 мы объясним, чем были вызваны перемены в экономической науке в 1870-е гг., как была осуществлена замена понятия естественного равновесия на равновесие, созданное человеком, и какое объяснение эта замена получила в профессиональном сообществе экономистов. Обзор истории идеи равновесия продолжается в разделе 2.6, где мы объясним, почему депрессия и стагнация 1930-х гг. завершились тем, что экономисты посчитали для себя удобным последовать за Кейнсом, который вовсе не был таким радикальным разрушителем устоев, как это обычно считается. В разделе 2.7 мы подытожим наш обзор главных этапов процесса модификации экономической науки в том направлении, которое отвечало конструктивистским амбициям профессии, т. е. обзор этапов эволюции от классического подхода с его концепцией естественного равновесия к маржиналистской революции и, в конечном счете, к предположениям Кейнса о человеческом поведении и его концепции макроэкономических решений, диктуемых этими предположениями. В заключительных разделах (2.8 и 2.9) мы представим текущие дискуссии, значительная часть которых посвящена противостоянию между позитивистским и праксеологическим подходами, первый из которых опирается на индуктивные построения и консеквенциализм, а второй – на дедуктивное построение теории, начиная с априорных аксиоматических положений.

2.2. Когда экономическая теория не была общественной наукой

Как было указано выше, прошли тысячелетия, прежде чем систематическое изучение экономических явлений получило статус науки. Конечно, еще в IV до н. э. Ксенофонт уже отмечал важность хорошего управления делами, стимулируемого прибылью и направленного на производство богатства. Как в «Киропедии», так и в «Домострое» он определяет домашнее хозяйство (экономику) как «название некой науки» и даже причисляет ее к таким занятиям, которым монарх может предаваться ежедневно. В его время значимость рациональных методов производства, эффективного управления человеческими ресурсами, аккуратного счетоводства и организации уже были широко признаны. Ксенофонт проводит весьма отчетливое различие между ценой и ценностью, т. е. осознает существование теоретического положения, занимающего центральное место и в современной экономической теории (см. первую главу «Домостроя»). Весьма примечательны и неоднократные попытки этого автора прояснить экономические концепции и описать такие экономические феномены, как разделение труда и связь между специализацией и производительностью. Вместе с тем необходимо отметить, что предпринимая эти и другие попытки осмысления экономических явлений, Ксенофонт не использует понятий выбора и обмена и не рассматривает их в качестве существенных свойств сообщества людей. В работах Ксенофонта отсутствует систематическое изложение теории общественных взаимодействий в условиях ограничений, накладываемых редкостью[22 - Помимо Ксенофонта интерес к экономическим вопросам проявил также и Платон. Однако кажется, что экономическая мысль Платона мотивировалась стремлением не к пониманию механизмов экономической деятельности, а к установлению государственного контроля над человеческой деятельностью. Так, в «Государстве» он разбирает преимущества обмена с точки зрения производства, но упускает из виду преимущества в сфере потребления, проистекающие из того, что индивиды имеют разные предпочтения. Неудивительно, что Платон расценивает разделение труда как сферу, подлежащую государственному контролю: он исходит из того, что индивиды обязаны заниматься теми видами деятельности (или должны быть приписаны к таким видам деятельности), которые в наибольшей мере соответствуют их способностям, и при этом они не имеют права перемещаться от одного занятия к другому.]. Вообще, в мире греческой античности назначением социальной общности людей считалось поощрение добродетели, а не богатства[23 - Как подчеркивал Сократ, счастье индивида зависит от его души, тогда как материальное благополучие порождает жадность, зависть и в конечном счете подрывает мораль. Стало быть, обязанностью государства является вмешательство в такие акты выбора, которые представлялись аморальными (в этом подозревались торговля и предпринимательство). Об отсутствии интереса у большинства философов классической греческой античности к экономической теории как к общественной науке и об их явно выраженной враждебности к принципам свободного рынка см. также [Huerta de Soto, 2008]. Как упоминалось выше, особенно характерно это было для Платона.].

«Равным образом государство возникает не ради заключения союза в целях предотвращения возможности обид с чьей-либо стороны, также не ради взаимного торгового обмена и услуг. <…> Таким образом, целью государства является благая жизнь, и все упомянутое создается ради этой цели…» [Аристотель, Политика, III. 10, 13.]

Эта ситуация не менялась в течение длительного времени, и определенную ответственность за это несет, вероятно, Аристотель[24 - Аристотель считал мерой богатства ценность денег. Он также пытался разработать теорию морального обмена и справедливого распределения. См., например, его «Никомахову этику» (книга V, глава 5) и «Политику» (часть I, главы VIII–X). Наверное, лучше бы он этого не делал. Его постулат о том, что деньги не могут воспроизводить себя сами (догма о бесплодности денег), внес вклад в то, что в течение столетий оставалось заблокированным адекватное понимание феномена процентной ставки. Более того, утверждение Аристотеля о том, что индивиды обменивают товары равной ценности, вплоть до второй половины XIX в. сбивало с толку поколения экономистов и позволяло публике презирать купцов и торговлю вообще: «Торговые люди во Все Века и у Всех Народов считались людьми низкого звания» (Edward Chamberleyne, 1669, цит. по [Stone, 1965, p. 40]).]. Хотя римляне понимали экономические явления очень хорошо – включая кредит и функционирование рынка капитала, см. об этом [Temin, 2006] – в христианскую эпоху экономическая деятельность как таковая не была предметом исследований, она скорее служила важным источником греховного поведения. Так, Блаженный Августин (354–430 гг.), хотя он и считается наиболее важным предвестником субъективизма и правильного понимания предпринимательства (см. [Stark, 2006, pp. 78–80]), проклинал торговлю. Спустя почти девять столетий св. Фома Аквинский (1225–1274 гг.) в своих сочинениях уделил много места понятию собственности и моральным основаниям частной собственности, ключевым концепциям, использование которых является характерной чертой профессиональной экономической науки вплоть до наших дней, но в конце концов св. Фома пришел к заключению, согласно которому главное в частной собственности состоит в том, что она позволяет избегать социальных конфликтов. Более общее утверждение об экономических доктринах Средневековья звучит так: не считая частых попыток увеличить налоговые поступления, необходимые для увеличения численности армий и возведения прекрасных зданий, лица, возглавлявшие политические и социальные структуры Средневековья, обычно не были озабочены размышлениями о последствиях, которые их действия могли бы оказать на экономическую деятельность. Еще менее значимой экономическая деятельность считалась для создания или объяснения институциональных структур[25 - Важным исключением стало возникновение независимого самоуправления поселений в период Высокого Средневековья XI–XIII вв., прежде всего в Италии и чуть позже во Фландрии. На состав и деятельность муниципальных правительств часто влияли наиболее сильные гильдии и социальные группы, представлявшие денежные интересы, такие как банкиры и купцы.]. На самом деле, несмотря на наличие свидетельств, указывающих также и на прямо противоположное, как только с принятием христианской религии люди перестали стремиться к античной добродетели, на многие века восторжествовало мнение, согласно которому сообщества формируются и удерживаются вместе для сотрудничества в борьбе против агрессора или для совместного противостояния природным бедствиям. Иными словами, общественное соглашение, заменившее полис, было основано скорее на обороне, чем на торговле или промышленности[26 - Сами греки проводили различие между полисом, в котором граждане должны искать доблести, и альянсами (соглашениями), посредством которых должны удовлетворяться материальные потребности.]. Власти, разумеется, были осведомлены о том, что люди вовлечены в экономическую деятельность. Но это побуждало их лишь к надзору за ней – с тем чтобы убедиться, что данная деятельность не противостоит духовной ортодоксии (религии и тем самым морали).

В XI столетии в некоторых регионах Западной Европы начал появляться средний класс, состоявший из торговцев и мелких ремесленников. Этот процесс сопровождался новым отношением к труду, который более не означал чего-то постыдного, а становился признаком христианской добродетели (т. е. теперь добродетель делала легитимным денежное вознаграждение). Однако, как было отмечено выше, купцы по-прежнему вызывали подозрения. Это отношение начало меняться только в XV–XVI вв., когда осуждению перестала подвергаться всякая коммерческая деятельность, и критика сосредоточилась на недолжном поведении «плохих» купцов, прегрешения которых состояли либо в том, что они предрасположены к жадности и отказу от благотворительности, либо, что было более широким обвинением, в том, что они предрасположены к разрушению священного порядка этого мира: «Точно так же, как купцы являются одними из лучших членов нашего общества, делая многое для его благосостояния, они могут быть и самыми худшими, если над ними не будет учреждено надлежащего надзора и если их не будут принуждать к поддержанию добрых порядков» (Томас Грешэм, 1560 г., цит. по [Heckscher, 1994, vol. II, p. 320]). Это отношение было характерно и для католической церкви, и для лидеров Реформации[27 - Тем не менее определенная разница существовала. Католиками и лютеранами экономическая деятельность воспринималась инструментально, как способ выживания, позволяющий не быть бременем для других членов общества. С позиций кальвинизма труд был целью, в этом состояло предназначение человека на Земле, необходимое для прославления Господа и его замыслов относительно этого мира.].

