banner banner banner
Здравствуй, племя младое, незнакомое!
Здравствуй, племя младое, незнакомое!
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Здравствуй, племя младое, незнакомое!

скачать книгу бесплатно

– Чего проверять, Колька! Ефрем я. Ты что, забыл, как в войну со мной играл? Ты мне валенком раз так втемяшил под глаз, что я потом неделю под печкой отлеживался. А говоришь, не бывает. Открой, Николай, домой мне пора.

– Ладно, – согласился наконец Николай Мироныч, – я вас выпущу, но чуть позже. Мне надо обмозговать ситуацию.

– Ох, скорей мозгуй, – почти простонал Ефрем в чемодане.

Через полчаса Николай опять постучал пальцем по крышке:

– Эй… мне надо показать вас науке.

– Какой науке, обалдуй! – взвизгнул Ефрем. – Меня нельзя видеть. А кто увидит, тому будет несчастье. И дом нельзя надолго оставлять без меня: сгореть может или хозяин помрет. Опомнись, Колька!

Но Николай Мироныч не опомнился, а, напротив, с каким-то озорством увлекся неожиданной идеей окольцевания домового – например, радиоошейником, тогда им можно будет управлять с помощью радиопередатчика и к тому же, не видя самого домового, легко определять, где он находится в данный момент. В принципе Ефрема можно и увидеть в проекции каких-нибудь инфракрасных излучений. В институте у них академики такие доки, что быстренько придумают и состряпают какую хочешь машину и заставят обнажить себя хоть самого черта.

Ближе к полуночи, когда идея приобрела какую-то форменную мысль, Николай Мироныч тихонько постучался к домовому:

– Ефрем, вы все еще тут?

– Да тут я, тут! – сразу же откликнулся домовой. – Все твои каракули про омы и вольты изучил, грамотей несчастный. Выпускай меня, беда а то будет, право, Коля.

– Скажите, Ефрем, а сквозь стены вы разве не проходите?

– Дурак ты, дурак, даром что ученый. Я могу и дом твой разрушить, и тебя извести.

– А вы можете обещать мне завтра на ученом совете сидеть тихо, интеллигентно, академиков не щекотать, кафедру не громить и меня не изводить?

– Тебя и изводить-то не нужно, ты сам себе навредишь своей затеей.

– А я в свою очередь клянусь вам, как только закончится эксперимент, без задержек отпустить вас хоть домой, хоть на все четыре стороны.

– Не клянись, неразумный…

– Хорошо, не буду. Так вы не подведете меня завтра?

– Не подведу…

Старый уж домовой, тихий, ему и места много не надо, тепло чтобы только было, а сон его где хочешь одолеет, тем более сны видеть для Ефрема самое милое дело. А сны у него – это не просто фантазии отдыхающей души, но чаще воспоминания далеких-предалеких, почти изначальных и самых ярких моментов своего бытия.

Вот и в эту ночь он словно ушел из темного, душного чемодана в светлый, весенний давно уже минувший, но будто вновь наступивший день. Солнце играло свой праздник, и люди, радуясь его ясному свету, вышли на поляны, пели песни, плясали и кувыркались, громкими веселыми криками славя яркое сияние Ярилы. На потеху праздника кто-то привел из лесу на цепи с колокольчиком на шее медвежонка. Заставляли его кувыркаться, плясать, и он притопывал задними лапами, передними прихлопывал, ревел и кружился, а колокольчик на шее в такт ему все бренчал и бренчал, словно хохоча над его неразумностью. А потом люди угомонились и спали, а Ефрем, лет семи мальчишка, пробрался в клеть к медвежонку, отцепил его, выпустил, но никак не мог отстегнуть ошейник. И все бежал за медвежонком до леса, с удивлением глядя, как тот кувыркаясь и царапая лапами шею, все пытался сдернуть с себя этот назойливый хохот. А к вечеру хмурый хозяин опять взял цепь и пошел в лес искать беглеца. Вслед ему Ефрем показал кукиш…

Утром домового в чемодане Николай Мироныч принес в институт, чем взбаламутил все его население, начиная с лаборанток и кончая уважаемыми академиками. Все в один голос говорили о кознях нечистой силы и баловстве полтергейста, но в демонстрационный зал допущены были не все, а только самые именитые; остальным же не возбранялось толпиться у закрытых дверей и пытаться подглядеть невиданный доселе эксперимент хотя бы через замочную скважину.

