banner banner banner
Российский либерализм: идеи и люди
Российский либерализм: идеи и люди
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Российский либерализм: идеи и люди

скачать книгу бесплатно


Тургеневу это дает основание считать, что самодержавное правительство не заинтересовано в сохранении рабства. Ряд законоположений, от указа Александра I о вольных хлебопашцах и вплоть до указа Николая I об обязанных крестьянах от 2 апреля 1842 года, лишь подтверждал его уверенность. Поэтому бывший декабрист по-прежнему убежден, что в России только правительство должно проводить реформы. Этот процесс всегда представлялся ему как развертывание во времени хорошо обдуманного широкого плана преобразований. «Ни одна частная мера не должна вводиться, пока не будет обдуман вопрос о том, какое воздействие она окажет на тех, кто будет ее исполнять. Мало того, что реформа хороша сама по себе, она еще должна оказаться кстати, то есть проводить ее надо в нужное время и в нужном месте; иначе мы не только не извлечем из нее всю возможную пользу и уменьшим ее добрые последствия, но задержим и испортим то, что должно ее увенчать».

Все реформы делятся на гражданские и политические. Первые вполне совместимы с абсолютизмом; более того, при наличии твердой воли у монарха-преобразователя сама неограниченность его власти может ускорить процесс реформирования. Вторые, затрагивающие верховную власть, с абсолютизмом несовместимы. Но и в этом случае монарх, осознавший реальную ограниченность номинально неограниченной власти, захочет сделать ее более эффективной и прочной. А этого можно достичь лишь путем законодательного ограничения самодержавия и введения принципа разделения властей при наделении монарха всей полнотой исполнительной власти. Таким образом, реформы в стране должны проводиться в два этапа. На первом отменяется крепостное право и проводится ряд реформ сопутствующего характера: судебная, военная, образовательная, административная, местного самоуправления и другие, более мелкие. На втором этапе вводится принцип разделения властей и представительное правление.

Вопросом номер один для Тургенева всегда был вопрос крестьянский. «Если у людей есть понятие отечество, – писал он, – если идея соотечественника связана с мыслью о родной земле, то я без колебаний могу сказать, что всегда видел своих соотечественников в крестьянах и особенно в крепостных». В «России и русских» проанализированы два способа отмены крепостного права. Первый – безусловное или личное освобождение. Крестьянин получает свободу плюс то, «чем он обладал, будучи рабом», т.е. «дом, где он живет, домашнюю утварь, лошадей, коров и пр.». Второй способ – так называемый квалифицированный, «и состоит он в том, что вместе со свободой крестьянину даруется в собственность или хотя бы в пользование тот участок земли, который он, будучи рабом, орошал своим потом». Поскольку «освобождение должно не только разбить цепи рабства, но и привить рабам человеческое достоинство», Тургенев заявляет себя сторонником квалифицированного варианта. Однако он отдает себе отчет в дополнительных трудностях, которые связаны с наделением крестьян землей. Без проведения ряда сопутствующих реформ такое освобождение будет невозможно, а следовательно, замедлится весь процесс эмансипации. Поэтому следует двигаться постепенно. Сначала крестьяне освобождаются без земли. На практике это сводится «к предоставлению крепостному права свободного передвижения, к разрешению покидать одного господина и отправляться жить на земли другого или же искать занятие для обеспечения своего существования». И лишь затем, по мере проведения сопутствующих реформ, крестьяне могут наделяться земельными участками и становиться полноценными собственниками. Один из существенных аргументов в пользу безземельного (на первом этапе) освобождения – общинное землепользование. Потому что земля, если передать ее крестьянам немедленно, поступит не в личную, а в общественную собственность, и это не решит проблемы частного крестьянского землевладения, не приведет к свободной конкуренции, в которой Тургенев видел непременное условие успешного развития не только сельского хозяйства, но и всей экономики страны.

Второй по важности автор «России и русских» считал судебную реформу. И предсказал многие черты будущей реформы 1864 года: введение независимости судей, гласности судопроизводства и института присяжных. Эти преобразования влекут за собой реформу местной администрации. Крестьянам предоставляется возможность участия в мировых судах и местном самоуправлении. Значение последнего все время растет за счет децентрализации власти. Превращение крестьян в полноправных граждан предполагает предоставление им возможности получать образование, что неизбежно вызовет реформу образовательной системы. То же самое касается и армии. Рекрутские наборы перестают быть исключительной повинностью и приобретают всесословный характер. При этом в армии, как и всюду, отменяются телесные наказания и срок службы сокращается до восьми лет.

Завершающий этап преобразований – уничтожение абсолютизма. Отмена крепостного права, реформа суда, местного самоуправления и т.д. должны продвинуть Россию по пути к правовому государству и подготовить ее переход к представительному правлению. Поскольку предполагается, что и политические реформы проводит действующее правительство, то Россия превратится в конституционную монархию наподобие Англии. Царь сам дарует стране конституцию, введет принцип разделения властей и установит избирательную систему. Тургенев выступал сторонником прямого, но не всеобщего избирательного права. Наличие образования и собственности для него – необходимые условия для избирателей. Их общее количество он предлагал ограничить миллионом человек; таким образом, в пятидесятимиллионной России лишь каждый пятидесятый получал право голоса.

Здание реформ увенчивалось представительным правлением; на этом процесс вхождения России в число цивилизованных государств можно было бы считать завершенным. В дальнейшем она должна развиваться вместе с передовыми европейскими странами на условиях свободной конкуренции на внутреннем и внешнем рынке. Все попытки контролировать промышленность или социальные отношения со стороны государства Тургенев считал недопустимыми и вредными. Либеральный принцип laissez faire он противопоставлял как стремлению самодержавного правительства вмешиваться во все сферы государственной жизни, так и популярным в тогдашней Европе социалистическим идеям.

Книга «Россия и русские» не имела успеха ни за рубежом, где она свободно продавалась, ни в России, куда проникала контрабандой. А. И. Герцен объяснял это тем, что ее автор «не знал той России, которая развилась после 1825 года. Образ мыслей г. Тургенева, к несчастью, не позволяет понять положение вещей в России». В этом Герцен прав и не прав. Действительно, 1840-е годы, с их ожесточенными спорами западников и славянофилов, с увлечением интеллигенции немецкой философией, с поисками путей социалистических преобразований и т.д., никак не отразились в этом обширном труде. Однако прошло десять лет со дня его выхода в свет, и Россия, как в дни тургеневской молодости, опять вступила на путь либеральных реформ. Интеллектуальные отвлеченности уступили место практическим устремлениям. Бывший декабрист остро ощутил параллелизм между началами царствований Александра I и Александра II. Только на сей раз его мысли об освобождении крестьян оказались более востребованными, чем в 1810-е годы. В 1858–1859 годах на страницах герценовских изданий «Колокола» и «Голосов из России», а также «Русского заграничного сборника» Тургенев включился в обсуждение конкретных планов крестьянской реформы. По-прежнему полагая, что освобождение крестьян соответствует как их интересам, так и интересам помещиков, он верил, что реформу можно провести с соблюдением интересов обеих сторон. И предлагал для этого выделить крестьянам треть помещичьих угодий из расчета максимум три десятины на тягло. Понимая, что этого недостаточно, Тургенев сознательно идет на занижение крестьянского надела, чтобы стимулировать крестьян арендовать землю у помещиков и тем самым сохранить общее количество прежней запашки. Никакого выкупа ни за землю, ни тем более за собственную личность крестьяне платить не должны. Государство берет на себя компенсацию помещикам их земельных потерь. Для погашения этого долга предлагалось использовать заложенные дворянские имения.