Вплоть до эпохи распространения кальвинистских и, что более важно, пуританских идей было довольно мало мотивов для того, чтобы воспринимать экономическую компоненту жизни как нечто важное. Жизненный опыт представлял собой нечто статичное, а на саму жизнь часто смотрели под эсхатологическим углом зрения, поскольку она трактовалась как промежуток времени, данный индивиду для приготовления к смерти и достижения спасения, и, соответственно, возможностей осознать собственные земные устремления было значительно меньше, чем в другие эпохи. Как отмечал Тауни, «великий факт социального порядка был усвоен, усвоен во всей его внезапности и жестокости. Они приняли его с изумлением и покорностью, и за редким исключением у них не возникало вопроса о восстановлении того, что было прежде»[28 - Согласно Делюмо, в повседневной жизни большинства людей доминировал пессимизм, и этот взгляд на мир, полный страха и вины, был поставлен под сомнение только в XVIII столетии (см. [Delumeau, 1983]). Мы не собираемся оспаривать наблюдение Делюмо, но хотим добавить, что за небольшим исключением (Нидерланды и Англия) до совсем недавнего времени для большинства людей источник оптимизма связывался с шансами на самореализацию и спасение, а не с перспективами улучшения материальных условий существования.](см. [Tawney, 1926, p. 22]). Даже после окончания эпохи Средних веков в общем и целом «ожидания человека на протяжении всей его жизни определялись тем местом в обществе, которое он занимал по факту своего рождения» (см. [Knights, 1937, p. 27]). Экономическая деятельность была необходимым условием выживания как в качестве индивида, так и в качестве члена сообщества (поскольку следствием богатства часто были более широкие возможности по защите от агрессии). Однако в основе экономической деятельности той эпохи лежала мелкая торговля, имевшая местный характер, или деятельность семейных «фирм», основой которых было отдельное семейство и функционирование которых должно было быть вписано в общие правила местного сообщества, ориентированного не на эффективность, а на поддержание стабильности. Более того, для подавляющего большинства населения перспективы и возможности улучшения материального положения были ограниченными: среднегодовые темпы прироста экономики в Западной Европе в 1500–1820 гг. составляли 0,14 % (в терминах ВВП на душу населения), что для индивида означало увеличение его уровня жизни за 30 лет всего на 4 % (данные и расчет см. в [Madison, 2005]). Вариант, при котором человек вместо продолжения того, что он делал, начинал делать что-то иное, рассчитывая на лучшее, сулил слишком малое вознаграждение, тогда как издержки, связанные с тем, что что-то пойдет не так, могли быть чрезвычайно высоки (голодная смерть).

Все вышесказанное не отрицает ни существования также и безличной торговли (т. е. торговли, не ограниченной кругом родственников и соседей), ни наличия капиталистического духа. История полна соответствующих примеров, от итальянского и фламандского Средневековья (XII и XIV вв. соответственно), не говоря уже о возвышении Нидерландов и Англии в XVII столетии. Эти примеры показывают, что капитализм и экономическая деятельность существовали вполне реально даже в те времена, когда преобладала культура, ориентированная на сообщества, а не на отдельных индивидов. Тем не менее повсеместно господствовало убеждение, что обязанности индивида по отношению к сообществу стоят выше его собственных предпочтений, и что производство и обмен, выходящие за пределы того, что необходимо для поддержания личного прожиточного минимума, могут быть оправданы только если они соответствуют целям сообщества. Далеко не случаен тот факт, что экономическая деятельность с большей легкостью вышла на первый план в тех регионах мира, где власть была децентрализована, где было труднее ограничивать мобильность людей и где было сложнее поддерживать фиксированную иерархическую структуру. Принцип, в котором объединяются все эти свойства, называется терпимость, впервые он был реализован на практике в Нидерландах в конце XVI столетия, послуживших предметом подражания в Англии спустя несколько десятилетий. «Прежде всего, веди себя согласно своему роду занятий и не слишком пытайся многое менять. Ибо многих из-за их греховного честолюбия постигала судьба заблудших» (Fyrste walkein thy vocation, and do not seke thy lotte to change; For through wicked ambition, many mens fortune hath ben straynge)[29 - Роберт Кроули в «Последний трубный глас» (Robert Crowley, The Voyce of the Last Trumpet, 1550), цит. по [Cowper, 1975]. См. также [Tawney, 1926] и [Knights, 1937], где собран богатый исторический материал об общем умонастроении того времени, согласно которому «каждый член сообщества должен жить в соответствии со своим родом занятий и исполнять свои обязанности в соответствии со своей профессией», как писал Жерар Де Малин в своем «Св. Георгии для Англии, описанном аллегорически» (Gerar De Malynes, Saint George for England, Allegorically Described, 1601). В монументальном труде по социальной и экономической истории Англии XVII–XVIII вв. Стоун указывает: «Концепция, согласно которой Англия уже с XVII века была страной лавочников, вдохновлявшихся этикой рынка, ведомая капиталистической буржуазией, принадлежит к очень живучим представлениям. В действительности еще в 1870 г. Англия была страной, в основном аристократической по своему характеру, она черпала свои моральные стандарты, свою иерархию общественных ценностей и свою политическую систему в классе землевладельцев» [Stone 1965: 21]. Высшей доблестью этого класса было следование правилу «повиноваться и избегать перемен». Это мировоззрение действительно начало разлагаться в Англии в первой половине XVII в., но оно оставалось распространенным и в следующие два столетия. См. ссылки на работу Джона Хаббакука [John Habbakuk, 1905–2002, английский историк, специализировался на экономической истории Англии. – Науч. ред.], приведенные Стоуном в [Stone, 1965].]. Таким образом, соответствие предустановленному и священному космическому порядку было едва ли не нормативным требованием. Не имело значения, был ли этот порядок слишком сложным для осознания. Важно было не действовать такими способами, которые могли бы обернуться разрушением этого порядка. Тиллиярд (см. [Tillyard, 1943], в особенности главы 2–4) приводит свидетельства в пользу того, что такая забота о божественной гармонии была типична и для Англии XVI в., когда «та часть христианского учения, которая тогда доминировала, представляла собой вовсе не жизнь Христа, но ортодоксальную схему восстания падших ангелов, сотворения, искушения и падения человека, воплощение, искупление и духовное возрождение посредством Христа» [Tillyard, 1943, p. 26].

Иначе говоря, за примечательным исключением испанских схоластов на континенте и Томаса Мэна и Эдварда Миссельдена в Англии, вплоть до конца XVII столетия экономические вопросы не предполагали необходимости углубленного изучения и адекватного понимания[30 - Нужно, однако, признать, что экономическая проблематика считалась заслуживающей изучения экспертами-практиками. Так, Эдвард Мисселден указывал, что только образованные люди могут понять разницу между «внешней» и «внутренней» ценностью (т. е., согласно сегодняшней терминологии, между полезностью, или удовлетворением, с одной стороны, и ценой, с другой стороны (см. [Misselden, 1623, p. 16–17]). Он же заметил, что купцы, преследуя свою частную выгоду (Privatum Commodum), удовлетворяют и общественный интерес: «Что же создает богатство общества, как не частное богатство тех, о ком можно сказать, что они занимаются Коммерцией, торгуя между собой и с Иностранными нациями?» Мисселден также определил факторы, влияющие на динамику цен: «…изобилие или редкость Товаров, пользование ими или непользование, вот что вызывает рост и падение цен» [Ibid., p. 22].]. Экономическая деятельность трактовалась как данная: ее природа и ее последствия заслуживали должного изучения только с точки зрения морального одобрения и политического контроля. Те, кто имел дело с экономическими явлениями, не видели необходимости в систематическом изучении причинно-следственных связей, посредством которых индивиды побуждаются к обмену и изыскивают способы увеличения своего богатства (или, как сказали бы мы сегодня, удовлетворения своих потребностей). Индивидуальные действия, направленные на улучшение материальных условий жизни, изучались с некоторым опасением – так, как если бы они могли быть источником потенциальных общественных потрясений. Это неудивительно. Как писал Эпплби, имея в виду несколько более широкий контекст: «Понимание того, что экономические отношения представляют собой элемент естественного порядка, опирается на концепцию определенной базовой регулярности, которая делает возможным объяснения и прогнозы. <…> И пока не появились люди, например, такие, как люди шекспировских произведений, т. е. создания, движимые разумом и страстями, или такие, как у авторов Реформации, ведущие сражение между своей „падшей природой“ и „способностью к спасению“, эти объяснения и прогнозы не имели под собой твердого основания, необходимого для того, чтобы на нем утвердился естественный общественный порядок»[31 - Несомненно, защитниками этого распространенного подхода, основанного на концепции естественного порядка, были Гуго Гроций и Джон Локк. Также см. главу 5, где говорится о связи между естественным порядком и имплицитным договором, лежащим в основании светских обществ.] [Appleby (2004 [1978]: 258)].

