
Полная версия:
Возвращение на ковчег

Стас Колокольников
Возвращение на ковчег
(путеводитель)
Страшное, яркое солнце, как быстро ты убило бы меня,
Если б во мне самом не всходило такое же солнце.
Уолт Уитмен
***
Той осенью я полюбил совершать небольшие путешествия в сумерках. Все равно куда и на чем. Главное – сумерки. Они завораживали. Казалось, видишь, как в мир проникает навь. Мир становился по-иному осязаем, и жизнь в нем качалась, как в гамаке, над бескрайним океаном, в глубины которого опускалось солнце.
Трудно в полной мере ощутить сумерки, если идти пешком. Хотелось двигаться быстрее и видеть как можно больше. Поэтому я предпочитал ехать. Почти каждый день находился повод куда-нибудь отправиться.
Последний микроавтобус из Белоярска в Барнаул стоял посреди привокзальной площади. Он был похож на батискаф. Из светлого салона пассажиры глядели в сумерки, как опытные подводники на дно океана.
Когда я сел, сразу узнал, что внутри идет спор за безбилетника. Водитель был уверен, что щуплый парень в серой футболке едет бесплатно. А паренек упорно отнекивался.
– Выходи давай, – настаивал водитель.
– А чего я буду выходить, если платил.
– Кто видел, что ты платил?
– Вышли люди.
– Вышли, – не верил водитель. – Плати или сам выходи.
– А чего я буду два раза платить? – парень крепко взялся руками за сиденье.
Тут вмешался розовощекий крепыш лет двадцати пяти. Он сидел рядом с водителем, крутил по сторонам коротко остриженной круглой головой и ехидно улыбался.
– Имей совесть, из-за тебя стоим, – сказал крепыш.
– А чего про совесть сразу-то? Я платил.
– Так никто не видел, – мрачно заявил долговязый тип у окна, смотревший в него не моргая.
Сутулый, он походил на подбитого гарпуном тунца и, подав реплику, от окна так и не оторвался.
– Э, ну че насели на человека! – раздался сзади певучий блатной голос. – Говорит, платил, значит, платил. Вот у меня если денег нет, я подойду к водиле и попрошу, чтоб довез. Говорит малый, что платил, так и есть, че зря базарить.
– Решайте скорее! Чего стоим? – возмутилась немолодая женщина в платке. – Все спешат ведь! Ехать надо!
Я никуда не спешил и в гости к новому знакомому отправился по случаю. На днях у того разладилась свадьба. Звали его Слава Паром. Он был чудаковат. Хотя все чудачество заключалось в том, что с детства он был инвалид – ноги, как у Лотрека, раза в два короче, чем у обычных людей. Он говорил – работает адвокатом. Остальное, что я о нем узнал, касалось личной жизни.
Познакомились мы в конце лета в клубе на концерте. Я зашел повидать друзей, в их компании сидел Слава Паром. Мой отрешенный вид вызвал у него доверие, и он выложил все, как на исповеди. Последнее время жизнь у Парома шла наперекосяк из-за любви. «Выворачивает душу, рвет на лоскуты», – жаловался он. Я кивал: «Прекрасно тебя понимаю, сам такое переживал». Просидели до полуночи, отставляя пустые кружки, мусоля житейские темы вперемешку с солеными орешками.
– Ладно, поехали, – примирительно сказал водитель.
Автобус плавно тронулся. Пассажиры были как загипнотизированные, только розовощекий крепыш продолжал гримасничать, рассказывая водителю про общего знакомого, как тот недавно разорился, продал свою «газель» и подался на Север.
– Пять лет на ней на маршруте отходил. И продал, вот бедолага, – розовощекий в упор глядел на водителя.
Тот молча смотрел на дорогу и хмурился.
Сумерки за окном густели, словно в аквариуме, куда опрокинули чернильницу. На меня это действовало успокаивающе. Все не так уж плохо, думал я, если еще можно получать удовольствие от дороги и предвкушать мистическое переживание.