Н. И. Тургенев дождался своего оправдания. Новый царь вернул ему звание русского дворянина и чин действительного статского советника вместе со знаками отличия. Трижды (в 1857, 1859 и 1864 годах) многолетний изгнанник приезжал в Россию. Высшим моментом в его жизни стала реформа 19 февраля 1861 года – событие не менее важное, чем собственная реабилитация. И пусть далеко не все устраивало Николая Ивановича в этой реформе, сам факт уничтожения рабства стал лучшим оправданием всей его жизни. Не случайно общественное мнение воспринимало этого человека как патриарха в деле крестьянской эмансипации. В 1861 году в православной церкви русского посольства в Париже на торжественном молебне по случаю реформы 19 февраля присутствовали два декабриста: Тургенев и не любивший его С. Г. Волконский. Когда подошло время приложиться к кресту, все присутствующие единодушно, включая и Волконского, предложили Тургеневу «прикладываться к кресту первому, как человеку, положившему почин этому святому делу». Присутствующий при этом И. С. Тургенев писал: «Нам редко случалось видеть нечто более умилительное, как Н. Тургенева, предстоявшего с бегущими по щекам слезами в церкви парижского посольства, во время молебна за государя, когда пришло известие о появлении манифеста 19 февраля».

Николай Иванович прожил долгую жизнь. Рожденный в год Великой французской революции, он дожил до Парижской коммуны. Последние месяцы его жизни оказались омрачены не только этой «междоусобной войной». Еще большие опасения внушали ему немецкая оккупация Франции и усиление Германии. С юности сохраняя самые лучшие воспоминания об этой стране, Тургенев всегда желал ее объединения. Однако, дожив до этого события, он с присущей ему проницательностью почувствовал, какая страшная угроза исходит от немецкого объединения. «Я всегда, – писал он Д. Н. Свербееву, – видел в объединенной Германии залог мира европейского. Теперь вижу противное. Немцы подражают Наполеону I, которого всегда справедливо проклинали! Такое разочарование для меня истинно горестно».

Умер Н. И. Тургенев 29 октября 1871 года на своей даче под Парижем. По воспоминаниям Свербеева, «за несколько часов до смерти с жаром он беседовал с доктором о предстоящей реформе во Франции народного просвещения».

Никита Михайлович Муравьев: «Масса людей может сделаться тираном так же, как и отдельное лицо»

Вадим Парсамов

Никита Михайлович Муравьев (1795–1843) родился в Петербурге в семье известного литератора, педагога и общественного деятеля М. Н. Муравьева. Под его непосредственным руководством и началось домашнее воспитание сына. Особую роль в обучении отводилось истории, в которой М. Н. Муравьев видел собрание нравоучительных примеров, способствующих всестороннему развитию личности. В его изложении истории соединялись характерный для просветителей культ Античности и религиозное морализирование, почерпнутое из Священного Писания. С детства хорошо зная древнегреческий и латинский языки, Никита в оригинале прочел Геродота и Диодора; Плутарх стал его настольной книгой. В пятнадцатилетнем возрасте он перевел «О нравах германцев» Тацита. Античные герои будоражили воображение мальчика, который полностью был погружен в их мир и жил их представлениями. Этому способствовали не только уроки отца, но и сама атмосфера, царившая в доме. В семействе Муравьевых, которое, по воспоминаниям В. А. Олениной, было «совершенно семейство Гракхов», «долго еще повторяли слова Никиты Михайловича еще ребенком. На детском вечере у Державиных Екатерина Федоровна заметила, что Никитушка не танцует, пошла его уговаривать. Он тихонько ее спросил: „Мама, разве Аристид и Катон танцевали?“ Мать на это ему отвечала: „Можно предположить, что да, в твоем возрасте“. Он тотчас встал и пошел танцевать». При всем увлечении «характерами Брута, Гракхов etc.», Муравьев, по словам той же В. А. Олениной, «был нервозно, болезненно застенчив и скрытен».

В 1810–1812 годах Никита, углубляя свое домашнее образование, посещал, на правах вольнослушателя, лекции по точным наукам в Московском университете. Война 1812 года подвела черту под детским периодом его жизни. То, что он вырос, Никита Муравьев дал понять сам, причем довольно неожиданным образом. После взятия французами Смоленска он бежал из дома в действующую армию. Этот поступок очень быстро получил широкую огласку и стал одним из символов патриотического воодушевления. Бегство на фронт на первый взгляд не имеет прямого отношения к сугубо гражданскому, домашнему воспитанию. Однако оно очень ярко свидетельствует о его результатах. Проекция книжного воспитания на жизненную ситуацию стала одним из ярких проявлений юношеского патриотизма военных лет.

Война привела Никиту Муравьева в Париж. Он попал туда почти сразу же по завершении наполеоновских «ста дней», когда в стране свирепствовал террор и шли выборы в печально знаменитую «бесподобную» палату депутатов. К сожалению, источники, касающиеся столь важного периода в идейном развитии Муравьева, крайне скудны. Его письма из Франции матери немногословны и касаются в основном бытовых и культурно-бытовых моментов. По ним, в частности, можно судить о распорядке дня и роде занятий: «Здесь я завтракаю в 11-ть часов утра, обедаю в 6-ть и по здешнему обычаю не ужинаю. Всякий вечер почти, когда только хожу гулять по бульвару, имею случай видеть графиню Шувалову, которой удовольствие сидеть в Cafe? Tortoni, у которого и происходит гулянье и куда идут обыкновенно есть мороженое. Я был здесь в опере, в Variete?, и в трагедии видел Talma, который с тех пор, как мы здесь, только один раз играл». В другом письме содержится намек на более серьезные дела: «Я здесь накупил довольно книг и читаю, также абонировался». Но в целом подобный образ жизни: гулянье, театры, чтение книг и т.д. – ничем не отличается от образа жизни в Париже молодых людей, принадлежащих к тому же кругу интеллектуалов, что и Муравьев. Точно так же жили там братья Н. И. и С. И. Тургеневы. Но если последние оставили дневники, по которым мы можем судить о том, с кем они общались и о чем говорили, то в случае с Муравьевым все это составляет лишь предмет догадок.

В Париже Никита Муравьев остановился в доме бывшего посла в России А. де Коленкура. «Мне дали квартиру, – писал он матери, – у бывшего в Петербурге послом duc de Vincence (Коленкур), отчего издержки мои очень поуменьшились». Как свидетельствует Н. И. Греч, Муравьев нашел в доме Коленкура не только пристанище, но и общество, в которое пригласил его гостеприимный хозяин. «Общество было очень интересное: оно состояло из бонапартистов и революционеров, между прочими приходил часто Бенжамен Констан. Замечательно во Франции постоянное сродство бонапартизма с революциею: синий мундир подбит красным сукном… В этой интересной компании неопытный молодой человек напитался правилами революции, полюбил республику, возненавидел русское правление». Воспоминания Н. И. Греча подтверждаются и дополняются воспоминаниями другого, тоже довольно точного мемуариста Ф. Ф. Вигеля: «Случай свел его в Париже с Сиэсом и, что еще хуже того, с Грегуаром. Французская революция, точно так же, как история Рима и республик средних веков, читающему новому поколению знакома была по книгам. Все действующие в ней лица унесены были кровавым ее потоком, из них небольшое число ее переживших, молниеподобным светом, разлитым Наполеоном, погружено было во мрак, совершенно забыто».

Таким образом, парижское окружение Муравьева несколько проясняется. Во-первых, это сам хозяин Коленкур, человек близкий к Наполеону и Александру I, знающий немало тайн закулисной политики Франции и России. Во-вторых, это лидер французских либералов Бенжамен Констан. И, наконец, пожалуй, самое удивительное: бывшие якобинцы, чьи имена давно уже стали легендарными, – аббат Сийес и аббат Грегуар. Можно предположить, что именно они, а не Бенжамен Констан, в 1815 году произвели на Муравьева наиболее сильное впечатление. Констан был знаком Муравьеву прежде всего по той сомнительной роли, которую он играл во время «ста дней», и по нашумевшей книге «О духе завоевания и узурпации». Но летом 1815 года Констан находился в очень тяжелом положении: он не знал, чем обернется для него недавняя служба у Наполеона, и готовился эмигрировать из страны. В этих условиях его встреча с Муравьевым вряд ли могла иметь иной характер, кроме мимолетного знакомства. Да и идеи Констана, который негативно оценивал свободу античных республик, не были близки тогда Муравьеву. Другое дело Сийес и Грегуар. Вигель очень точно отметил то впечатление, которое эти люди способны были произвести на Никиту Михайловича, бредившего античными героями. Сама французская революция, пронизанная духом Античности, даже со сравнительно небольшой временной дистанции казалась трагическим и величественным действом. По словам Вигеля, «встреча с Брутом и Катилиной не более бы поразила наших русских молодых людей, чем появление сих исторических лиц, как будто из гробов восставших, дабы вещать им истину. Все это подействовало на просвещенный наукою, но еще незрелый и неожиданный ум Муравьева; он сделался отчаянным либералом».