В ту эпоху, пожалуй, осуществлялись экономические исследования, но они имели более, если можно так выразиться, технический характер. Они были порождены интересами государства или государя, искавших новые способы увеличения налоговых поступлений и вмешательства в монетарную сферу с целью увеличения сеньоража, который был следствием принуждения к использованию узаконенного средства платежа. Типичными примерами здесь могут служить эксперименты, проводившиеся Жан-Батистом Кольбером и Джоном Ло в правление Людовика XIV и Людовика XV соответственно. Насколько нам известно, после Вестфальского мира (1648) становилось все более очевидно, что международные отношения, существовавшие в виде отношений между государями, заменяются на отношения между национальными государствами, и войны и военные технологии потребуют финансовых обязательств всей страны, а не только личной казны того, кто в данный момент является монархом. Тогда же быстро становилось очевидным, что сила, необходимая для подчинения подданных и контроля над внутренними неурядицами, зависит от богатства страны, а богатство страны не зависит напрямую от количества доступной земли. Осознание этого обстоятельства также совпало с периодом системного финансового кризиса, поразившего Европу и в особенности Францию, когда в конце XVII столетия правители оказались более не в состоянии прибегать к принудительным займам и конфискациям. Следовательно, все более интересным становилось изучение законов, определяющих операции и трансакции, предполагающие создание и распределение дохода по категориям владельцев ресурсов (земли, сырья, основного капитала), и экономические исследования начали цениться.

2.3. Экономическая наука до маржинализма: естественные законы встречаются с производством

В XVIII столетии господствующая традиция естественного закона столкнулась с необходимостью увеличения производства большего богатства. В сущности, хотя религия явным образом отвергала любое влияние морали на экономическую сферу, большинство «экономистов» были согласны с тем, что наука политической экономии[32 - «Экономия» в этом названии фигурирует потому, что эта наука имеет дело с производством товаров и услуг, несильно отличаясь от способа осмысления управления поместьем, развитого Ксенофонтом. «Политическая» – потому что эта наука касается богатства и стабильность такого политического сообщества, как страна. См. также раздел 1.3 главы 1.]служит инструментом понимания того, каким образом Провидение и Природа наделили человека ресурсами, которые дают возможность творцам политики преследование общего интереса, понимаемого и в материальном, и в моральном аспектах. Адам Смит продвинул дело дальше, развив утверждение Такера, согласно которому коммерческая деятельность представляет собой часть божьего замысла[33 - Это деистское воззрение на состояние долгосрочного совершенства (равновесия) подвергалось сомнению уже в «Диалогах» Юма, опубликованных в 1779 г. Естественно, аргументация Юма, который был скептиком и скорее всего атеистом, имеет две стороны. Во-первых, пишет он, наша концепция равновесия часто является мерой нашего неведения в отношении того, что мы определяем Божий замысел или Божью волю, будучи не в состоянии рационально понять ее. Во-вторых, ставить своей целью постичь планы, вынашиваемые Богом, т. е. планы «метауровня», есть дерзкий (и глупый) поступок. Действительно, само понятие «концепция» предполагает антропоморфный подход, который не может быть принят в данном случае. Однако экономические приложения этого результата Юма были по большей частью отвергнуты. Возможно, потому, что они ослабляли ту роль, которую понятие равновесия играло в общественных науках, и потому, что Юм не предложил альтернативной исследовательской программы. Или, может быть, потому, что его построения не содержали отчетливого утверждения об индивиде как созидателе условий своего собственного существования.]. «Политическая экономия, понимаемая как отрасль знания, необходимая государственному деятелю или законодателю… ставит себе целью обогащение как народа, так и государя» [Smith (1776), 1981, p. 428], [Смит, 2007, с. 419].

И хотя эта точка зрения не слишком отличается от того, в чем видит свое назначение нормативная экономическая наука и сегодня (достижение общих целей), именно в XVIII в. стало очевидно: для того чтобы помогать государю увеличивать его богатство и власть, усилия должны направляться к открытию вечных (объективных) законов обмена, производства и распределения, определяемых природными явлениями (и схожих с этими законами). В то же самое время делу определения «справедливого» состояния дел и последующему приближению к такому состоянию должны были помочь рассуждения об «инстинктах добродетели» (существовавшая тогда версия закона природы), с тем чтобы распознавать ситуации, когда человеческая иррациональность не позволяет природе следовать своим путем, обеспечивая желаемые результаты. Этот путь, ведущий к цели, должна была указать религия.

«Естественный ход вещей не может быть совершенно изменен его [человека] слабыми силами… религия укрепляет естественное чувство долга. Вследствие этого, глубоко религиозные люди вообще вызывают большее доверие к своей честности» [Smith (1759), 1982, p. 168], [Смит, 1997, с. 170, 172].

Эта установка ученого объясняет, почему классическая традиция не предусматривает существования частных дисциплин, на которые подразделялась бы общая экономическая теория[34 - Согласно «Journal of Economic Literature», по состоянию на май 2010 г. экономическая наука подразделялась на 19 крупных разделов, в которые были сведены 116 частных дисциплин. Хотя некоторые из этих разделов и частных дисциплин в действительности не входят в экономическую теорию в собственном смысле слова (например, экономическая история, городское планирование, эконометрика), степень фрагментации и корректно определенной экономической науки остается весьма существенной.]: все экономические проблемы по необходимости находят место в терминологической системе общего (естественного) равновесия, поскольку лишь общий подход может позволить формулировать выводы в терминах природных явлений. К тому же поиск общих законов подразумевает необходимость понимать логику (механизм) процессов сельскохозяйственного производства (действие) и торговли (взаимодействие), причем для этого нет необходимости учреждать какую-либо более дробную специализацию. В действительности частные дисциплины приобретают важное значение, только если изучаемые действия (и взаимодействия) относятся к различным сферам, для каждой из которых характерны свои особенности, зачастую имеющие разную природу.

Воззрения XVIII в. проливают свет также и на ту роль, которую играла доктрина laissez faire, название которой, хотя и восходит к реакции Тома Лежандра на политику государственного вмешательства Кольбера, но в большей степени отражает настоятельное стремление де Гурнэ, требовавшего, чтобы природе позволили свободно следовать своим путем[35 - См. [Schabas, 2005, p. 49], более общий взгляд изложен Кейнсом в [Keynes, 1926] ([Кейнс, 2007а]). Де Гурнэ (1712–1759) внес многообразный вклад в экономическую науку, он предвосхитил концепцию распределенного знания Хайека, понятие добродетельного инстинкта торговли, в значительно большей степени популяризированное Смитом, а также феномен погони за бюрократической рентой, присущий организованным группам заинтересованных лиц (группам интересов).]. Заключительное замечание (последнее по порядку, но, возможно, первое по важности) состоит в том, что такой взгляд на равновесие, сложившийся в XVIII в., объясняет, почему экономическая наука и в XIX в. сохранила это понятие (гипотетическое идеальное естественное состояние), и почему при реализации мер экономической политики становились все больше востребованными в качестве необходимых и оправданных такие способы восстановления «стабильности», которые требуют действий по ограничению, исправлению и наказанию в случае отклонения от известного и идеального состояния дел. Иначе говоря, первоначально под равновесием понималось некое естественное состояние человеческих обществ, правила функционирования которых были схожи с законами мира природы (т. е. с законами механики), так что попытки изменить их неизменно вызывали лишь неодобрение. Таким образом, применительно к экономической проблематике естественный порядок (равновесие) представлялся проблемой, имевшей долгосрочное измерение, так что научный интерес по необходимости концентрировался на долгосрочных характеристиках цен и производства, с особым упором на распределение дохода. Последствия этого мировоззрения мы, конечно же, пожинаем и сегодня. Так, например, и классическое, и неоклассическое определение конкуренции базируются на идее статического равновесия, т. е. точки пространства производственных возможностей, в которой показатель богатства достигает максимума. В соответствии с этой идеей фактически никто ни с кем не конкурирует, все заняты лишь выживанием, главная цель состоит в том, чтобы избежать убытков, а инновации представляют собой скорее плод инстинктивных действий, чем результат поиска и освоения новых возможностей получения прибыли[36 - В отличие от авторов XVII в. Адам Смит предпочитал использовать для характеристики движущего мотива экономической деятельности человека понятие инстинкта, а не прибыли. Этот выбор можно объяснить его стремлением продемонстрировать, что свободный рынок добродетелен, поскольку представляет собой результат индивидуальных добродетельных (данных природной) импульсов. Оправдать жадность было бы трудней, и это могло бы поднять вопрос о роли купцов, т. е. тему, которая оставалась весьма деликатной и в конце XVIII столетия. В итоге если экономисты XVII в. думали, что ориентация на прибыль представляет собой фактическое принуждение к поддержанию естественного порядка, то, согласно Адаму Смиту, главным источником является присущая людям добродетель. См. также ниже раздел 2.4.]. Эта доктрина также отвергает представление о конкурирующих производителях, стремящихся удовлетворить чьи-то потребности (т. е. спрос покупателей). В действительности эта статичная концепция равновесия представляет собой тот самый принцип, который сегодня вдохновляет деятельность антимонопольных органов, выступающих в одно и то же время регуляторами, судами и исполнителями решений.