На кафедре, повыше, чтоб повидней, блеском тугоплавкого стекла красовалась барокамера – непонятно, то ли от нее, то ли к ней тянулись кишки шлангов и разноцветных кабелей; вычислительные машины урчали, мигали, пыхтели и только что не подпрыгивали. Публика в зале сразу и безошибочно определила, что в фантастическую барокамеру сейчас будет помещен субъект, некто домовой по кличке Ефрем, а говоря современным научным языком, – полтергейст, и над ним произведут некоторые познавательные опыты, в том числе и облучения. А потом, расписывая по всей пощади аспидной доски головокружительные уравнения, можно будет и подискуссировать, гуманно это или не очень… Может быть, так и случилось бы – страшно интересно и научно. Да вот беда – в последний момент, когда уже вошли в зал представители специальной ученой коллегии, внесли старенький, помятый, со студенческих еще времен чемодан Николая Мироныча и, тая на ученых лицах усмешку, положили этот чемодан на стол, то через несколько уже секунд в одном из разъемов вычислительной машины раздался треск и вспыхнула кратковременная шаровая молния. В ту же сесекунду в зале погас свет, так что окончательный разрыв молнии виден и слышен был в кромешной темноте, отчего в зале поднялась суматоха. Однако не прошло и пяти минут, как свет был включен и порядок восстановлен. Но зато, ко всеобщему удивлению и разочарованию, на столе лежал у всех на виду открытый и совершенно пустой чемодан…

Через два дня Николай Мироныч получил после обеда известие о смерти отца.

За день до смерти с утра Мирон Николаевич хоть и чувствовал себя неважно, но все-таки нашел в себе силы надеть валенки, фуфайку и выйти во двор. В сарае у него висела на вбитом в стену штыре сбруя, которой он в свое время очень гордился и берег. Сейчас ему почему-то подумалось, что без присмотра она, наверно, гниет или трескается. Хомут был еще добрый. Мирон Николаевич снял его, хотел осмотреть поближе, как вдруг через него увидел в дверях маленького, не больше трехлетнего ребенка, старичка, заросшего с ног до головы седыми лохмами. Мирон сразу догадался, это и есть тот самый домовой, суседко, хозяин двора, которого как раз и можно-то, говорили еще прежде старики, увидеть только через хомут.

– Чего ж ты так задохнулся-то? – спросил его Мирон.

– От Кольки твоего бегством спасался, – как-то повизгивая, ответил Ефрем. – Шутка сказать, столько верст отмахал, где бегом, где лётом – тебя вот живым застать хотел.

– Ну и как там, в городе?

– Лучше некуда, в чемодане сидел, взаперти, как в каталажке.

Мирон хмыкнул:

– Там так, закроют и не вылезешь.

– Вылез… Мы тоже не лыком шиты. Я им там такой закон Ома в розетку воткнул, враз у всех в глазах потемнело. А то они шутки со мной шутить вздумали.

– Ты на Николая-то шибко не серчай, – попросил Мирон домового. – Он ума еще наберется.

– Ясное дело, люди-то свои… Хотя поучить маленько бы надо.

– Надо, – согласился Мирон. – А я ведь помру, чай, сегодня, Ефрем. Мне что-то плохо.

– Помрешь, Мирон, аккурат ночью. Мало больно живете-то вы нонче.

– Где ж мало, года все-таки…

В это время в сарай вошла старуха Мирона.

– Ты с кем это говоришь, дед? – удивилась она. – Хомут-то нашто взял?…

– А ну тебя! – Старик плюнул, повесил хомут на место и тихонько поплелся в дом.