По возвращении в Россию Муравьев стал одним из учредителей тайного общества «Союз спасения» и прошел весь путь – от ранних организаций до Северного общества включительно, играя на каждом этапе движения ведущую роль. Занявшись практической политикой, большое внимание он уделяет осмыслению уроков Французской революции. Не приемля широко распространенную в среде европейских консерваторов концепцию фатальности революции (то есть представления о ней как о сверхъестественном событии), Никита Михайлович пытается самостоятельно осмыслить ее причины и характер. Появившаяся в 1818 году книга мадам де Сталь «Рассуждения о главных событиях Французской революции» давала обильную пищу для подобных размышлений.

Можно предположить, что именно де Сталь воплощала для будущих декабристов либерализм, хотя формально она не принадлежала ни к одной из либеральных партий Франции. Во всяком случае, декабрист П. Н. Свистунов был убежден, что «слово libe?ral употребила первая г-жа де-Сталь». Это убеждение, несомненно, отголосок тех разговоров, которые велись в России вокруг ее книги на рубеже 1810–1820-х годов. По количеству откликов у декабристов де Сталь занимает лидирующее положение из всех французских мыслителей. Этому способствовали не столько идеи ее произведений, сколько их емкий и афористичный язык, а также ее присутствие в России в 1812 году. «Рассуждения», подобно грибоедовскому «Горю от ума», разошлись на поговорки, любимой из которых стал знаменитый афоризм «Свобода стара, деспотизм нов».

В Уставе «Союза благоденствия» сформулировано его литературное кредо, один из пунктов которого гласит: «Объяснять потребность отечественной словесности, защищать хорошие произведения и показывать недостатки худых. Доказывать, что истинное красноречие состоит не в пышном облачении незначащей мысли громкими словами, а в приличном выражении полезных, высоких, живо ощущаемых помышлений». Уже в самой этой программе заложена необходимость «образа врага» – писателя, на чьем отрицательном примере можно было бы направлять развитие литературы. При этом чем значительнее будет враг, тем более впечатляющей станет победа над ним и тем авторитетнее покажется иной, «правильный» путь развития литературы. Такой враг сразу нашелся в лице Н. М. Карамзина. Борьба с ним для декабристов имела характер не только политического спора, она стала также формой политической пропаганды.

Легко понять, почему Н. М. Муравьев начал писать опровержение именно на публикующуюся в то время «Историю» Карамзина. Однако почему он при этом внимательно перечитывает и делает злые пометки на полях «Писем русского путешественника» – произведения, которое наверняка им давно прочитано и которое к 1818 году уже превратилось в достояние литературной истории? Вероятно, повод дал сам Карамзин. 27 августа 1818 года историк в письме к П. А. Вяземскому поделился впечатлениями об упомянутой выше книге де Сталь: «M-me Сталь действовала на меня не так сильно, как на вас. Неудивительно: женщины на молодых людей действуют сильнее, а она в этой книге для меня женщина, хотя и весьма умная. Дать России конституцию в модном смысле есть нарядить какого-нибудь важного человека в гаерское платье… Россия не Англия, даже и не Царство Польское: имеет свою государственную судьбу, великую, удивительную, и скорее может упасть, нежели еще более возвеличиться. Самодержавие есть душа, жизнь ее, – как республиканское правление было жизнью Рима. Эксперименты не годятся в таком случае. Впрочем, не мешаю другим мыслить иначе. Один умный человек сказал: „Я не люблю молодых людей, которые не любят вольности; но я не люблю и пожилых людей, которые любят вольность“. Если он сказал не бессмыслицу, то вы должны любить меня, а я вас. Потомство увидит, что лучше или что было лучше для России. Для меня, старика, приятнее идти в комедию, нежели в залу национального собрания или в камеру депутатов, хотя я в душе республиканец, и таким умру».

Письмо это не содержит ничего личного и, по сути дела, является открытым вызовом тем, кого Пушкин позже назовет «молодыми якобинцами». И хотя заканчивалось оно выражением стремления к примирению, это не более чем урок терпимости, который Карамзин преподавал своим молодым друзьям. Можно не сомневаться, что содержание письма стало известно не только Вяземскому, – оно наверняка дошло до того «коллективного адресата», которому и было послано. Содержалась там и еще одна важная мысль. Когда Карамзин писал, что для него «приятнее идти в комедию, нежели в залу национального собрания или в камеру депутатов», он явно намекал на свое времяпрепровождение в Париже в 1790 году. Тем самым он давал понять молодым людям, что либеральные идеи, которые ими воспринимаются как что-то новое, ему уже давно знакомы, а впечатление от книги мадам де Сталь намного слабее, чем впечатления от Французской революции, увиденной собственными глазами.

Итак, адресат этого письма – круг либеральной молодежи, включающий, кроме Вяземского, младших братьев Тургеневых, А. С. Пушкина, Н. М. Муравьева и др. Эти люди письмо Карамзина не могли воспринять иначе, как вызов, и, вероятно, Муравьев, приняв его, взялся опровергать карамзинские представления о Французской революции.

Из отрывочных заметок, оставленных на полях «Писем русского путешественника» между 1818 и 1820 годами, можно вполне представить позицию их автора. В сознании Никиты Муравьева, хорошо знавшего все творчество Карамзина, «Письма русского путешественника» и «История государства Российского», несомненно, соединены единой историко-политической концепцией. Спор ведется не столько с Карамзиным-историком (это внешний, хотя и, безусловно, важный план), но с Карамзиным – политическим мыслителем. Муравьев ищет истоки исторических воззрений Карамзина и попутно, «для себя» (только этим можно объяснить их бесцеремонный стиль), делает критические замечания. Раздражение, которое при этом испытывает «молодой якобинец», объясняется не столько несогласием с автором «Писем», сколько «неуловимостью» его концепции. Все было бы намного проще, если бы Карамзин объявил себя ярым противником революции и ее идей, но этого-то как раз и нельзя найти в его произведении.

Сложность отношения Карамзина к революции состоит в том, что оно не могло быть описано ни на одном из существовавших тогда политических языков. Все попытки представить это отношение как реакционное, консервативное или даже консервативно-либеральное не дают никаких результатов. Для Карамзина революция – дело человеческих рук, и она такова, каковы люди, делающие ее. Поэтому вместо готовых оценок читателю предлагается описание революционных событий, человеческих характеров, мнений и т.д. Это особенно раздражало Муравьева, который, как следует из заметок на полях «Писем», видел в начале революции не предвестие грядущих бед, а торжество идей свободы и справедливости.

Революция не кажется Муравьеву фатальным событием. Она – порождение несправедливых социальных отношений. В отличие от Карамзина, он видит здесь не проявление злой воли отдельных людей, а вполне законное сопротивление социальному гнету. Такая точка зрения близка мадам де Сталь, которая показала в своей книге целую систему злоупотреблений и притеснений народа в условиях абсолютной монархии. Особое неприятие у Муравьева вызывает позитивная программа Карамзина, направленная на исправление нравов, а не общества: «Когда люди уверятся, что для собственного их счастья добродетель необходима, тогда настанет век златой, и во всяком правлении человек насладится мирным благополучием жизни. Всякие же насильственные потрясения гибельны, и каждый бунтовщик готовит себе эшафот». Комментарий: «Так глупо, что нет и возражений». Против сочувственно сентиментального описания королевской четы Муравьев написал: «Какая дичь – как все это глупо». Подчеркнув в «Письмах» слова: «Народ любит кровь Царскую», он делает пометку: «От глупости». Не могла вызвать его сочувствия и явная идеализация старого режима. «Французская монархия, – пишет Карамзин, – производила великих Государей, великих министров, великих людей в разных родах; под ее мирною сенью возрастали науки и художества; жизнь общественная украшалась цветами приятностей; бедный находил себе хлеб, богатый наслаждался своим избытком… Но дерзкие подняли секиру на священное дерево, говоря: мы лучше сделаем!» Муравьев полемически приписал: «И лучше сделали!», а против всего отрывка – только одно слово: «Неправда». Наибольшее раздражение у него вызвал следующий фрагмент: «Всякое гражданское общество, веками утвержденное, есть святыня для добрых граждан; и в самом несовершеннейшем надобно удивляться чудесной гармонии, благоустройству, порядку». Подчеркнув эти слова, декабрист написал между ними: «Дурак».