Итак, с конца XVII в. и до так называемой маржиналистской революции 1870-х гг. сущность и содержание экономической науки имели в высшей степени стандартизированный облик, так что экономисты представляли собой однородную массу: они имели одинаковую точку зрения на предмет своей науки. Конечной целью экономической теории было понимание правил и последствий взаимодействий, имеющих место между индивидами, а также научение тому, как получить общество, которое работает должным образом[37 - Более детально ситуация обрисована в работе [Schabas, 2005], где показано, что экономистов, работавших до Рикардо, отличала приверженность доктрине естественного порядка, регулируемого Провидением, тогда как авторы периода после Рикардо полагали, что естественный порядок подчиняется законам, продиктованным таким свойством природы, как редкость.], а именно в котором обеспечивается стабильность местных сообществ, отличающихся и удерживаемых вместе «приятностью взаимной симпатии»[38 - Этими словами воспользовался Адам Смит для объяснения феномена сотрудничества (см. Smith (1759), 1982], [Смит, 1997, с. 35 и др.] Глубокий анализ понятия симпатии и некоторых приложений для общественных взаимодействий см. в [Holler, 2006].], с одной стороны, и в котором обеспечены интересы, материальная выгода и власть политического органа (государя или государства) – с другой. Неудивительно, что в течение столетий в общественных науках равновесие было общепризнанной концепцией. В частности, экономическая наука лишь эпизодически проявляла случайный интерес к индивидуальному поведению и в еще меньшей степени – к личному потреблению. Центральное место – практически до самой середины XIX в. – на сцене науки занимало производство: «Политическая экономия… не занимается вопросами потребления богатства, не считая того, что потребление в ней признается неотделимым от производства или от распределения. Нам неизвестна какая-либо отдельная наука, предметом которой являются законы потребления богатства: возможно, эти законы являются лишь законами человеческого наслаждения. Политическая экономия никогда не рассматривает потребление само по себе, но всегда лишь с целью исследовать, каким образом разные виды потребления влияют на производство и распределение богатства»[39 - Дж. Ст. Милль, цит. по [Jaffe, 1976, p. 516], [Жаффе, 2015, с. 72]. Вопреки распространенному мнению, противоречащие одно другому упоминания невидимой руки у Адама Смита также не имели никакого отношения к усилиям человека, направленным на увеличение потребления и богатства, что, однако, не останавливало его от предположения, согласно которому большинство людей в конечном счете ведут себя подобно машинам (что в сегодняшней терминологии трактуется как «отчуждение»), и что только государственное образование может восстановить человеческое достоинство. См. [Smith (1776), 1981, pp. 781–784], [Смит, 2007].].

Разумеется, какие-то различия все же существовали, существовали даже разногласия. Например, Джеймс Стюарт и Адам Смит выдвинули теорию ценности (ошибочную), противостоящую теории ценности Фердинадо Галиани, Этьена де Кандильяка и Анн-Робера Тюрго. Воззрения Давида Юма на деньги отличались от концепции денег Ричарда Кантильона. Сторонники свободной торговли частенько оспаривали утверждения меркантилистов и предлагавшиеся ими эмпирические решения, варьировавшиеся от страны к стране. Адам Смит и Давид Рикардо считали, что экономический рост представляет собой ценность, тогда как другие экономисты, такие, например, как Джон Стюарт Милль, считали экономический рост неизбежным злом. Разные авторы также рисовали разные картины будущего. Жан-Антуан Кондорсе был довольно оптимистичен, Давид Рикардо предлагал более мрачную перспективу, тогда как Адам Смит и Томас Мальтус часто давали неоднозначные оценки будущего и порой противоречили сами себе[40 - Например, в первом издании книги Мальтуса «Опыт о законах народонаселения», вышедшем в 1798 г., бедность объяснялась как результат человеческой страсти к деторождению, а не как следствие дурных социальных условий (точка зрения Кондорсе и Уильяма Годвина). Однако во втором издании 1803 г. Мальтус в значительной мере переработал свою аргументацию.].

Однако для наших целей более важно, что эти различия обычно сводились к разнице личных точек зрения, представляя собой не более чем разницу во мнениях, а не несовпадение научных результатов, выработанных разными школами мысли, и не радикально конфликтующие описания человеческой природы и общества[41 - Концепция природы человека и человеческой социальности, предложенная Мандевилем в его «Басне о пчелах», была одним из немногих примечательных исключений (в момент опубликования эта работа вызвала нешуточный скандал). Сказав, что человек может быть злым, он поставил под сомнение моральные основания индивидуального поведения, породив «серую зону»: может ли порок быть принят в качестве общего блага? Может ли быть признанным общественное соглашение, если намерения его участников не являются добрыми? Нужно ли запрещать благонамеренное вмешательство [в исполнение такого соглашения] на том основании, что, скорректировав недолжное поведение индивидов, такое вмешательство исказит общественное благо, полученное в результате соглашения? Справедливости ради нужно сказать, что понятие об индивидуальном зле, ведущем к общественному благу, не было вполне новым. Оно встречается в работах Джона Хьютона в начале 1680-х гг. и затем у Дадли Норта несколькими годами позднее. В работах этих последних двух авторов была также предложена динамическая концепция экономики, содержавшая конкуренцию и предпринимательство. К сожалению, в концепциях общества Мандевиля (как и Смита) мы не находим этой концепции.]. Иначе говоря, общая цель экономико-теоретического исследования принималась, в сущности, как данная и эволюционировала постепенно, почти неосознанно, почти не встречая открытого несогласия.

Главной причиной, по которой доктринальные конфликты между экономистами-теоретиками отсутствовали, состояла, вероятно, в том, что в течение долгого времени экономическая наука практически не воспринималась как самостоятельная научная дисциплина, о чем мы говорили в предыдущем разделе. Конечно, во все века люди интересовались способами улучшения своего материального положения (или, скорее, способами выживания) посредством преобразования природных и трудовых ресурсов в товары и услуги, которые могли бы быть либо потреблены самими производителями, либо обменены на другие товары и услуги. Однако как раз перед наступлением века Просвещения экономика стала рассматриваться как феномен, порожденный спонтанной человеческой деятельностью и свободным взаимодействием, которые требовали (а) изучения и последующего одобрения «философов» (т. е. духовных авторитетов, вероятно, по соображениям сохранения добродетели души, искушаемой жадностью и роскошью); (б) институционального надзора, если не решительного вмешательства, со стороны государя или церковных иерархов; (в) реализации решений (т. е. принуждения к их выполнению), которые должны были быть приняты судами. Изучение способов, которыми сообщество может мирным путем увеличить свое богатство, вызывало сравнительно небольшой интерес то ли ввиду очевидных пределов этого роста, то ли ввиду отсутствия смысла исследовать величину общественного благосостояния, а не благосостояния тех, кто образует эту социальную общность. Конечно, экономический рост не был совсем оставлен вниманием, иногда он рассматривался как преходящее явление, а иногда как неизбежный продукт «прогресса промышленности», т. е. почти всегда как элемент, который следует принимать во внимание при управлении общественными организмами в их стремлении к намеченным целям[42 - В этом отношении важное исключение представляла собой Англия. На протяжении XVI–XVII столетий века зависть к Голландии стимулировала многочисленные исследования на тему способов, которыми страна может разбогатеть, несмотря на отсутствие пригодных для использования природных ресурсов. В общем и целом ответ, получивший широкую известность, сводился к тому, что нужны «свобода торговли, специализация и совершенствование институтов». Тем не менее в конце XVIII в. этот ответ ушел в тень – на десятилетия войн и горячечного национализма и оказался заново открыт лишь спустя почти двести лет.].

2.4. Наследие классической школы: холизм, междисциплинарный характер, статика

Когда на свет появилась классическая школа (более или менее условно этот момент можно отнести ко времени опубликования «Богатства народов») и на протяжении ее славных дней, продлившихся почти до конца XIX в., наследие прошлого было отброшено или забыто. Преобладающими стали холизм, междисциплинарный характер и дедуктивный подход. Да, это были те самые свойства, которые оказались слабым местом классической школы, когда стало очевидным, что подход, остающийся в рамках классической экономической теории, не способен объяснить, что происходит в реальном мире.