Когда микроавтобус въехал в Барнаул, было уже совсем темно.
***
Бальзак писал, двумя словами женщина способна убить трех мужчин. На кухне у адвоката, заставив посудой стол, неторопливо беседовали трое небритых мужчин. Им больше подходило другое замечание писателя: люди похожи на волчков, нужно лишь найти кончик веревки, обмотанной вокруг них. Мое появление оживило компанию.
Одного из гостей я знал очень хорошо. Джерри – музыкант и редкий разгильдяй, гнул свою легкомысленную линию уже лет двадцать. У него была шевелюра и борода, как у Джерри Гарсиа из Grateful Dead, вот к нему и приклеилась такая звучная кличка. У Парома он сидел второй день и нес по телефону туфту жене, звонившей через каждые полчаса. Незнакомым в компании был коллега Парома, пожилой дядя, похожий на старого сома, заглотившего наживку. Как только Джерри брал трубку, дядя хватался за посуду, делал большие глаза, словно потерял дар речи, увидев что-то небывалое, и опрокидывал в себя рюмку. Вид его становился все более шальным. При знакомстве я чуть хмыкнул, услышав фамилию.
– Сурков Геннадий Викторович, майор, Афган.
– Дима. Кисанов.
– Чему лыбишься, Дима?
– Так, настроение хорошее.
– Смотри у меня, – погрозил пальцем Сурков.
– Все закончилось, мужики, сходите в магазин, – Слава Паром по-братски похлопал нас в районе талии.
Спустившись во двор, мы закурили. И тут Гену заклинило на том, как в юности он проиграл Талю на двадцать восьмом ходу после королевского гамбита. Увлекшись рассказом, он повторял его на разные лады, неизменно заканчивая:
– Нет, я все понимаю, сеанс одновременной игры, проиграть самому Талю. Но на двадцать восьмом ходу… А?
Я полагал, что если партия и была, то закончилась на восьмом ходу.
– Вот ты, Дмитрий, наверняка хорошо играешь в шахматы. У тебя лоб вон какой. Молчишь, думаешь о чем-то. А я-то так, только фигуры двигаю, – в который раз начал Сурков. – На двадцать восьмом ходу, а?
Помалкивая, я не стал говорить, что мои знания о шахматах скромнее. На памяти два гроссмейстера, Ласкер и О. Бендер, один, по слухам, обкуривал дешевыми сигарами соперников, другой бил их по голове игральной доской. О том, что шахматы сдерживают меланхолию и болезнь Альцгеймера, я узнал недавно из Интернета и последнее время играл в шахматы в смартфоне, стимулируя себя просчитывать жизнь на пару-тройку шагов вперед.
Гена был в ударе. Он накупил пельменей и майонеза на месяц полярной зимовки и говорил, говорил: о шахматах, о себе, о дружбе с Паромом. На обратном пути его увлекла тема любви к родине. Еле удерживая тяжелые пакеты, я соглашался:
– Да, Ген, родину надо любить. И жизнь за нее отдать, если надо, как наши деды.
Слова пошли как сухие дрова в топку. Сурков вошел в раж. На кухне он насел на Джерри, призывая к патриотизму. Тот сначала хихикал в ответ, хищно поглядывая на закипавшую кастрюлю с пельменями. Когда же перед ним поставили дымящуюся, пахнущую лавровым листом гигантскую тарелку, он сглотнул слюну и опрометчиво заикнулся, что у него нет чувства родины.
– Я космополит и бунтарь! – заявил Джерри, немного одурев от вида и количества еды.
Майор Сурков посуровел и намахнул полстакана.
– Все по фигу. Границы – это условность, людей разделили насильно, – Джерри собрался последовать примеру Гены, но прежде взял истерично тренькавший мобильник и повторил в него основной тезис: – Мне все по фигу! Отстань!