Наблюдая жизнь революционного Парижа, Карамзин прекрасно понимал относительную правду каждой из противоборствующих сторон и не принял ни одну из них. Он стоял выше всех партийных и государственных интересов – «как беспечный гражданин вселенной». Подчеркнув в тексте эти слова, Муравьев написал напротив: «А Москва сгорела!» Этой маргиналией он указал на кажущееся ему противоречие: Карамзин – «гражданин вселенной», пока речь идет о Франции; но как только затронута Россия, «космополит» становится «патриотом». Однако здесь, как и во многих других местах, обнаруживается явное непонимание или нежелание понять позицию Карамзина, чьи патриотические настроения 1812 года вовсе не противоречили космополитическим убеждениям эпохи Французской революции. Взятие Москвы историк переживал так же тяжело, как и разрушение во время революции французских городов, о чем он писал в письме к И. И. Дмитриеву от 17 августа 1793 года: «Мысль о разрушаемых городах и погибели людей везде теснит мое сердце. Назови меня Дон-Кихотом; но сей славный рыцарь не мог любить Дульцинею свою так страстно, как я люблю человечество!» Москва, взятая и опустошенная французами, включалась в этот же перечень ран, нанесенных человечеству.

Вопреки Карамзину, видевшему прямую связь между просветительскими идеями и якобинским террором, Никита Муравьев эту связь не хотел замечать сознательно. Отвергая как сам принцип монархического правления, так и возможность каких-либо позитивных моментов в этом правлении, он считал неуместным выказывать сочувствие казненной королевской семье. Отрицание самодержавия как такового свидетельствует о том, что свободу Муравьев связывал, в отличие от Карамзина, не с внутренним миром человека, а с наличием государственно-общественных институтов, способных эту свободу гарантировать.

Да и вряд ли по-другому мог думать человек, замышляющий государственный переворот в России. Свою политическую карьеру заговорщика Никита Муравьев начинает с дорогих ему республиканско-тираноборческих идей. В 1816 году он поддержал идею убийства Александра I «партией в масках» (ее выдвинул М. С. Лунин). Через год сам вызывается на цареубийство, а в 1820-м, солидарно с П. И. Пестелем, на двух совещаниях Коренной управы «Союза благоденствия» у Ф. Н. Глинки и И. П. Шипова отстаивает республиканскую форму правления, диктатуру Временного правительства и цареубийство. Но очень скоро в его взглядах происходят изменения. Они вызваны тем, что Муравьев, по его собственным словам, «в продолжение 1821-го и 1822-го годов удостоверился в выгодах монархического представительного правления и в том, что введение оного обещает обществу наиболее надежд к успеху». Причины такого перелома во взглядах, как личного, так и общественно-политического плана, детально проанализировал Н. М. Дружинин. Однако вопрос не только в том, почему менялись взгляды декабриста, но и в том, как это происходило.

Исследователь общественно-политических взглядов свидетельствует о переходе Муравьева на более умеренные позиции; с точки зрения общекультурных представлений можно говорить о смене культурной парадигмы его сознания. Действительно, до 1820 года Никита Михайлович воплощает «римскую модель» культурного поведения. Сама эпоха бурных потрясений и войн, на фоне которых прошли его детство и юность, способствовала воплощению в жизнь высоких книжных образцов. В. А. Оленина вспоминала: «Воспламененный неограниченной любовью к отечеству Цицерона, Катона… потом Римское право, двенадцать таблиц римских (свод римских законов, относящихся к 451–450 годам до н.э. и служивших основой для римского права. – В. П.), римские добродетели и т.д., так разгорячили его сердце и воображение, что он начал писать и начал рефютациею на историю Карамзина, которого он лично не любил». Для более полного понимания личности Муравьева необходимо учитывать, что весь этот «римский» колорит – отнюдь не ходульная поза и не маска, обращенная к обществу, а неотъемлемая часть напряженной внутренней работы.

Если под воздействием античных авторов воспитывались дух патриотизма и идея самопожертвования во имя Отечества, то знакомство с европейской либеральной мыслью порождало представления о правах человека и самодостаточности человеческой личности. На смену римско-республиканскому самоощущению приходит государственно-правовой понятийный аппарат, почерпнутый из изучения конституционного опыта европейских государств и Соединенных Штатов Америки. В отличие от Пестеля, близкого к руссоистской идее безграничности народного суверенитета, Никита Муравьев больше склонялся к гельвецианскому варианту общественного договора, гарантирующему права отдельного индивидуума перед лицом общей воли. Согласно К. А. Гельвецию, общество – это не «коллективная личность», как считал Руссо, а свободное соединение отдельных индивидуумов, сохраняющих свои права на личное счастье: «Я утверждаю, что все люди стремятся только к счастью, что невозможно отклонить их от этого стремления, что было бы бесполезно пытаться это сделать и было бы опасно достигнуть этого и что, следовательно, сделать их добродетельными можно, только объединяя личную выгоду с общей».

Никита Муравьев не был согласен и с определением свободы, данным Монтескье в его «Духе законов»: «Свобода есть право делать все, что разрешают законы». Его возражение таково: «Разве я свободен, если законы налагают на меня притеснения? Разве я могу считать себя свободным, если все, что я делаю, только согласовано с разрешением властей, если другие пользуются преимуществами, в которых мне отказано, если без моего согласия могут распоряжаться даже моею личностью? При таком определении русский крестьянин свободен: он имеет право вступать в брак и т.д.». Под «свободой» Муравьев понимает прежде всего гарантию естественных, неотъемлемых прав человека, вступившего в общество. Поэтому законы должны соответствовать «совокупности его физических и моральных сил. Всякий иной закон есть злоупотребление, основанное на силе; но сила никогда не устанавливает и не обосновывает никакого права».

И далее он дает свое понимание общественного договора: «Соединяясь в политические общества, люди никогда не могли и не хотели отчуждать или изменять какое бы то ни было из своих естественных прав или отказываться в какой бы то ни было доле от осуществления этих прав… Они соединены и связаны общественным договором, чтобы свободнее и полезнее трудиться благодаря взаимопомощи и лучше охранять личную безопасность и вещную собственность путем взаимного содействия». Полемика здесь ведется не с нарушениями общественного договора, а, напротив, с его слишком радикальной трактовкой. Не принимая разделения «общей воли» и «воли всех», что для Руссо принципиально, Муравьев утверждает: «Масса людей может сделаться тираном так же, как и отдельное лицо». Он явно имеет в виду события Французской революции и представления якобинцев о своей власти как о выражении безграничности народного суверенитета, что либеральными мыслителями истолковывалось как террор толпы.

Свободе личности, вступившей в общество, на государственном уровне соответствует автономность отдельных территориальных образований в составе государства, то есть федерализм. После распада «Союза благоденствия» в 1821 году Никита Михайлович, под влиянием различных факторов, как общественного (обострение политической ситуации в Европе, рост революционного движения, усиление реакции), так и личного свойства (сосредоточение на занятиях хозяйством), оказался на более умеренной политической позиции. Разработанный им в течение 1821–1825 годов проект будущего государственного устройства (Конституции) предполагал разделение России на четырнадцать «держав» и две «области». Столицей должен был стать Нижний Новгород, переименованный в Славянск. «Державы» делятся на уезды, а уезды – на волости. Каждой «державой» управляет свое правительство, представленное независимыми властями: законодательной, исполнительной и судебной. Верховная законодательная власть в государстве принадлежит Народному вече – двухпалатному парламенту, состоящему из Верховной думы, куда входят по три представителя от каждой «державы», и палаты народных представителей, куда посылаются по одному представителю от каждых 50 000 обывателей. Исполнительная власть остается в руках императора. Предусматривались также уничтожение сословий, гильдий и цехов, отмена крепостного права (при сохранении земли в собственности помещиков), сохранение общинного землевладения, введение основных гражданских свобод: слова, печати, вероисповеданий, занятий и передвижения.