– Из ума, стало быть, выжил, – шла за ним, приговаривая, старуха.

– Ну, мать, готовься, – остановившись, признался ей старик. – Эту ночь я помру.

– Будет болтать-то…

Этот разговор она в точности и по нескольку раз будет пересказывать детям после похорон отца. Приехали они все, хоть и трудно зимой добираться, а добрались. Похоронили отца как положено, по-христиански, и поминки справили добрые, всех деревенских накормили: пусть поминают Мирона Николаевича, мужика деревенского, фронтовика бывшего, инвалида, добрым словом.

Смерть отца очень сильно потрясла Николая. Все время пребывания дома оставался он молчаливым, несколько раз ходил один на могилу и подолгу о чем-то там думал, и все не покидало его какое-то чувство вины.

– Ты что, Николай, так переживаешь-то, – говорили ему братья и сестра. – Не больно ведь он молодой был. Нам бы, дай Бог, дожить до этих лет. Мать вот жалко, одна останется тут зимовать, трудно будет.

– На зиму надо ее к себе в город забрать, – сказала сестра. – На сороковой день вот приедем и заберем…

В институте Николай Мироныч попал под сокращение. Скорее всего, это сработал тот конфуз с домовым. Но худа без добра не бывает. Едва он вернулся домой с похорон и остался, так сказать, безработным, как тут же получил заказ от одного очень богатого дядьки придумать и изготовить многооперационный электронный комбайн по выполнению кухонных и прочих домашних работ. С виду это должен быть самый настоящий робот с руками, ногами, головой, умеющий говорить и петь. Хозяйке, которой богатый дядька желал подарить этого робота, останется только нежиться, лежа в постели целыми днями, и нажимать холеными пальчиками кнопочки на пульте управления. И робот исполнит любой ее каприз: хочешь – подаст кофе в постель, хочешь – споет любимую песенку из шлягерного репертуара. Николай Мироныч сразу же увлекся этой конструкцией. В случае успеха ему обещан был щедрый гонорар. А пока, в счет аванса, заказчик разрешил взять из собственного арсенала машину с шофером и съездить в деревню на сороковой день и перевезти мать.

Собирая мать на новое место жительства, из дома много вещей не забирали в надежде весной сюда возвратиться. Однако все равно, когда присели на дорожку и оглянулись, в избе чувствовалась какая-то пустота, и еще не было холодно, но печка уже остывала. Когда стали выходить, мать перекрестилась и заплакала, сказала, что, наверно, умирать туда едет только, так бы тут и оставаться надо было.

– Вот еще, – возразила ей дочь. – Люди скажут, оставил и мать тут одну.

– А что, – пошутила мать, – снегом задуло бы, никто б и не увидел.

– Да, весной оттаяла бы, – поддакнула ей дочь.

Во дворе, прежде чем сесть в машину, мать еще раз перекрестилась, хотела садиться и вдруг, будто вспомнив что-то, оглянулась и сказала:

– Ну, Ефрем, и тут оставайся, и с нами айда…

А Ефрем сидел на крыльце и, грустно качая головой, глядел, как отворяют ворота. Потом вдруг встал и побежал в сарай.

– Эх, сбрую-то он берег-берег, – проворчал, уцепился за конец вожжей и потянул на себя. – Надо в дом унести, а то разворуют. Ну-ка, а ты беги скорее за ними, куды тут один останешься, пропадешь, – затопал он ногами на игравшего соломой дымчатого котенка.

Котенок фыркнул и пулей выскочил из сарая – шерсть дыбом, глаза круглые – в подворотню и прямиком к машине.

– Ба! Котенка-то чуть не забыли, – увидела его из машины хозяйка. Остановились. Николай вылез и поймал бедолагу, сел, держа его на руках, поглаживая мягкую шерстку.

– У нас же вроде не было такого никогда?…

– Откуда-то приблудился, три дня как мяучит, ну я его впустила в дом, жалко.

– Я его к себе возьму, пусть у меня поживет до весны.