Плотно закусили, дружно звякая посудой, и Паром позвал меня покурить в ванную.
– Ну, выкладывай, как это произошло, – глянул я в печальные глаза адвоката.
– Ее отец сказал, что повесится, если мы сыграем свадьбу. Удавлюсь, говорит, прямо в день свадьбы.
– Во дает папаша! Это же полная дичь!
– Да. А она поверила, позвонила и сказала, свадьбы не будет.
– Может, она тебя не любила.
– Она любит! Вот сегодня звонила, говорила, что ей плохо без меня.
– Так пусть приедет. Не тебе же…
Тут донеслись дикие вопли и звуки борьбы. Выскочив в коридор, я увидел, как на кухне Гена душил Джерри.
– Я таких в Афгане одной левой, – приговаривал майор Сурков и задавал риторический вопрос: – Кто же родину, сука, любить будет?
Отцепить Суркова удалось только Парому. На его прикосновения майор реагировал, как металлический воин на электромагнит. Но выталкиваться за дверь, в подъезд, он не захотел.
– Бывает, клинит меня, – на пороге оправдывался Сурков, держась за дверной косяк. – Ну кто же родину любить будет? А, братцы?
– Уходи, – выталкивал Паром.
– Я-то уйду, а вот кто родину любить будет, – отрешенно твердил Сурков.
Наконец Паром выдавил Гену за порог и захлопнул дверь. Вопрос о любви к родине остался открытым. Вечер перешел в разряд томных, мы без интереса еще пожевали пельмени, позвенели посудой и легли спать.
***
Фабр д'Оливе тонко стебанулся, измеряя в омах величину сопротивления тупых умов. И если, как он, глядеть на мир через призму «золотых стихов» Пифагора, то собственное положение в этом мире станет несоизмеримо выше любых обстоятельств.
Глаза я открыл от яркого света. Тело, распластанное крестом, лежало на огромном разложенном диване у незашторенного окна. Глядя на чуть ли не переливающееся через край подоконника синее небо, можно было подумать, рядом рай.
Хлопнула входная дверь.
– Эй, Димка, проснулся? – На пороге стоял Джерри с пенными дарами Диониса. – Утро доброе!
– Ты откуда, дважды рожденный?
– В магазин сходил, в холодильнике одни пельмени и майонез.
– Так и начнешь завтрак без любви к родине?
– Иди ты, – отмахнулся Джерри. – Мне сейчас надо третий раз рождаться. Голова гудит, жена достала. Надо идти сдаваться.
У него зазвонил телефон.
– Доброе утро, мужики, – из своей комнаты подал голос Паром. – Не расходимся, берите на кухне кружки – и на балкон.
Отключив телефон, беспокойный Джерри, видимо, уже не переносивший тишины, принес с кухни уцелевший в новом тысячелетии радиоприемник VEF Spidola. В благодарность за прерванное молчание тот жизнерадостно напомнил приятным женским голосом, что есть отличный повод поднять кружки:
– Сегодня родились Микеланджело Караваджо, Мигель де Сервантес, Мигель де Унамуно, Николай Островский, Микеланджело Антониони и Джерри Ли Льюис. Также в этот день в тысяча девятьсот седьмом году в Петербурге открыли регулярное трамвайное движение, а через пятнадцать лет, в тысяча девятьсот двадцать втором году, в этот день уже из Петрограда отплыл пароход с русскими философами, известный как «философский пароход».
– Отличный денек! За всех этих ребят и отдельно за Сервантеса! – предложил я. – Если Бог спустится к людям и спросит книгу, оправдывающую их существование, ему следует дать «Дон Кихота». Вроде так говорил кто-то из знакомых.
– Так говорил Достоевский, – поднял кружку Паром.
– Я ему верю, – кивнул я.