Федералистские идеи были популярны и во французской либерально-эмигрантской среде. Основанием для превращения Франции в федеративное государство в глазах либералов служило не столько существование сильно различающихся по языку, обычаям и общественному быту провинции, сколько стремление ослабить власть Парижа над остальной страной и тем самым либерализовать систему государственного управления. Лидеры французских либералов де Сталь и Констан высказывались за умеренный федерализм, при котором отдельные департаменты, сохраняя определенную независимость, в то же время составляли бы единое государство. Таким образом, центральную власть ограничивали бы полномочия местных властей, а последние, в свою очередь, зависели бы от центральной власти настолько, чтобы не появлялось угрозы местных деспотий.

Эти идеи, несомненно, оказали существенное влияние на Н. М. Муравьева при написании им Конституции. Ему, как установил Н. М. Дружинин, «были известны конституции всех 23 североамериканских штатов». И тем не менее он далек от мысли автоматически перенести американскую модель федерализма в Россию. Характерно, что К. Ф. Рылеев, который, по его собственным словам, «всегда отдавал преимущество Уставу Северо-Американских Штатов», склонял Муравьева «сделать в написанной им Конституции некоторые изменения, придерживаясь Устава Соединенных Штатов». Никита Михайлович не только не воспользовался этим советом, но, напротив, от редакции к редакции все больше ограничивал федеральные права составляющих Россию «держав».

Федерализм интересовал его не как отражение многонациональной реальности Российской империи, а как одна из форм государственной гарантии индивидуальных прав и свобод. При этом вопрос о «правах наций» не ставился вообще. Как справедливо заметил Н. М. Дружинин, «Н. Муравьев очень далек от мысли построить союзное государство на договорах отдельных национальностей». Предполагалось, что, если гарантированы права каждого гражданина в отдельности, в дополнительных гарантиях прав национальностей не возникнет необходимости. Когда Муравьев пишет: «Русскими признаются все коренные жители России», слово «русский» здесь является антонимом слову «иностранец», чей статус особо оговаривается в Конституции. Что же касается национальных меньшинств, проживающих в России, то, называя их «русскими», Муравьев прежде всего уравнивает их в правах с основной частью населения империи. С его точки зрения, это – бесспорное повышение их статуса, а не одна из форм насилия над ними. Из подданных русского царя они превращаются в свободных граждан России. Возможность каких-то коллизий на этой почве автор явно не предусматривал. Иначе трудно объяснить ту непоследовательность, которая отразилась в его Конституции. Сводить это к слепому копированию идей де Сталь и Констана ни в коей мере нельзя: Муравьев был слишком хорошо для этого образован и имел весьма широкий выбор базовых идей для своей работы. Федерализм нужен ему лишь как гарантия прав и свобод отдельной личности. В этом он расходился и с Рылеевым, мыслившим национальными категориями, и с Пестелем, мыслившим категориями государственными.

Расхождения между Пестелем и Муравьевым ознаменовали начало нового этапа декабристского движения, для которого характерна замена идей римского тираноборчества идеей европейских военных революций. При этом замыслы цареубийства как такового не исчезают совсем – они лишь теряют свою книжную привлекательность. Теперь на первый план в «аттентате» выдвигается фигура жертвы – того, кто должен быть умерщвлен; тот, кто совершает убийство, остается в тени. Отныне члены Тайного общества не сами вызываются на цареубийство, а вербуют тех, кто мог бы его совершить. Как правило, поиск ведется либо на периферии декабристских организаций, либо за их пределами. Так родился пестелевский замысел «обреченного отряда»: группа из двенадцати человек, не состоящих в Тайном обществе, истребляет всю царскую семью, включая женщин и детей, после чего общество должно казнить убийц «и объявить, что оно мстит за императорскую фамилию». И хотя подбор этой группы и руководство ею поручалось кому-то из членов Тайного общества, предполагалось, что в саму группу войдут люди, обладающие качествами наемных убийц. При этом нельзя не заметить: если в «Брутах» Тайное общество не испытывало недостатка, то желающих вступить в «обреченный отряд» не нашлось. А. П. Барятинский, на которого возложили обязанность найти цареубийц, велел передать Пестелю, «что все свицкие офицеры пылают ревностью к цели общества; но сие не означало, чтобы можно было составить из них шайку убийц». А М. П. Бестужев-Рюмин предлагал «для нанесения удара Государю… употребить разжалованных в солдаты». Убийство одного царя теперь уже казалось полумерой. Пестель обдумывал замысел истребления всей царской фамилии, чтобы, как он выражался, «иметь чистый дом». Цареубийство с авансцены Истории переместилось за кулисы политиканства – именно это отпугивало от него многих вчерашних «Брутов». Характерно скептическое замечание Пестеля о С. И. Муравьеве-Апостоле: «Он слишком чист».

Отказ Никиты Муравьева от идеи цареубийства связан с началом его работы над Конституцией. Идея законности очень плохо сочетается с идеей убийства вообще, даже монарха, а система двойных стандартов, которую широко применял Пестель, для Муравьева невозможна. Любое преступление должно караться судом, перед которым равны все граждане, а так как император, по муравьевской Конституции, есть всего лишь «Верховный Чиновник Российского правительства», то он так же подсуден, как и любой гражданин. С другой стороны, цареубийство – такое же преступление против личности, как и любое другое убийство.

Не случайно и то, что Муравьев, который еще недавно высказывался за республику, свою Конституцию создает в монархическом духе. На первый взгляд между республикой и парламентской монархией разница вообще не столь существенна. И там и тут единственным источником власти признается народ, управляющий через своих представителей (у Мабли даже встречается выражение «республиканская монархия»). Однако в контексте тираноборчества различие принципиальное. С республикой, начиная с Античности и до Французской революции XVIII века включительно, ассоциировалась идея цареубийства, в то время как конституционная монархия гарантировала жизнь императору. Мысль о временной диктатуре после революционного переворота Муравьев отставил, как не соответствующую Конституции. Если Пестель допускал нарушение законов и даже кровь при учреждении республики, то Никита Муравьев такой путь исключал. Конституция вводится сразу, как только прекращается самовластие. Будет ли это добровольное согласие царя или же военная революция, не имеет существенного значения. Акцент ставился не на разрушении старого, а на созидании нового. Причем новое должно было зародиться в недрах старого. Подобно тому как Пестель в 1817 году хотел «наперед Энциклопедию написать, а потом уже и к революции приступить», Муравьев считает, что введению конституционного порядка должна предшествовать не диктатура, а широкое обсуждение его проекта Конституции в обществе. Новый порядок родится не в результате смерти старого, а путем его преобразования изнутри: «Мы, безусловно, начнем с пропаганды».

Политическая деятельность Н. М. Муравьева в 1820-е годы постепенно отодвигается на второй план из-за его хозяйственных занятий. После смерти деда по материнской линии, сенатора Ф. М. Колокольцева, оставившего миллионное состояние, тысячи крепостных и десятки тысяч десятин земли в разных губерниях, Никита Михайлович с увлечением принимается за управление этим огромным наследством и очень быстро овладевает современными ему экономическими знаниями. В 1823 году он женится на Александре Григорьевне Чернышевой – одной из самых завидных невест того времени, соединявшей в себе красоту, уникальные душевные качества и богатое приданое. Семья для молодого супруга становится таким же серьезным приложением сил, как политика и экономика. На фоне семейного счастья и успешного ведения огромного хозяйства политическая деятельность начинает все больше его тяготить. Либерально-конституционные убеждения остаются неизменными, но тактика тайных обществ, стремящихся к военной революции, уже не привлекает Муравьева. Постепенно им овладевает политическая апатия. Летом 1825 года он берет продолжительный отпуск и покидает Петербург в намерении замкнуться в семейном кругу и хозяйственных делах.