– Возьми, хочешь, дак он ласковый, всю ночь урчит под боком…

Деревня кончилась, началась дорога полем, дальше виднелся лес. Чуть-чуть задувало, и на дороге были небольшие переметы.

– Зимой заметает тут, наверно? – поинтересовался шофер.

– У-у! Целиком. Тракторами гребут-гребут день-то, а за ночь опять все вровень задует. Снегу тут много бывает.

Шофер слушал, молчал и вдруг поймал себя на мысли, что здесь становишься сентиментальнее, добрее, что ли…

БАЙНИК ДА БАННИХА

Один сельский богатей Филиппс Пантелейкин построил на берегу собственного болота сауну на финский лад. Написал над дверью «manus manum lavat» (рука руку моет), но банного Байника не пригласил на жительство, не задобрил – ни хлеба ему не принес, ни соли и черного вороненка под порогом не захоронил. А Байник не гордый, без приглашения, сам вселился, устроился под скамейкой и знай себе поживает, в холода на каменке греется, в жару в бассейне купается, да помаленьку за обиду свою вредит хозяину. То веники растреплет по полу, то каменку разберет, а то мыло или мочалку возьмет да запрячет куда-нибудь подальше. Сам Байник росточку невысокого, но большеголовый, большеглазый и весь волосатый, как шерстянник. Хотя Филиппс в таком обличии ни разу не видел его, и никак не видел, но начал подозревать, что кто-то в его личной сауне хозяйничает.

Жила неподалеку от Филиппса Ксения. Молодая, пригожая, но вдова уже, что по нынешним временам и не удивительно. Жила Ксения с дочкой маленькой, в маленьком бревенчатом доме, и с краю небольшого огорода была у Ксении малюсенькая, без трубы, банька. И как положено, по-христиански, жила в этой баньке по-доброму банная матушка Банниха, или как еще в народе ее называют – Обдериха. В годах уже была, вся лысая, худая, долговязая, зубы торчат, на животе и на заднице складки чуть не до полу свисают. Вреда хозяйке своей не делала, наоборот – то паутину с углов смахнет старым веником, то оконце протрет, чтоб хоть чуть-чуть посветлее было в баньке по-черному. Ксения замечала, конечно же, что тут хозяюшка завелась, и не гнала ее, а, уходя, обычно приговаривала: «Банниха, Банниха, не серчай на меня, вот тебе мыло, вот тебе веничек мягонький, мойся чистехонько, да береги баньку от огня и от сырости…»

Байник не любил шляться куда-нибудь без дела, все больше в сауне своей на лавке дремал или сверчков да пауков ловил от безделья, в тазу топил, но не до смерти, потому что живность всякую любил и любил разговаривать с нею:

– Кто ты такой, скажи мне? Таракашка ты и есть неразумная. Хочу утоплю тебя, хочу вытащу и выпью с тобой коньяку рюмочку, хоть за приезд, – и выуживал приплывшего к краю таза паучка.

Коньяк у Байника всегда водился. Пантелейкин никогда не приходил париться без бутылочки и без какой-нибудь тетки. Срамота. Коньяк недопитый обычно оставляли на подоконнике, среди бутылок из-под шампуня. И Байник его обязательно прибирал. Коньяк Баннику нравился очень, тем, может быть, пока еще и спасался Пантелейкин от смертельных злыдней. За обиду свою незабываемую Байник и задушить запросто мог, хоть угаром, хоть шапкой, что хозяин, когда парится, на уши натягивает.

И вот вынужден был Байник пойти в гости к Баннихе.

– Здорово живешь, Обдериха?…

– Не жалуюсь, вода в кадушке всегда свежая…

– Да… А бедновато у тебя.

– Хоромов, как некоторые баре не имеем, а и на том спасибо, крыша над головой есть. Сказывай, кыль, чего надо?…

– Хозяйка у тебя, говорю, больно хорошенькая.