Наблюдать осень, сидя на открытом балконе, выходившем на ипподром, было приятно. Прозрачный воздух словно обнажал синее небо, и казалось, что мы парим где-то в поднебесье на каникулах. Нет ни времени, ни срочных дел.
– А тебя почему Паромом прозвали? – спросил я.
– Я очень плавать люблю с детства, – потянулся Паром. – Но с моими ногами в воде я походил на паром, вот пацаны и прозвали.
– А когда подрос? Мешать абсент с коньяком не полюбил?
– Нет. А что?
– Лотреком бы прозвали. Ха. Шутка. Черный юмор. Если перебор, прости, я по утрам несу чушь, убей меня, – я поднял руки.
Слава Паром добродушно улыбнулся.
Через пару часов стали расходиться. Может, чтоб не видеться еще лет десять или вообще никогда. Как это бывает в жизни, мало похожей на летние каникулы.
***
Голова кружилась от прозрачности улиц, уходивших в сияющую даль, как фарватеры в параллельные миры. Небо синим океаном проливалось сквозь облетающие желто-коричневые деревья. Яркое солнце, сияющий воздух, отчетливые звуки – увлекали куда-то вверх. Казалось, я не иду, а продолжаю парить над землей, погруженный в размышления: «Бывает, не любишь наш мир за мрак и жестокость, даже не сомневаешься, что он скоро накроется медным тазом. И вдруг в такой ясный осенний день поймешь, что прав-то все-таки Мартин Лютер. И накануне конца света нужно садить яблони».
Остановившись у подъезда двухэтажного кирпичного дома, построенного еще пленными японцами, я нажал кнопки домофона. Отозвались сразу:
– Кто?
– Это я, Дима.
Не успел потянуть ручку, как дверь открылась и вышла девица, похожая на уолтдиснеевскую русалку.
– Здравствуй, Дима, – улыбнулась она, хлопая длинными подкрашенными ресницами.
– Здравствуй, Ариэль, – не растерялся я.
Девица пошла в сторону проспекта.
– Или ты не Ариэль? – крикнул я вслед. – Как тебя зовут?
Она не обернулась. Я взбежал по старой скрипучей лестнице.
– Здорово, Петька! Хорошо живешь! Тут такие русалочки выплывают, – с порога доложил я.
– Привет, – ухмыляясь, друг встречал в халате и босиком. – А, это Таюка.
– От тебя, что ли? Любовь без границ и без правил? Как в песне?
Петя играл на гитаре в кавер-группе, популярной в местных клубах, и после удачных концертов приводил домой кого-нибудь из поклонниц.
– Да ладно тебе, – недовольно махнул он рукой.
– Слушай, Петь, чего зашел-то, – сменил я тему. – Забегу в туалет? У тебя, вроде, кто-то из друзей в Москве стройкой занимается? Можешь узнать, есть работенка? Я на мели, и ничего не светит.
– Ты же сам недавно из Москвы. А твой фриланс в интернете?
– Накрылся вместе с ноутбуком. А старый не подключается. Калым бы какой, я бы сгонял. Где остановиться, есть.
– Ладно, спрошу. Чай будешь? Вскипел. Вермут, извини, допили.
– Не, спешу. Я так, по-быстрому забежал.
– Куда спешишь? Воскресенье.
– К маме. Дома не ночевал. У Парома был, познакомился с ним на вашем концерте летом в «Пистолс».
– Понятно. Таюка, кстати, где-то рядом с тобой живет в Алтайке.
– Так у тебя с ней что?
– Да уже ничего, – зевнул Петя. – Вряд ли еще увидимся.
Выскочив из подъезда, я пробежал до остановки. Таюки там уже не было. К автовокзалу я пошел пешком, чтобы в сумерках выехать из города.