Тем не менее после восстания 14 декабря, которое Никита Муравьев не готовил и не одобрял, он был арестован и осужден по 1-му разряду на смертную казнь. По конфирмации казнь заменили двадцатью годами каторги. Вскоре срок заключения был сокращен сначала до пятнадцати, а затем до десяти лет. Александра Григорьевна последовала за мужем в Сибирь. Там у них родилась дочь Софья. Вновь обретенный счастливый мир оказался недолгим: в 1832 году А. Муравьева скончалась в возрасте двадцати восьми лет. Воспитание дочери становится главной заботой декабриста. Благодаря помощи матери в Сибири он не испытывал материальной нужды. В его распоряжении была огромная библиотека, позволявшая вести научную деятельность в самых различных сферах: от чтения лекций по военной тактике товарищам по заключению до внедрения агрономических новшеств в сибирское земледелие.

По выходе на поселение в 1837 году Муравьев избрал местом жительства село Урик неподалеку от Иркутска. Там жил его двоюродный брат и друг М. С. Лунин. Их связывали не только родственные и дружеские отношения. Есть очень много общего и во взглядах этих людей – как на современное положение России, так и на ее прошлое. Одинаковым образом они оценивали также роль тайных обществ в русской истории. Основным занятием Лунина этих лет была публицистика, направленная на опровержение правительственной пропаганды, которая представляла движение декабристов в искаженном виде. Никита Муравьев не только одобрял эту деятельность Лунина, встречающую непонимание в среде многих их товарищей по сибирской ссылке, но и помогал ему своими историческими познаниями. В частности, ему принадлежат обширные комментарии к главному произведению Лунина «Разбор донесения Тайной следственной комиссии». Оба декабриста развенчивают утверждение официального «Донесения» о якобы случайном и подражательном характере тайных обществ в России. С помощью исторических фактов, начиная со времени Ивана Грозного и до вступления на престол Александра I, Муравьев опровергал «ни на чем не основанное мнение, что русский народ не способен, подобно другим, сам распоряжаться своими делами». В Земских соборах он видел зародыш парламентского государства, и если этот путь оказался нереализованным, то причина заключается не в объективном ходе вещей, а в произволе Петра I, «который не собирал Земской Думы, пренебрегая мнением своего народа и отстраняя его от непосредственного участия в своих делах». В этих же комментариях Муравьев впервые в отечественной историографии дал полный перечень дворцовых переворотов в России XVIII века, указав их причины, участников и следствия. В его историко-политической концепции дворцовые перевороты противостоят, с одной стороны, правительственному деспотизму, а с другой – законной борьбе за ограничение самодержавной власти. Они «любопытны во многих отношениях, но прискорбны для русского». Данный экскурс в недавнюю историю призван проиллюстрировать следующую мысль Лунина: «Тайный союз не мог ни одобрять, ни желать покушений на царствующие лица, ибо таковые предприятия даже под руководством преемников престола не приносят у нас никакой пользы и несовместны с началами, которые Союз огласил и в которых заключалось все его могущество. Союз стремился водворить в отечестве владычество законов, дабы навсегда отстранить необходимость прибегать к средству, противному справедливости и разуму». По мнению Муравьева, «тайное общество заполняло пропасть, которая существовала между правительством и народом». В истории России декабристы, с его точки зрения, пытались сыграть такую же роль, что и английские бароны, заставившие короля Иоанна Безземельного подписать 15 июня 1215 года Великую хартию вольностей.

Н. М. Муравьев умер 28 апреля 1843 года, как и его жена, от случайной простуды. «Смерть моего дорогого Никиты, – писал М. С. Лунин, – огромная потеря для нас; этот человек стоил целой академии».

Михаил Сергеевич Лунин: «Для меня открыта только одна карьера – карьера свободы…»

Вадим Парсамов

Михаил Сергеевич Лунин (1787–1845) родился в семье богатого и ничем не примечательного отставного бригадира Сергея Михайловича Лунина, типичного хозяйственника-крепостника. Зато его мать, Феодосия Никитична, приходилась родной сестрой выдающегося педагога и литератора Михаила Никитича Муравьева, отца будущего декабриста Никиты Муравьева. В отличие от своего двоюродного брата, Лунин не получил систематического образования. В соответствии с тогдашней модой старший Лунин переложил воспитание сына на гувернеров-иностранцев. Учителями будущего декабриста «были: англичанин Форстер, французы Вовилье, Батю и Картие. Швед Курулф и швейцарец Малерб». От них Михаил получил прекрасное знание иностранных языков и привычку к систематическому самообразованию. Языки для него – не только «ключи современной цивилизации», но и важнейшая религиозно-философская проблема. «Одной из тяжких кар для людей, – напишет он впоследствии, – было смешение языков: „смешаем язык их“ (Быт., 11: 7). И одним из величайших благ был тоже дар языков: „начали говорить на разных языках“ (Деян., 2: 4)».

В бурную эпоху Наполеоновских войн молодежь быстро взрослела. Семнадцатилетний корнет кавалергардского полка Лунин принял боевое крещение при Аустерлице. Затем была кампания 1806–1807 годов, орден Св. Анны 4-й степени за Фридланд, производство в поручики и возвращение в Россию. Безумная отвага, проявленная на полях сражений, в мирной жизни обернулась лихими поступками человека, презирающего казенщину и серые будни армейской жизни. О проделках юноши, о его дуэлях, успехах у женщин и т.д. ходили легенды. Но это лишь внешняя сторона, скрывающая упорный и постоянный процесс самообразования. Как вспоминал близкий друг Лунина Ипполит Оже, «усиленная умственная деятельность рано истощала его силы».

Война 1812 года стала новой вехой в боевой биографии М. С. Лунина. Вместе со своим кавалергардским полком он проделал путь от Вильно через Москву в Париж, участвовал во всех крупнейших сражениях на полях России и Европы. По возвращении из Франции принял участие в организации одного из первых тайных обществ в России – «Союза спасения». Деятельность тайного общества в то время представлялась ему не кропотливой работой по формированию общественного мнения, подготовке конституционных проектов и т.д., а возможностью реализации героического типа поведения. Вызываясь в 1812 году отправиться парламентером к Наполеону и всадить ему в сердце кинжал, теперь Лунин вызывается проделать то же самое с Александром I. А когда замысел цареубийства отклонило большинство членов тайного общества, он покинул Россию и отправился в Европу.

Наднациональное объединение людей на основе каких-либо высших принципов для Лунина всегда стояло выше национального самоопределения. По свидетельству Ипполита Оже, он говорил: «Гражданин вселенной – лучше этого титула нет на свете». Здесь ключ к пониманию культурной позиции молодого человека. Словосочетание гражданин вселенной – дословный перевод с французского citoyen de l’univers, что, в свою очередь, является калькой с греческого ? ?????? ???????. В XVIII – начале XIX века эта формула, противоположная культурной маске «патриота», была широко распространена. Речь, разумеется, идет не о реальном чувстве любви к родине, которое может быть присуще человеку любых взглядов, как западнику, так и русофилу, а о специфике культурного понимания проблемы «свое – чужое». Патриот в этом смысле тот, для кого границы между своим и чужим пространством жестко обозначены, причем истина всегда связывается со своим, а чужому, соответственно, приписываются лживость и враждебность. Космополит всегда стремится к снятию перегородок между различными культурами и к установлению единой шкалы ценностей. В отличие от фиксированной точки зрения патриота, точка зрения гражданина вселенной подвижна. Он может свое пространство воспринимать как чужое, и наоборот, в чужом видеть свое. Отграниченности национального бытия противопоставляется единство человеческого рода.