2.4.1. Обольщение холизма

Типичное для мира классического либерализма холистическое мировоззрение берет начало в понимания того обстоятельства, что поскольку экономический контекст представляет собой результат деятельности индивида, то большинство взаимодействий являются результатом инстинктов, которые должны контролироваться и в ряде случаев подавляться ради поддержания добродетели (морали). Считалось, что инстинкты присущи любому человеческому существу, но вместе с тем никто не думал, что их нужно обуздывать неким единообразным образом, одинаковым для всех сообществ, или даже одинаково для всех членов одного и того же сообщества. Весьма спорным здесь, в отличие от Средневековья, является вопрос о том, были эти ожидания, характерные для правящего класса, так же распространены и среди населения. Однако в классическую эпоху, как и в Средние века, предполагалось, что каждый участник сообщества должен соглашаться с предустановленной ролью, являющейся следствием принадлежности к определенному классу по факту рождения, будь то работник, купец, землевладелец или капиталист. Таланты можно было использовать только в рамках заданного социального и культурного контекста, который также определял, до какой степени инстинкты, включая такие имеющие отношение к экономике, как предпринимательский инстинкт или стремление к повышению уровня жизни, подлежат наказанию, сдерживанию, руководству. Иными словами, поведенческие шаблоны устанавливались правилами игры, т. е. формальными и неформальными нормами, характерными для конкретного сообщества или его составляющей части («подсообщество»), такого как семья или гильдия, к которому принадлежал индивид. Со всей реальностью был осознан тот факт, что человек всегда стремится к улучшению материальных условий своей жизни, но, как указывал Адам Смит, желание улучшать свое положение по большей части относилось к личным амбициям человека, состоящим в продвижении вверх по социальной лестнице, с тем чтобы получить публичную оценку и подтверждение своего статуса в сообществе. Одним словом, все нематериальное в конечном счете сводилось к морально приемлемому желанию отличиться.

«В чем состоит зародыш страсти, общей всему человечеству и состоящей в вечном стремлении к улучшению положения, в котором находишься? А в том, чтобы отличиться, обратить на себя внимание, вызвать одобрение, похвалу, сочувствие или получить сопровождающие их выгоды. Главная цель наша состоит в тщеславии, а не в благосостоянии или удовольствии; в основе же тщеславия всегда лежит уверенность быть предметом общего внимания и общего одобрения» ([Smith 1982 [1759]: 50], [Смит, 1997, с. 69–70]).

Эта новая установка не осталась без последствий. В частности, тот факт, что причиной обмена была названа некая инстинктивная человеческая склонность к торговле, а не различия в личных предпочтениях, не позволил сформулировать тезис о взаимной выгоде, которую люди получают от торговли. Адам Смит и авторы классической традиции не сумели понять, что обмен выгоден не только потому, что он позволяет специализироваться, но и потому, что в ходе обмена блага переходят от тех, кто ценит их относительно низко, к тем, кто ставит их относительно высоко. Естественным образом одна ошибка может с легкостью породить другую. Так именно и произошло: не поняв, что обмен основывается на различиях в субъективной природе ценности[43 - Выгоды обмена имеют двоякую природу. Во-первых, существует выгода потребителя: даже если индивид А не развивает свои способности в порядке специализации и даже если он поддерживает структуру своего производства постоянной, то и тогда торговля позволяет ему увеличить его благосостояние – при условии что альтернативные издержки потребления блага X отличаются от относительной рыночной цены блага X (условий торговли). Эта выгода будет удержана по меньшей мере одним партнером по торговле вне зависимости от того, имеют ли остальные агенты отличающиеся предпочтения (или, иными словами, имеют ли они разные альтернативные издержки). Во-вторых, выгоды обмена связаны с разницей в относительной производительности сторон обмена – в зависимости от степени развития тех или иных способностей: обмен позволяет носителям разных талантов специализироваться на соответствующих видах деятельности, сокращая тем самым количество времени и/ или усилий, которые уходят у них на производство единицы блага X (или Y), используемого либо для собственного потребления, либо для обмена на данное количество блага Y (или X). Поэтому обмен увеличивает совокупные производственные возможности. Адам Смит осознавал феномен выгод обмена второго типа, но не понимал феномена выгоды потребителя. См. также [Rosenberg, 1994, ch. 2], в которой Розенберг указывает на вклад Чарлза Бэббиджа в экономическую теорию специализации.], авторы классической школы не сумели осознать слабостей своей трудовой теории ценности, в конце концов, спутав цены и ценность[44 - Вероятно, Адам Смит также решил принять средневековую теорию вознаграждения, согласно которой оплата справедлива в той мере, в какой она вознаграждает трудовые усилия. Стоит отметить, однако, что в Средние века трудовая теория решала задачи, специфические для определенного исторического момента, а именно когда потребовалось дать моральное обоснование вознаграждению тех лиц, которые «продавали научные знания» (поскольку знания считались принадлежащими Богу), и оправдать прибыль купцов. Аналогичную оговорку нужно сделать и в отношении ранних, сделанных задолго до Смита, указаний на инстинкты, использовавшиеся для объяснения свободы торговли и торговли вообще: инстинкты являются синонимом человеческой природы, поэтому торговля становится моральной – как занятие, проистекающее из самой природы человека: «В мире нет ничего более обычного и естественного для человека, как заключать договоры, меняться, вести торговлю и торговать один с другим, так что для трех человек, имеющих случай беседовать между собой в течение двух часов, почти невозможно, чтобы они не начали говорить о сделках, покупках, обмене и прочих договоренностях такого рода (см. [Wheeler, 1601, p. 2–3]). Смит не разделял подобных предположений и, как доказывает его ошибочная теория ценности, вероятнее всего, действительно верил в торговлю, движимую инстинктами.].

Формулируя более общий вывод, можно сказать, что классическая школа, пытаясь сохранить холизм, соединила концепцию естественного закона с производством, что позволило ей успешно противостоять аргументации в пользу политического вмешательства в экономику. Как отмечал Эпплби, «когда Адам Смит положил в основание автоматических, самоподдерживающихся экономических законов некое базовое свойство человека, состоящее в любви к торговле на деньги и к бартеру, он проигнорировал такое основание экономической деятельности, как стремление человека к улучшению своего материального положения, встав в длинный ряд мыслителей, восходящий к самому началу XVII столетия» (см. [Appleby, (1978) 2004, p. 103]). Но эта путаница предопределила также и другую огромную теоретическую ошибку классической школы. Из-за нее вплоть до конца XIX в. многие авторы (примечательное исключение составляют экономисты так называемой старой исторической школы, лидером которой был Вильгельм Рошер) предпочитали рассматривать экономическую систему в статическом состоянии, в котором инновации и прогресс играли незначительную роль (см. [Ricossa, 1986, p. 77]), предпринимательство практически отсутствовало и даже рыночная система рассматривалась, скорее, как продукт просвещенного социального инженера, а не как спонтанные взаимодействия индивидов, что соответствовало традиции, которую популяризировал Адам Смит[45 - Идея спонтанного экономического порядка, свободная от религиозных коннотаций встречается задолго до Адама Смита. Она без труда просматривается в книге Джозефа Ли «В защиту соображений по поводу общинных полей и огораживания», опубликованной в 1656 г. (Joseph Lee, Vindication ofthe Considerations Concerning Common-Fields and Inclosures). Позже эта же идея была подхвачена Мандевилем, который проницательно указал на спонтанный характер рынка и догадался о значении системы цен, выполняющей функции эффективного механизма распределения. С другой стороны, Адам Смит привнес в эту идею нечто новое, а именно, он отказался от объяснения рыночного порядка жадностью и эгоизмом участников, предложив в качестве альтернативного мотива «взаимную симпатию» и «человеколюбие». См. также [Buchanan, 1979, p. 31].]. Можно лишь гадать, мог ли помочь делу более тщательный анализ фундаментальных свойств западной цивилизации[46 - Дать определение Западной цивилизации и установить время ее рождения – нетривиальная и масштабная задача, решение которой выходит далеко за пределы этого труда. Тем не менее для наших целей стоит указать, что главными особенностями этой цивилизации были отрицание универсализма, восходящее к провалу попыток Юстиниана оживить Римскую империю (VI в.), к подрыву каролингской системы папой Григорием VII (конец XI в.) и затем к победе над церковью Филиппа IV Красивого (см., например, [Azzara, 2004]). На Западе особую роль сыграла также фигура индивида, противостоящего аскетизму, который начал утрачивать позиции начиная с IV в. и к XII столетию превратился в маргинальный элемент культуры. Его заменило нарастающее стремление к принятию и использованию рациональности и в определенных пределах, как показано в [Stark, 2006], предпринимательская практика. Как подытожили Кох и Смит в [Koch, Smith, 2006, p. 22], суть Запада сводится к трудноопределимой комбинации из рационализма, активности, доверия, стремления к знаниям, личной ответственности, желания улучшить условия своей жизни и усовершенствовать мир, милосердия. В основании всего этого лежит ощущение этичности индивидуализма, разделяемого европейцами и их потомками, и представленного сегодня в народах, населяющих Америку, Европу и страны Австралазии.]. Помимо всего прочего, как отмечается в [Bouckaert, 2007], когда появилась западная цивилизация (в эпоху Высокого Средневековья), общество вряд ли могло считаться статичным или спящим. Хотя средневековый уклад жизни был тогда практически повсеместным, в ряде регионов Европы сообщества стремились торговать, приобретали независимость, восставали против агрессии и эксплуатации. Богатство и доход на душу населения росли очень медленно, но не везде эти темпы были пренебрежимо малы. Почему авторы классической школы проигнорировали почти 800 лет усилий, которые предпринимались как на индивидуальном уровне, так и на уровне целых сообществ? Почему они ошиблись в трактовке такого явления, как субъективизм, и упустили из виду его решающий вклад в феномен предпринимательства и рыночных цен (спроса)? Удовлетворительный ответ на эти вопросы потребовал бы отдельной книги, целиком посвященной этой проблеме. Возможно, экономисты были введены в заблуждение скромными материальными результатами этих напряженных многовековых усилий, а именно пренебрежимо малым ростом уровня жизни. Возможно, они слепо следовали за средневековой трудовой теорией ценности, согласно которой цена справедлива, когда она вознаграждает усилия производителя. Это означало, что продавец либо должен получать плату, достаточную для выживания (если продавец является работником или крестьянином), либо его оплата должна быть достаточна для того, чтобы он имел возможность жить в соответствии со своим высоким положением (если он принадлежит к классу землевладельцев). Продавцы, принадлежащие к оставшимся социальным группам (торговая буржуазия), остаются при этом в чистилище серой зоны неопределенности[47 - Этот подход существовал еще в XVIII столетии, когда общепринятой была доктрина, согласно которой иное распределение доходов лишь стимулировало бы низкие классы населения проматывать дополнительные ресурсы в «еженедельных попойках». См. [Tawney, 1926, p. 270].]. Это также означает (и для наших целей это более важно), что понятие личных предпочтений не считалось имеющим отношения к экономико-теоретическому анализу.