***
Когда в жизни происходит что-то важное, начинаешь обращать внимание на каждую мелочь и думать, что все вокруг состоит из знаков и при помощи них с тобой разговаривает будущее. Сумерки обволакивали улицы, наполняя призраками. Вспомнив, что дома кончился имбирь, я прошел мимо поворота на автовокзал к супермаркету. Заваривать имбирь и добавлять в пищу я стал недавно, узнав, как он полезен для мозга в профилактике Альцгеймера.
В конце торгового зала Таюка выбирала салат. Я узнал ее сразу, отреагировал на певучий женский голос, попросивший: «Дайте мне “Дон Кихота“, грамм двести».
– Привет, – подмигнул я, как только она повернулась.
Русалка скользнула взглядом, кивнула и пошла дальше.
– Таюка!
Она обернулась.
– Не узнаешь? – улыбался я.
– Нет…
– Я знаю, что ты живешь в соседнем дворе, – напел я.
– И что? – спросила она.
– Часто вижу в окно, как ты проходишь мимо, – я лихорадочно искал верный тон, чтобы Таюка заинтересовалась и не ушла. – Проплываешь, красивая, как чайный клипер.
Таюка посмотрела с удивлением.
– Кисанов Дмитрий, маринист.
– Как это?
– Пишу о море, статьи и заметки, а недавно еще и песню сочинил.
– Ты музыкант? – спросила Таюка. – Лицо знакомое.
– Почти, свободный художник, как многие сейчас. Работаю на фрилансе.
Таюка кивала и удовлетворенно глядела по сторонам.
– Ты спешишь? – спросила она.
– Умеренно.
– Может, посидим немного, пообщаемся?
– А где?
– Вниз по проспекту бар есть, там музыка хорошая всегда.
– Что за место?
– «ТАСС».
– А, знаю. Давай прогуляемся, на сумерки поглядим.
Мы шли по проспекту через широкую площадь, город погружался в призрачное фиолетовое марево с розовыми отсветами между домами. Казалось, медленно гаснущее зарево идет из распахнувшихся где-то рядом небесных врат и зовет: успейте заскочить туда, откуда не захочется возвращаться.
Народу в баре было немного, в основном сидели по одному. Группой расположилась только небольшая компания. Она выделялась. Двое мужчин и три женщины хохотали без умолку. Все были в одинаковых белых майках с яркой надписью: «Рондоль – это модно!». Когда громко зазвучала бодрая гитарная музыка, самая красивая из женщин вскочила и побежала танцевать. Она изгибала свое тело так быстро и плавно, что оно походило на отливающий бронзой серп, которым собирает свою жатву Сатана*. На запястьях у нее блестели украшения, похожие на золотые. Когда она взмахивала руками, казалось, дьявольский серп унес еще одну душу.
– Ты о чем задумался? – спросила Таюка.
– О твоем «Дон Кихоте». Вещь, наверное. Чего там вкусненького, в этом литературном салате?
– Курица, ветчина, помидоры, – плотоядно перечисляла Таюка, – и сухарики. М-м, ням-ням, вкуснятина. Хочешь попробовать?
– Давай. Поехали ко мне, там и попробуем.
На самом деле я думал о другом. О жертвах кошмарного мира. Кто уж в том больше виноват, Сатана или сами люди, никто не знает, а только жертв немало. И еще будут.
(* Ансельм Кентерберийский: «Сатана сгибает тело красивой женщины в серп, чтобы собирать им свою жатву».)
***
В середине лета я навестил маму и остался, выяснив, что она теряет память и разум. Что-либо изменить было поздно. Альцгеймер пробрался в дом и уже хозяйничал вовсю. Я не знал, сколько мы протянем вместе, но понимал, что эти месяцы запомню на всю жизнь.
Город, где мы жили, полвека назад утратил свое сакральное имя: Чесноковка, и теперь назывался обыденно и просто – Новоалтайск. Предмет имени – опора всех судеб имени. Так сказал один умный человек. Нынешняя судьба Новоалтайска была не столь значительна, какой могла быть у Чесноковки. Да и сами жители теперь называли это место чуть пренебрежительно – Алтайка. Хотя, возможно, настоящее сакральное имя было специально скрыто для защиты от злых сил.