Понятие «гражданин мира» встречается уже в «Опытах» Ф. Бэкона: «Если человек приветлив и учтив с чужестранцами, это знак того, что он гражданин мира и что сердце его не остров, отрезанный от других земель, но континент, примыкающий к ним». Эти слова написаны в одну из самых мрачных эпох европейской истории, в эпоху религиозных войн, крайней нетерпимости, костров инквизиции, процессов ведьм и т.д., когда образ врага был навязчивой идеей массового сознания. В такой обстановке космополитические идеи звучали как призыв к терпимости и взаимопониманию. Наибольшее распространение они получили во Франции в середине XVIII века. Тогда сложилась так называемая «Республика философов» – небольшая группа людей, говорящая от имени всего человечества с позиций Разума, грандиозным воплощением которого стала знаменитая «Энциклопедия». Для французских энциклопедистов понятия «философ» и «гражданин вселенной», по сути, тождественны. В этом они идут непосредственно от античной традиции, в частности от Диогена Синопского, который на вопрос, откуда он, отвечал: «Я гражданин мира». Одним из проявлений французского просветительского космополитизма стало восхваление Англии – традиционного врага Франции. Британия с ее всемирной торговлей и колониями воспринималась как мировая держава, провозглашающая общечеловеческие ценности. Не случайно одно из значительных произведений английской литературы XVIII века называется «Гражданин мира». Автор этого романа О. Голдсмит возводил идею мирового гражданства к Конфуцию: «Конфуций наставляет нас, что долг ученого способствовать объединению общества и превращению людей в граждан мира». Примером практического космополитизма в романе могут служить слова англичанина, который пожертвовал 10 гиней французам, находящимся в английском плену во время Семилетней войны: «Лепта англичанина, гражданина мира, французам пленным и нагим».

Ближайшая к Лунину космополитическая традиция – «Письма русского путешественника» Карамзина, с их основным тезисом: «Все народное ничто перед человеческим. Главное дело быть людьми, а не Славянами». Призывая людей к терпимости, автор отстаивал свое право быть вне политических лагерей и партий, наблюдать, а не участвовать. Покидая революционный Париж, он писал: «Среди шумных волнений твоих жил я спокойно и весело, как беспечный гражданин вселенной; смотрел на твое волнение с тихою душою, как мирный пастырь смотрит с горы на бурное море. Ни Якобинцы, ни Аристократы твои не сделали мне никакого зла; я слышал споры и не спорил».

Однако гражданин вселенной Лунин в 1816 году далек от «беспечного гражданина вселенной» Карамзина, мирного путешественника, открывающего свою Европу. Его настроению в большей степени отвечали бунтарские идеи другого космополита – голландца по происхождению, прусского барона по социальному положению и французского революционера по убеждению Анархарсиса Клоотса. Во время праздника Объединения, 14 июля 1790 года, Клоотс явился перед Национальным собранием во главе костюмированной процессии, представляющей народы мира, и провозгласил себя «главным апостолом Всемирной республики».

Считая, «что бунт – это священная обязанность каждого», Лунин верит в возможность быстрого освобождения человечества. При этом не имеет особого значения, где бороться за свободу: в Южной Америке или в России. Первое даже предпочтительнее, так как более соответствует общечеловеческим устремлениям Лунина. Его космополитизм окрашивается в «испанские» тона: «Для меня, – говорит он Ипполиту Оже, – открыта только одна карьера – карьера свободы, которая по-испански зовется libertade». Понятно, что такой «испанский» космополитизм вызывает соответствующие ассоциации у романтически настроенного собеседника: «Это был мечтатель, рыцарь, как Дон-Кихот, всегда готовый сразиться с ветряною мельницей».

Однако до Южной Америки Лунин так и не добрался. С осени 1816-го по весну 1817 года он живет в Париже, занимается литературной деятельностью (пишет по-французски роман «Лжедмитрий»), посещает парижские салоны, общается с иезуитами, революционерами, с еще мало тогда известным Сен-Симоном. Полгода в Париже значительно расширили политический и общекультурный кругозор молодого человека. Идеи цареубийства и быстрого государственного переворота в России теряют в его глазах свою привлекательность. В то же время он не видит возможности в России вести открытую политическую деятельность. Интерес к Франции, явно подогреваемый политическими и католическими симпатиями, все время растет. Трудно сказать, как сложилась бы дальнейшая судьба Лунина, если бы не внезапная смерть отца весной 1817 года, заставившая его срочно вернуться в Россию.

Оставаясь членом тайного общества, Михаил Лунин принял участие в организации «Союза благоденствия» в 1818 году, стал членом Коренной управы и участвовал в совещаниях 1820 года. Однако его голоса в спорах о путях будущего устройства России, судьбе царской семьи и т.д. не слышно. Все, что непосредственно касается государственного переворота, обсуждается в его присутствии, но без его активного участия. Его роль в тайном обществе в начале 1820-х годов фактически свелась к приобретению станка «с той целью, чтобы литографировать разные уставы и сочинения Тайного общества и не иметь труда или опасности оные переписывать». В связи с этим нельзя не отметить, что широкое распространение политических идей в обществе для Лунина становится важнее конспиративной деятельности, направленной на государственный переворот.

В 1822 году М. С. Лунин возвращается на военную службу. Это решение он сам прокомментировал на следствии: «Я действовал, по-видимому, сообразно правилам Тайного общества, но сокровенная моя в том цель была отдалиться и прекратить мои с тайным обществом сношения». Лунин определился в Польский уланский полк, дислоцирующийся в Слуцке. И прослужил там до мая 1824 года, когда был переведен в Варшаву с назначением командиром эскадрона Гродненского гусарского полка. В Варшаве его и арестовали 9 апреля 1826 года. Суд вынес Лунину приговор по второму разряду: пятнадцать лет каторги. Впоследствии срок сократили до десяти лет.

Как глубокий и оригинальный мыслитель М. С. Лунин проявился в полной мере лишь в Сибири. Во многом его сибирские сочинения стали итогом внутренних размышлений, начавшихся в Париже и продолжавшихся на протяжении последующих лет. Как и в молодости, он исходит из идеи единства мировой цивилизации и считает, что «истины не изобретаются, но передаются от одного народа к другому, как величественное свидетельство их общего происхождения и общей судьбы». Однако теперь романтическое бунтарство молодости отступает перед трезвым анализом правительственного курса: «Я не участвовал ни в мятежах, свойственных толпе, ни в заговорах, приличных рабам. Единственное оружие мое – мысль, то в ладу, то в несогласии с движением правительственным, смотря по тому, как находит она созвучия, ей отвечающие», – пишет он в одном из сибирских писем.

«Испанское» понимание свободы сменяется английским правовым сознанием. Не вооруженная борьба за свободу, а последовательное отстаивание прав человека с опорой на существующее законодательство и его постепенное усовершенствование становятся основой новой политической программы Лунина. Не признавая за Россией особенного пути развития и в то же время осознавая ее правовую отсталость от европейских стран, он не без иронии переводит английские политические понятия на язык российской действительности: «Теперь в официальных бумагах называют меня: государственный преступник, находящийся на поселении… В Англии сказали бы: Лунин, член оппозиции». Различие между Россией и Англией соответствует различию между положением сибирского узника и члена британского парламента. Однако из того, что английские оппозиционеры заседают в парламенте, а русские томятся в Сибири, еще не следует, что о последних нельзя рассуждать в системе английской правовой мысли.

«В английской печати, – пишет академик М. П. Алексеев, – декабристов в то время чаще всего изображали как просвещенных офицеров из дворян, воодушевленных идеями западного конституционализма. В стране, достигшей более высокой ступени политической зрелости, полагали английские публицисты, выступление декабристов носило бы характер не вооруженного восстания, но скорее парламентской петиции или обращения к монарху». Именно в таком духе М. С. Лунин пытается представить декабризм европейской общественности. Он много говорит о законности и закономерности появления тайных обществ в России и незаконности суда над их членами. При этом свой «Разбор донесения Тайной следственной комиссии государю императору в 1826 году» пишет на русском, французском и английском языках и просит сестру доставить текст за границу Н. И. Тургеневу для публикации, явно рассчитывая на поддержку европейского общественного мнения. В расчете на помощь Тургенева Лунин декларирует общность его взглядов на декабризм со своими. Как и Тургенев, он связывает возникновение тайных обществ в России с либеральными намерениями Александра I: «Право Союза опиралось также на обетах власти, которой гласное изъявление имеет силу закона в самодержавном правлении. „Я намерен даровать благотворное конституционное правление всем народам, провидением мне вверенным“ (Речь императора Александра на Варшавском сейме 1818 года). Это изречение вождя народного, провозглашенное во услышание Европы, придает законность трудам Тайного союза и утверждает его право на незыблемом основании».