Возможно, экономисты пали жертвами плохих историков, поставлявших модные идеи, истинность которых была проблематичной, между тем как экономисты принимали их на веру. Среди таких сомнительных идей был созданный деятелями Просвещения XVIII в. для дискредитации церкви миф о средневековом мракобесии, и появившаяся позже, в XIX в., в качестве реакции на Просвещение легенда, придуманная немецкими романтиками, о некоем органичном средневековом сообществе, управлявшимся на основах любви, родственных чувств, гармонии и альтруизма (так называемая община, ее описание см., например, в [Tonnies (1887), 2001]).

2.4.2. Соблазн индуктивизма

В течение XIX в. значительно возрос интерес к индуктивным построениям, который стимулировался впечатляющими успехами естественных наук, где систематическое наблюдение над явлениями позволяло выявить в них регулярность, заметить причинно-следственный механизм явлений и объяснить их, сформулировав однозначные законы. Со временем соблазн усматривать механицистские регулярности и в общественных науках стал непреодолимым. Конечно, в то время удовлетворительным процедурам статистического тестирования мешало отсутствие вычислительной техники и достаточно больших массивов данных. Однако погоня экономистов за совершенными моделями началась уже тогда. Если говорить о начале XIX столетия, то именно тогда к экономической теории была добавлена математика – с тем, чтобы преобразовать экономические явления и предпочтения в законы; с тем, чтобы на математическом языке сформулировать экономико-теоретическое положение о существовании равновесия; с тем, чтобы изучить последствия тех или иных мер экономической политики. Разумеется, самые ранние экономико-теоретические тексты не содержали ничего похожего на нынешний уровень формализации, но тем не менее поиск математических законов для описания социального поведения и взаимодействий, начатый Николя-Франсуа Канаром (1750–1838) и Огюсеном Курно (1801–1877), был отмечен и некритически воспринят (см. [Ingrao, Israel, 1987]). А в конце XIX столетия, когда романтизм ослабил свою хватку, а рационализм обернулся сайентизмом, экономическая наука начала приобретать те качества и свойства, которые были явным образом отвергнуты Адамом Смитом: «Человек, пристрастный к системам… полагает, что различными частями общественного организма можно располагать так же свободно, как фигурами на шахматной доске. При этом он забывает, что ходы фигур на шахматной доске зависят единственно от руки, переставляющей их, между тем как в великом движении человеческого общества каждая отдельная часть целого двигается по свойственным ей законам, отличным от движения, сообщаемого им законодателем. Если оба движения совпадают и принимают одинаковое направление, то и развитие всего общественного механизма идет легко, согласно и счастливо. Но если они противоречат друг другу, то развитие оказывается беспорядочным и гибельным и весь общественный механизм приходит вскоре в совершенное расстройство» ([Smith 1982 [1759]: 233–234], [Смит, 1997, с. 231]).

2.5. Субъективистская революция: одно потерял, другое сломалось

Необходимо отметить, что разразившийся в 1870-е гг. кризис классической школы можно было предотвратить, если бы в свое время большее внимание было бы уделено работам Жана-Батиста Сэя (1767–1832), который понимал экономическую науку как логическую последовательность объяснений индивидуальных действий и социальных взаимодействий. Здесь прежде всего нужно упомянуть изложение Сэем системы Адама Смита и его критику воззрений Смита на роль труда, а также сделанное Сэем повторное открытие фигуры предпринимателя (первым о роли предпринимателя написал Ричард Кантильон, он же в своей работе «Опыт о природе торговли вообще», изданной по-французски в 1755 г., ввел термин entrepreneur) и его проницательную трактовку процесса производства как процесса, зависящего от непрерывного приобретения знания (см. [Say (1852) 2006]). К сожалению, отход от объективизма классической школы[48 - Объективистский подход классической школы имеет своей целью определение воображаемой, долгосрочной (а по возможности, вечной) структуры относительных цен. В противоположность ему субъективистский подход концентрируется, скорее, на ценности, а не на ценах. В итоге субъективизм порождает совершенно иной взгляд на мир, в котором нет места ни статическому равновесию, ни долгосрочным предсказаниям. Субъективистский подход также ставит жесткие ограничения на применимость математических моделей в экономической теории. Несмотря на то что в экономической науке возобладал именно субъективистский подход, последние положения разделяют только те маржиналисты, которые принадлежат к австрийской школе.]и намеченное им введение в теорию предпринимательства не смогли оказать революционизирующего воздействия на экономическую мысль. Объяснить, почему это произошло, не так-то легко. Возможно, что, находясь под влиянием Адама Смита, большинство читателей были убеждены в том, что промышленная революция произошла вследствие значительного увеличения инвестиций в основной капитал и расширения рынков, и обратили мало внимания на развитие предпринимательства и технологические усовершенствования (из этих последних их интересовал только процесс овладения навыками в ходе работ, порождаемый разделением труда). Если бы это было так, то предприниматель Сэя был бы не более чем инструментом, посредством которого могут использоваться существующие технологические возможности, а не тем, кто порождает и продвигает новые возможности (как через несколько десятилетий это прояснили Менгер и Мизес).

Взглянув на этот вопрос с другого ракурса, можно заметить, что для того, чтобы новая теория ценности изменила экономическую науку, нужно было атаковать саму концепцию равновесия. Но эта атака не фигурировала явным образом в работах ни самого Сэя, ни его непосредственных последователей[49 - Пеллегрино Росси, преемник Сэя, занявший после него кафедру в Париже, в своем «Курсе политической экономии», опубликованном в 1839 г. (Pellegrino Rossi, Cours d’Economie Politique), с поразительной ясностью фактически сформулировал свои сомнения по поводу концепции равновесия, но сделал это почти случайно. К сожалению, для экономической теории он остался известен как политик, убитый во время беспорядков [в Риме] в 1848 г., а не как проницательный ученый-экономист.].

Другие попытки порвать с холизмом и статикой, лежащими в основании классической школы, также остались незамеченными, возможно, вследствие того, что эти попытки отрицали конструктивизм, как, например, в случае Фредерика Бастиа (1801–1850), наиболее известного защитника положительных качеств предпринимательства и выдающегося глашатая, неустанно предупреждавшего о ложности обещаний, даваемых государством в отношении справедливости, обещаний, оборачивающихся ростом государственного вмешательства в экономику под предлогом расширения социальных обязательств. Возможно, эти попытки провалились и потому, что на них просто не обратили внимания, как это случилось с Германом-Генрихом Госсеном (1810–1858), который еще в 1854 г. сформулировал законы рыночного поведения потребителей. Как бы то ни было, возможность как можно раньше отвергнуть старую парадигму была упущена, и, следовательно, в течение большей части XIX в. экономисты продолжали использовать в качестве основы для анализа условий долгосрочного равновесия трудовую теорию ценности[50 - См. также [Campagnolo, 2009] и [Campagnolo, 2010]].