Однако жизнь в городе пошла не по правилам Чесноковки, а по правилам Алтайки. По крайней мере, так казалось, когда я лежал на диване у стенки, за которой безумствовал сосед. Он и его семья вели себя как гопники, все четверо: муж, жена и две маленькие дочки лет семи-восьми. Взрослые постоянно скандалили, а дети хулиганили и безжалостно терзали пианино. Первое время я задавался вопросом – откуда у гопников пианино, потом стало неважно.
Как-то утром одна из соседских девчонок издавала на расстроенном инструменте разрозненные пугающие тягучие звуки. Раздался крик отца:
– Вика, перестань!
Звуки не умолкали. Блям-блям!
– Вика, оглохла что ли?
– Чего? – отзывалась девочка, тыкая в клавишу. – Блям!
– Задолбала!
Блям-блям!
– Перестань! Кому говорю!
В ответ пианино издало пронзительно мерзкое «блям»!
– Как же вы меня задолбали!
– Сам задолбал уже всех! – крикнула жена. – Лежит пнем и орет еще!
Дородную супругу трезвым мужик побаивался. Ситуация менялась, когда он брался за бутылку. Жена собирала детей, и они куда-то уходили. А мужик один гонял по дому чертей, грохоча и рыча:
– Что?! Сейчас покажу вашу хату с краю! Попались! Лови!
Он вопил до утра, не давая уснуть. Вынужденный сходить с ума вместе ним, я брал в руки гитару. В творческих потугах я недалеко ушел от соседских девчонок, уныло терзавших пианино, но в силу жизненного опыта был убедительнее.
***
Поздним вечером на последнем автобусе я и Таюка приехали в Алтайку. Это был теплый сентябрьский день, в который, по совету астрологического календаря, нужно было избавляться от иллюзорных связей. Мы сделали наоборот.
– Ты мне нравишься, – я тронул Таюку за плечо.
– Ты мне тоже, – сказала она и поцеловала в губы.
– У тебя есть кто-то?
– Теперь нет.
– А почему у тебя такое странное имя?
– Я Таня, но мне больше нравится Таюка.
В прихожей мы опять поцеловались, и я включил свет.
– Димка, это ты? – спросила мама из своей комнаты.
– Я.
– Это кто у тебя там? – отпрянула Таюка.
– Мама. У нее болезнь Альцгеймера. Ты ее не бойся. Она ничего не поймет, кто ты и зачем.
– А чего сразу не сказал?
– Так ты бы не согласилась со мной пойти. Все нормально. Пошли в каюту.
– В каюту?
– Ну в комнату мою, – я увлек ее через заставленный мебелью зал в смежную комнату.
– Да у тебя тут и правда каюта! – воскликнула Таюка.
Гамак, гигантские ракушки, подзорная труба, морские карты и чертежи кораблей, прикрывающие старые обои – вот и все, что нужно, чтобы превратить обшарпанную комнату в каюту. Таюка с восторгом трогала экзотические предметы руками, посматривая на меня, как гавайский туземец на Джеймса Кука.
– Ты что, правда моряк? – спросила она.
– Всегда. По морям, по волнам.
– Здоровско. Надо же, а я вот нигде не была.
– И я нигде не был, хоть и маринист. Это подарили друзья.
– Хорошие у тебя друзья.
– Ага, – согласился я, привлекая к себе Таюку. – И я хороший друг. Давай дружить. Мне так одиноко.
– Давай.
Погружаясь в Таюку, как в море, я почему-то вспомнил слова своего старшего умудренного жизнью товарища. Он любил приговаривать, доведя какое-нибудь дело до конца: «Что поделать, большинство людей не хочет плавать до того, как научится плавать».