– Хорошенькая, пригоженькая, да не вами ухоженная… не баней ли со мной поменяться хочешь, пес лохматый?… Не уступлю и не проси даже. Хозяюшка моя приветливая, говорунья, с такой и жить мило дело.

– Вот и я про то, что говорунья да приветливая. За водой-то она мимо моего окна ходит, бывает, и с хозяином моим сталкивается.

– Ну-ну, и чего?…

– Тут как-то он ей говорит: «У меня домовой, что ли, в сауне завелся. Весь коньяк мой выпивает, веники треплет, мыло замыливает… Может, зайдешь ко мне попариться?… Вдвоем-то быстро изгоним нахлебника».

Тут Обдериха захихикала, зашлась мелким кашлем:

– А ведь выгонят они тебя, волосатика, как есть выпарят. Хозяйка моя слово как к нам, так и против нас знает.

– Вот то-то и оно. Париться она в тот раз не согласилась, а посоветовала дурню: «Ты как войдешь, первым делом скажи – крещеный на полок, некрещеный с полка!» Он и сказал другой раз так, а я с полка и брякнулся. До сих пор бок болит. Тебе сейчас смешно, а я тогда хохотал над ним, бестолочем. Он и сам-то ведь некрещеный. Ну и как полез на полок, так и хлопнулся на пол – то ли у него нога подвернулась, то ли коньяку лишнего хватанул. А ты коньяк-то не употреблять?… Я принесу, если что…

– Ты издалека-то не подъезжай, говори прямо, не гундось тут лишнего, не сватать, поди, пришел…

– Кого?! Тебя?! Обдериху?!

– Не знаю, меня ли, хозяйку ли мою, но уж больно масляно мажешь, как бы не поскользнулся.

– Во-во! Без дальнего тут никак нельзя. Хозяйку твою как раз и могут просватать. Он вчера опять ее подкараулил, облапал и чуть не силком париться тащил, хоть и сауна-то не протоплена была. Насилу вырвалась. Говорит: «У меня своя банька есть, а у тебя и жарко, наверно…» – «Вот и хорошо, – смеется ей, – предлог будет, скорей раздеться…»

– Да, надо что-то делать, – призадумалась Обдериха.

– Вот и я говорю. Ты посмотри-ка в кадушку с водой, может, увидишь там, чем кончится это у них.

– И смотреть не буду, так знаю – посмеется над ней, а еще кучу ребятишек наделает. Майся потом с ними. А в бане места не больно-то много… Вот я придумаю чего-нибудь. Он ведь тоже мимо нашего-то окошечка похаживает, один раз даже заглядывал – ни стыда, ни совести.

На второй день как раз Филиппс и проходил тут в новых ботинках. И надо же! Повстречался с Ксенией. Пуще прежнего хороша была бабенка. И податлива, как никогда. Только-только Филиппс намекнул:

– Париться-жариться, когда будем?

– Хоть сейчас, – говорит. – У меня как раз протоплено. Каменка душистая, я на нее всяких трав наварила да набрызгала. Полок чистехонек, я его скобелечком два денечка выскабливала, вычищала – хоть животом, хоть спиной ложись, не занозишься.

– Я-я… Я готов! – одурел от счастья Филиппс Пантелейкин. – Хоть сейчас готов… Я как раз ботинки новые купил… – подхватил на руки Ксению и скорехонько в баню. Не расчитал, в дверях лбом стукнулся, да разве до этого сейчас, когда дело такое выходит.

– Она у тебя холодная, что ли, – озирался Филиппс по сторонам, боясь в полумраке запачкаться обо что-нибудь или затылком об потолок стукнуться.

– Да где же холодная?! – запричитала Ксения. – Самый жар. Раздевайся да на полок-то залезай. Уж я тебя попарю!

– Вообще-то, ничего, вроде жарко… А тут под лавкой собака, что ли, растянулась?…

– Собака прижилась, греется маленько. Да он нам не помешает, пусть лежит себе.

Филиппс торопливо скинул с себя одежду, побросал у порога. Полез на полок. Опять передернулся от холода.