Вторая возможность сформулировать новый экономико-теоретический подход появилась в конце XIX столетия, когда общество стало пониматься как продукт человеческой деятельности, а не как произведение божественной воли. В частности, в экономической теории поиски естественного равновесия были заменены попытками получить «научное» (т. е. математическое) определение общего экономического равновесия в терминах цен и количеств, устанавливаемых посредством актов выбора экономических агентов. Возможность такого построения была обеспечена маржиналистами, которые должным образом определили понятие редкости и ввели понятие спроса, и, в частности, теми из них, кто следовал за Вальрасом, создавшим концепцию совершенной экономики и определившим ее свойства в гипотетически статичном состоянии, названном им состоянием «эффективного равновесия». По-настоящему революционный момент у маржиналистов состоял в том, что равновесие утратило свои коннотации с «природным состоянием» и быстро превратилось в нечто, сотворенное людьми, проделав тем самым путь от естественного равновесия к рукотворному, от почти божественного порядка к обществу, созданному людьми, от человеческой деятельности, движимой инстинктами и пристрастиями, к рациональному поведению. Поэтому не следует удивляться тому, что элементы маржинализма, которые привлекли наибольшее внимание, – требование Вальраса использовать математику[51 - Маркионатти доходчиво объяснил, что «Вальрас рассматривал экономическую теорию как физико-математическую науку, подобную механике» (см. [Marchionatti, 2007, p. 303]). Он же обосновал тезис, согласно которому вальрасовская версия маржинализма была немедленно скорректирована Эджуортом, Маршаллом и Парето. Они считали математику инструментом для придания большей ясности теоретическим высказываниям, но вместе с тем предупреждали о том, что «фундаментальную часть сложных проблем реальной жизни нельзя постичь посредством совокупности уравнений» [ibid., p. 304].], а также, в несколько меньшей степени, обращение Джевонса к забытым идеям Госсена, – оказались связанными с их способностью к развитию в технократическом, конструктивистском направлении, тогда как другие, столь же важные новаторские элементы маржинализма, созданные Менгером, – концепция экономической динамики, особая роль предпринимательства, значение неопределенности, а также ряд прорывов в области методологии, включая субъективизм, – остались почти незамеченными. Нельзя сказать, что игнорирование менгеровского вклада не встретило никакого сопротивления, но оно было недостаточным, чтобы развернуть течение вспять, и на протяжении второй половины столетия это сопротивление только ослабевало.

Иными словами, маржинализм одержал победу над классической школой не только потому, что наконец-то позволил разработать теорию спроса, но также и потому, что обещал сделать экономические исследования подобными исследованиям в физике и превратить экономистов-теоретиков в социальных инженеров. Соответственно, вместо того чтобы извлечь из маржиналистской революции методологические уроки, экономисты предались приятной иллюзии, что они будто бы нашли ключ, который позволит им успешно открыть закрытый для них ранее сциентизм и, коль скоро спрос более не является экзогенным, разрешить проблему равновесия (которая в конце концов превратится в проблему, которую должны решать демографы)[52 - Объективистская теория ценности оставляла равновесие неопределенным, так как одних только цен на конкурентном рынке при постоянной отдаче от масштаба было недостаточно для того, чтобы определить количества. Эту проблему можно было игнорировать, предположив, что спрос сводится к средствам поддержания жизни. Однако, если уровень жизни индивидов превышает уровень физического выживания, наличие теории спроса приобретает критическую важность. Согласно работе [Maddison, 2005], в 1820–1870 гг. в Западной Европе ВВП на душу населения увеличивался примерно на 1 % в среднем за год, т. е. рос весьма примечательными темпами по сравнению с предшествовавшими столетиями.]. Субъективизм не исчез, но его выводы де-факто свелись на нет из-за того, что этот подход применялся к типичному индивиду, о котором мы говорили в предыдущей главе. Субъективизм ни в коей мере не рассматривался как главный элемент оснований нового направления экономической мысли.

«Вальрас дошел до концепции предельной полезности и метода ее использования для выведения теоретической кривой спроса только после того, как четко сформулировал математическую теорию системы взаимосвязанных рынков. <…> Леон Вальрас стремился завершить свою модель конкурентного рынка, а не изложить теорию субъективной оценки потребительских благ» ([Jaffe, 1976, pp. 513, 515], [Жаффе, 2015, с. 69, 72]).

2.6. Синтез Кейнса и кейнсианцы: от долгосрочного периода к краткосрочному

Вальрас и Менгер предложили два различные варианта маржинализма. Версия Вальраса полностью соответствовала классической традиции – в том смысле, что он концентрировался на проблемах долгосрочного периода. Он анализирует прежде всего состояние общего равновесия (в статике), которое достигается в условиях, которые предполагаются совершенными и постоянными, при нулевых транзакционных издержках. Версия Менгера, напротив, знаменует полный разрыв с традицией, поскольку она фактически отрицает необходимость понятия равновесия (отличного от названия, используемого для описания состояния «очищенного», т. е. сбалансированного рынка) и релевантность долгосрочного периода. В частности, с точки зрения Менгера, долгосрочное состояние может пониматься как последовательность краткосрочных ситуаций, в которых экономические агенты непрерывно корректируют свои предпочтения и пересматривают выбираемые ими варианты. Иначе говоря, долгосрочное состояние может быть описано как временной промежуток, в течение которого экономические агенты производят свои информированные догадки, с тем чтобы оценить потоки затрат и выгод, вызванные их действиями в текущий момент времени.

Как было отмечено выше, Менгер проиграл интеллектуальную битву, победу в которой одержали амбиции конструктивистов, желавших превратить экономическую теорию в естественную науку, способную создавать счастье и богатство научным образом. К тому же реальная действительность вскоре сбила с ног последователей Вальраса. В попытке объяснить безработицу и стагнацию в 1920-е (преимущественно в Европе) и в 1930-е гг. (по всему миру) профессиональное сообщество экономистов выбрало альтернативный путь, приняв в качестве истинных четыре положения, сформулированные Кейнсом.

1. Экономический рост, имевший место в пятидесятилетие, предшествовавшее войне, был объявлен уникальным явлением, «счастливым веком, <…> экстраординарным эпизодом в экономической истории человечества». Этот эпизод базировался на накоплении капитала, которое было возможным вследствие неравенства в распределении богатства, перманентного увеличения предложения сырья и сельскохозяйственной продукции[53 - Кейнс прямо указывает на новые ресурсы, ставшие доступными вследствие колонизации и значительные объемы предложения продовольствия, сделавшиеся доступными в Америке и России ([Keynes, 1920, pp. 22–25], см. [Кейнс, 2007a, с. 474–476]).], и того обстоятельства, что ранее инвестиционные решения определялись ограниченным числом знающих и профессионально компетентных лиц, пользовавшихся преимуществом уникальных условий.

2. Эта замечательная система для своего роста нуждалась в двойном блефе, или двойном жульничестве. С одной стороны, трудящиеся классы принимали… ситуацию, при которой могли назвать своим собственным очень маленький кусок пирога, для производства которого должны были сотрудничать они, природа и капиталисты. А с другой стороны, капиталистическим классам позволялось называть своей лучшую часть пирога и теоретически они были свободны потреблять ее, хотя имелось негласное условие, согласно которому на практике они будут потреблять лишь ее малую часть.

3. С началом Первой мировой войны эта система исчезла. Война сделала возможности для потребления явными для всех и многим показала тщетность воздержанности. Таким образом, блеф вскрыт и теперь работающие классы могут больше не воздерживаться от потребления в прежних масштабах, а капиталистические классы, не доверяя более будущему, могут в более полной мере стремиться к наслаждению возможностью потреблять по своей воле столько, сколько возможно.

4. Финальным этапом этого процесса стала материализация идеи классовой борьбы. «Присоединяя народную ненависть против класса предпринимателей к тому удару, который нанесен уже общественному порядку насильственным и произвольным нарушением принятых в обществе обязательств и прочного равновесия богатств, которое есть результат падения ценности денег, эти правительства в скором времени сделают невозможным продолжение социального и экономического порядка XIX в.» [Keynes, 1920, chapter 2 and 6], см. [Кейнс, 2007a, гл. 2 и 6, цитата на с. 588].

Шумпетер, читая страницы данной работы Кейнса, внес свой вклад в это умонастроение: «Быстро исчезали те условия, при которых предпринимательское лидерство было способно обеспечивать успех за успехом, двигаясь вперед, как это было в период быстрого роста населения и изобилия возможностей для инвестирования, вновь и вновь создававшиеся технологическим прогрессом… Но теперь, в 1920 г., этот импульс исчез, дух частного предпринимательства поник, инвестиционные возможности исчезли» [Schumpeter, 1946: 500–501].

Иначе говоря, анализ, осуществленный Кейнсом, привел профессиональное сообщество экономистов к тому, что они начали считать довоенный экономический рост исключением, стагнацию – правилом, а кризис – следствием демагогии и плохой правительственной политики (в особенности, печатания денег). Поведение во время кризиса и те трудности, на которые наталкивается процесс стихийного восстановления, могла бы объяснить «психология общества». Иначе говоря, согласно точке зрения Кейнса, капитализм испытывает воздействие присущих ему сил распада – его собственный успех сделал рынок капитала доступным для невежественных и склонных к резким движениям масс, поэтому экономика стала беззащитной перед «нестабильностью человеческой природы», перед непостоянными и непредсказуемыми инстинктами (животный дух), перед восприятием и ожиданиями состояния «политической и социальной атмосферы».

Подытоживая, скажем, что экономическая теория Кейнса тоже содержит в качестве своего объекта равновесие. Выдвигая обвинения по адресу эмоционального поведения экономических агентов, он не отрицал основ вальрасовской (и вообще неоклассической) склонности к оптимальному регулированию, целью которого является увеличение эффективности, и также оправдывал произвольное вмешательство государства в экономику, осуществляемое с целью компенсировать «результат массовой психологии большого числа несведущих индивидов… подверженных… внезапной перемене мнений, обусловленных факторами, которые в действительности не имеют большого значения для ожидаемых доходов» ([Keynes (1936), 1973, p. 154, [Кейнс, 2007, с. 162])[54 - Глава 7 «Общей теории» по большей части посвящена роли человеческих инстинктов и человеческой глупости, а также порождаемому ими ущербу. Весьма примечательно, что к середине 1930-х гг. Кейнс, сохранив свою озабоченность проблемой презираемых им толп, перестал упоминать о связи между поведением людей и разрушительной ролью государства, которое прибегает к инфляции и возбуждает в населении ненависть в отношении класса предпринимателей.].