***
Мама мало что помнила и понимала. Это было, с одной стороны, очень грустно и невыносимо – наблюдать изо дня в день, как увядает любимый человек. С другой стороны, я сам словно подхватил вирус потери памяти и попал вне времени. Даже настенные часы в кухне и в зале перестали поддерживать точный ход. Они по очереди останавливались, стрелки задумчиво дергались на месте, потом снова шли, пока, выбрав понравившиеся цифры, опять не останавливались. Но мама продолжала им верить.
Утром, когда я провожал Таюку, мама, с интересом глядя на нас, спросила:
– Куда вы так поздно? Скоро полночь.
– Здравствуйте, – смущенно произнесла Таюка.
– Здравствуйте, – повторила мама. – Вы на нас не обижайтесь. У нас все хорошо.
Таюка выскочила за дверь, шепнув напоследок:
– Я тебе позвоню.
– Эта женщина из Водоканала? – спросила мама.
– Почти, – ответил я из прихожей. – Есть хочешь?
– Хочу.
– Сейчас сообразим что-нибудь.
Мама встала у окна, долго смотрела на улицу и наконец произнесла:
– Вот и кончилась зима, люди без шапок ходят, скоро на дачу поедем.
– Поедем! – громко поддержал я из кухни. – Сначала только поедим, а потом поедем.
Стоявшая стрелка на кухонных часах вздрогнула, сделал несколько нервных шагов и замерла. Надо бы батарейки заменить, подумал я и тут же об этом забыл.
***
Со времен Гиппократа людям доносят верную мысль, что они есть то, что они едят. Те, кто начинают жить согласно этому правилу, вскоре понимают, что, когда мы не едим, – становимся теми, кем должны быть. Быстро и вкусно из того, что нравилось маме, я готовил драники и гороховую похлебку. Мама не помнила, что ела вчера, а мне было все равно, что есть. И потому через день мы ходили по дому и тихо, по-семейному, пускали «голубков».
В этот раз я не изменил своему меню. Горох был замочен с позавчера и чуть забродил. Я его промыл, поставил на огонь и взялся чистить картошку на драники. Осень за окном тоскливо качала серо-желтые ветки и пускала слезы по мутному стеклу.
Я вошел в комнату мамы.
– Готово. Ты чего притихла?
Мама сидела на диване, уставившись в пол. Она перевела взгляд на меня. Каждый раз, как я встречался с ней глазами, меня накрывала горячая волна и казалось, она сбивает с ног, я падаю и бьюсь в конвульсиях.
– Готово, – повторил я. – Пойдем есть. Твои любимые драники.
Мама резво поднялась. Усевшись перед тарелкой, она рассказала, как после войны они с бабушкой и сестрами часто голодали, спасались только картофельными оладьями, взяла драник и замерла.
– Красиво, – мама держала перед собой драник, наблюдая в нем какой-то только ей видимый узор. – Как будто женщина рисует бам…
Последнее слово было заедено драником.
– Что рисует женщина? – заинтересовался я.
– Женщина, – повторила мама, – рисует.
Я машинально жарил, подкладывая маме в тарелку, помешивая похлебку, и уже в комнате неожиданно для себя произнес:
– Женщина рисует. Бам…
Вспомнил мамино лицо и заплакал. Чтобы отвлечься от горьких убивающих слез, я открыл наугад книгу, лежавшую на столе. Суфий Хидаят Инаят Хан – подарил кто-то из друзей. Вытирая глаза, я прочитал, что внутренняя жизнь напоминает путешествие, которое требует вдумчивого планирования для того, чтобы избежать бесплодного возврата к исходной точке.
Я вернулся на кухню и замочил горох.
***
До моего приезда мама подключила кабельное телевидение и теперь с интересом смотрела все подряд. В сумерках я зашел к ней в комнату. Она смотрела канал альтернативной музыки, мы молча глянули пару клипов Prodigy и Garbage.