Основания, на которые опирается Кейнс, разумеется, можно оспаривать, но его априорные допущения ясны и соответствуют манере его теоретизирования. Этого нельзя сказать о большинстве кейнсианцев, которые преобразовывали его теорию, базирующуюся на концепции экономического цикла, движимого массовыми психозами, в нормативные инструкции по экономической политике в условиях структурной жесткости различных элементов экономики. Неудивительно, что эти усилия постепенно превратились в анализ свойств и последствий проявлений указанной жесткости (такова и псевдонеоклассическая исследовательская программа, ее единственное отличие от кейнсианства состоит в том, что на место рукотворных институтов, порождающих жесткость ограничений на изменения параметров экономики, кейнсианцы поставили гипотетические провалы рынка), исследования в области методов агрегирования, упражнений по прикладной эконометрике и т. д. Главное состоит в том, что принятие решений в области экономической политики в гораздо большей мере обязано множеству разновидностей кейнсианства, чем самому Кейнсу, который на самом деле весьма настороженно относился к моделированию и возражал против количественных методов анализа (см. [Patinkin, 1976] и [Lachmann, 1983, pp. 374–375]).

2.7. Предварительные выводы: от естественного равновесия к общему равновесию

Подводя промежуточные итоги тому, что было сказано в настоящей главе, напомним, в чем состояла наша задача. Мы хотели показать, что, несмотря на ряд содержательно значимых оппонирующих голосов, в общем и целом профессиональное сообщество экономистов на протяжении всей своей истории было сфокусировано на концепции равновесия. В ранний период классической школы равновесие означало «гармонию» и определенные общественные правила игры. Позже равновесие стало эквивалентом железного закона, продиктованного редкостью и процессом уравновешивания рынка. С недавних пор оно является некоей идеальной смесью, составленной из статической эффективности, рациональных решений и социальных целей. Коротко говоря, равновесие стало синонимом оптимальности.

Этот упор на равновесии, конечно, не был изобретением экономистов, поскольку на самом деле он отражал наследие того универсализма, которое было передано Западу теизмом и возможно идеализмом Платона: этот мир есть творение Бога, и поэтому он не может не быть совершенным. Если в земном мире и существуют какие-то несовершенства, то они целиком и полностью представляют собой результат человеческих ошибок, поскольку замысел Бога не может не быть совершенным. Таким образом, «равновесие» считалось синонимом «совершенства», что породило два важных следствия, справедливость которых не оспаривается и сегодня. Во-первых, равновесие с необходимостью представляет собой желательное состояние, и как таковое его надлежит найти и достичь. Во-вторых, равновесие не может менять своих свойств, поскольку совершенство по определению является вневременным феноменом[55 - Концепция динамического равновесия представляет собой нечто вроде интеллектуального трюка, имеющего своей целью представить экономический рост следствием увеличения вклада капитала. Как убедительно показано в [Holcombe, 2007, ch. 2, ch. 3], результаты этого направления далеки от удовлетворительных.]. И оба эти элемента должны были обосновывать наличие социальных правил, призванных защищать моральные стандарты и поощрять их соблюдение, а не осуществление мер экономической политики. Для легитимации экономической политики, как стало понятно сегодня, понятие равновесия необходимо было преобразовать в набор директив, пригодных для оценки будущей, ожидаемой человеческой деятельности. Это было сделано путем замены классической концепции с ее упором на координацию и предсказуемость на современную (неоклассическую) точку зрения, призывающую к созданию стимулов для воздействия на агентов – с тем, чтобы они вели себя желательным образом. Повторим: в рамках классического подхода понятие равновесия служит в качестве ориентира для понимания того, почему и когда экономические агенты могут отклоняться от своей (Богом данной) природы. В рамках сегодняшнего подхода это понятие стало воспроизводить конструкцию Парето и превратилось в концептуальную основу для так называемого оптимального планирования[56 - «L’еquilibre еconomique prеsente des analogies frappantes avec l’еquilibre d’un syst?me mеcanique. Quand on conna?t bien ce dernier еquilibre, on a des idеes nettes sur le premier» [Pareto, 1897: vol. 2, § 592]. Вместе с тем необходимо также понимать, что Парето отрицал тот факт, что это было достаточно хорошим предлогом для увеличения размеров государства и степени охвата жизни общества действиями государства. См., например, [Pareto, 1897: vol. 2, § 672].]. Понятно, что если в экономической теории все больше усилий направляются на определение провалов рынка в деле достижения желательных результатов, то все большее внимание будет уделяться не просто отысканию необходимых средств лечения, но и проектированию политических структур, имеющих максимум шансов на то, чтобы создать такие средства и обеспечить эффективное принуждение к их использованию.

На успешность теоретического подхода кейнсианцев оказывал влияние и такой фактор, как их собственный жизненный опыт. Не отрицая статической концепции долгосрочного равновесия, они обратили внимание на гипотетический ущерб, связанный с народным капитализмом, и выдвинули новую исследовательскую программу, фокусировавшуюся на макроэкономических условиях, необходимых для достижения равновесия в условиях спекулятивной гонки, спровоцированной сменяющими друг друга иррациональными импульсами массового оптимизма и массового пессимизма, причем если оптимизм считался ими в общем и целом самокорректирующимся, то относительно пессимизма они полагали, что он чреват ловушками, из которых невозможно выбраться. Кейнсианство описывает человеческую деятельность как результат работы инстинктов, «нервов и истерики», а не как осознанный выбор. Инновации и технический прогресс не отрицаются совсем, но они рассматриваются как проявления человеческой природы, побуждающей некоторых индивидов к изменениям. Как стало понятно теперь, кейнсианство полностью игнорировало феномен предпринимательства (см., например, [Shane, 2003] и [Holcombe, 2007]).

Мы уже говорили, что альтернативный подход мог бы состоять (и состоял) в том, чтобы забыть о понятии равновесия и проанализировать вместо этого последствия осознанного выбора в условиях ограничений, накладываемых редкостью. Лахман (см. [Lachmann, 1986, p. 4]) весьма точно сформулировал главное в этом вопросе: «Никакой рыночный процесс не имеет предопределенного Результата. Именно это свойство в большей степени, чем любое другое, отличает живые рыночные процессы от процессов, фигурирующих в моделях равновесия, в которых детерминизм образует самую суть дела». Хотя эта исследовательская программа намного больше согласуется с западным мировоззрением, чем холизм в его классической и неоклассической версиях, она знаменует собой решительный разрыв с общепринятой точкой зрения. Более того, такая программа поднимала (и поднимает и сегодня) по меньшей мере две проблемы, которые могут поставить серьезные пределы границам экономического исследования. Во-первых, если обмен есть тот инструмент, посредством которого индивиды улучшают свое положение, возникает вопрос: действительно ли индивиды действуют именно так, как они полагают, что они действуют, т. е. являются ли они рациональными? Вопросы этого класса изучает экспериментальная экономика, и соответствующие исследования неизбежно приводят к необходимости привлечь психологию, будь это когнитивная или эволюционная психология (подробнее об этом говорится в следующей главе). Однако, если последовательно придерживаться этого подхода, правомерен другой вопрос: не является ли экономическая теория и психология одной и той же дисциплиной? Или, может быть, экономическая теория есть лишь раздел психологии? Во-вторых, часто оказывается, что индивидуальный выбор фактически ограничен или даже изменен институциональной структурой, так что экономические действия человека подчинены системам стимулов и не обязательно являются следствием индивидуальных предпочтений, какими они были бы в отсутствии таких ограничений. В этом случае экономическая теория превращается в довольно механистические упражнения типа «что если» (более конкретно – как те или иные институты воздействуют на человеческое поведение). Может также возникнуть вопрос о легитимности стимулов, создаваемых человеком (правил): являются ли правила легитимными, если они увеличивают индивидуальное богатство вопреки выявленным предпочтениям индивидов? Или они легитимны только потому, что при изучении экономической проблематики индивид более не рассматривается как ключевой агент? Как бы то ни было, можно предположить, что лучшие ответы может предложить политическая философия, а не экономическая теория.

Эти нескромные вопросы, возможно, внесут свой вклад в понимание того, почему на протяжении последних пятидесяти лет подавляющее большинство представителей профессионального экономического сообщества предпочитали держаться подальше от психологических и моральных проблем. Результаты исследований в первой из этих областей обычно интерпретировались как свидетельства в пользу человеческой иррациональности и мазохизма, служа тем самым оправданием технократического планирования и вмешательства государства в частные дела. Исследования институтов имели более разнообразные последствия, но общим для них для всех являются забвение политико-философских корней данной проблематики и замена политической философии планированием оптимальных стимулов, спроектированных регулятором.

2.8. Сегодняшнее состояние экономико-теоретического мейнстрима