Как и Н. Тургенев, М. Лунин отказывается видеть состав преступления в своих действиях и действиях своих товарищей. Однако если для Тургенева этот аспект является основным, так как служит (или должен служить) его оправданию, то Лунина меньше всего волнует личная судьба. Из идеи законности декабризма вытекает идея его закономерности и неизбежного торжества провозглашенных декабристами принципов: твердые законы, юридическое равенство граждан, гласность судопроизводства, прозрачность государственных расходов, ликвидация винных откупов, сокращение сроков военной службы, уничтожение военных поселений и т.д. Все меры были направлены на то, чтобы сравняться с «народами, находящимися в главе всемирного семейства», т.е. англичанами и французами, но при этом «охранять Россию от междоусобных браней и от судебных убийств, ознаменовавших летописи двух великих народов» (имеются в виду казни Карла I и Людовика XVI. – В. П.).

Лунин тщательно разбирает «Донесение Следственной комиссии», анализирует проекты правительственных реформ, ставит под сомнение законность приговора, вынесенного декабристам. И все это – с позиций европейской общественно-политической и правовой мысли, причем без всякой выгоды для себя, без всякого желания оправдаться в чем-либо или же, наоборот, досадить правительству. Он ведет себя так, как будто действительно находится в английском парламенте, а не в далекой Сибири и как будто не его судьба зависит от правительства, а, наоборот, историческая участь Николая I и его министров зависит от того, какой приговор вынесет им сибирский ссыльный.

Ощущение собственного превосходства над петербургским двором Лунину давали два обстоятельства. Во-первых, тот факт, что «выдающиеся люди эпохи оказались в сибирской ссылке, а ничтожества во главе событий». Во-вторых, убежденность в том, что «влияние власти должно в конце концов уступить влиянию общественного мнения». На себя декабрист смотрит как на выразителя общественного мнения. На этом основано его противопоставление себя – человека себе же – политическому деятелю: «Как человек, я всего лишь бедный изгнанник; как личность политическая, я являюсь представителем системы, которую легче упразднить, чем опровергнуть».

Принадлежность к определенной политической системе для Лунина служит критерием, позволяющим отличить истинного политика от «политика поневоле» (перефразировка мольеровского «лекаря поневоле»). При этом важно, чтобы система не была единственной. Более того, она только тогда имеет смысл, когда ее представители «восстанавливают борение частей, необходимое для стройного целого… Именно диссонанс в общей гармонии приготовляет и создает совершенное согласие». В политике таким диссонансом является оппозиция. Как оппозиционер, Лунин отстаивает принципы европейского буржуазного права перед лицом отечественного беззакония: «В нашем политическом строе пороки не злоупотребления, но принципы», т.е. речь идет о порочности самой политической системы. В его глазах это скорее плюс, чем минус, так как изменить систему в целом проще, чем бороться с отдельными злоупотреблениями. Поэтому «появление принципов порядка было бы тем более заметным и успешным». В этом отношении опыт Англии Лунину представляется наиболее продуктивным, так как «англичане заложили основы парламентского правления».

В «Розыске историческом» М. С. Лунин проводит широкие исторические параллели между Россией и Англией, исходя из общности исторического пути, по которому идут все европейские страны. Движение декабристов он сравнивает с событиями в английской истории начала XIII века, когда, под давлением английских баронов на короля Иоанна Безземельного, была подписана знаменитая Великая хартия вольностей: «Общество озаряет наши летописи, как союз Рюнимедский бытописания Великобритании». Отсюда делается малоутешительный вывод: «В несколько веков нашего политического быта мы едва придвинулись к той черте, от которой пошли англичане». Историческими фактами, почерпнутыми из истории Англии и России, Лунин подробно обосновывает этот тезис. В Сибири у него под рукой был многотомный труд английского историка Дж. Лингарда «История Англии от первого вторжения римлян» на английском языке, из которого он брал фактический материал, давая ему собственную интерпретацию.

Отсчет английской свободы Лунин начинает от Великой хартии вольностей, которая делит историю страны на две полярные части: рабство и свобода. Исследователя больше интересуют события, которые происходили до принятия Великой хартии. Чтобы подчеркнуть правовую отсталость современной России от цивилизованного мира, декабрист уподобляет ее Англии XII века. «В правление англосаксов англичанин на базаре… стоил 4 пенни; но эта цена изменялась, возвышаясь иногда до 3-х манкузов, до серебряного фунта и до золотой Иры… Поселяне с семействами и со всяким имуществом были собственностью лордов. Последние могли произвольно дарить или продавать их… В обыкновенных принудительных местах судопроизводство было источником доходов для правительства и судей. Тяжбы длились иногда по нескольку царствований сряду и решались обыкновенно в пользу того, кто больше давал… Граждане не могли ни выезжать из королевства, ни оставаться за границею по делам своим сколько было нужно, без особенного королевского повеления… Когда Генрих III требовал, чтобы бароны собрались в его совет, они отказались, потому что важнейшие места в королевстве розданы были иностранцам, и король более доверял честности последних, чем любви собственных подданных. Эдмон, епископ Терберийский, сопровождаемый важнейшим духовенством, пришел к королю и объявил, что англичане не хотят быть попираемы ногами иностранцев в своей родной земле»…

Такое подробное описание потребовалось Лунину для того, чтобы показать, в каком положении находится Россия в XIX веке и насколько она отстала от Европы: «Эти черты британских летописей сходны с тем, что видим вокруг себя. Русских продают и покупают по разным ценам; дарят, закладывают в кредитных заведениях… Наши тяжбы так же продолжительны и так же разорительны. Лучшее право у нас на звание судьи – одряхлеть в военных и морских чинах, без всякого знания законов и даже русского языка… Без дозволения правительства русские не могут ни выехать из государства, ни жить за границею… Главные места в государстве вверены иностранцам, не имеющим никакого права на доверие народное».

Если прошлое Англии есть настоящее России, то ее настоящее есть будущее России: «История должна… путеводить нас в высокой области политики. Наши учреждения очевидно требуют преобразований». Первую попытку таких преобразований с опорой на западноевропейский конституционный опыт, как считает Лунин, предприняли декабристы. Их принадлежность к высшему сословию наложила на них обязанность «платить за выгоды, которые доставляют им совокупные усилия низших сословий», т.е. быть защитниками народных интересов, ибо в силу своей просвещенности они осознают их в большей степени, чем сам народ. Подспудно здесь присутствует еще одна параллель с Англией: Великая хартия вольностей подписана по настойчивой воле английской знати в интересах всего народа.

Лунин всячески подчеркивает мысль, что дело тайного общества «было делом всей России». Считая восстание 14 декабря ошибочным и случайным явлением, ретроспективно он видит конечную цель тайного общества не в свержении самодержавия, а в закрепленном конституцией договоре дворянства, представляющего народ, с монархом. Основанием для этого являются обещания самого Александра I «даровать конституцию русским, когда они в состоянии будут оценить пользу оной». Поэтому задача декабристов заключалась не в подготовке восстания, а в том, чтобы заставить царя выполнить свое обещание, т.е. в подписании документа, подобного Великой хартии.

Своеобразие лунинского англофильства заключалось в стремлении соединить английскую конституцию с католицизмом. Существенным аргументом здесь является то, что Великую хартию приняли в период торжества католической веры. Среди причин, способствовавших нравственному и политическому развитию Англии, Лунин называет католичество, «которое всюду было источником конституционных принципов» и обеспечило «национальные свободы». (Судя по всему, имеется в виду период «реставрации Стюартов», которая прошла под знаком католицизма, а под национальными свободами, скорее всего, подразумевается Habeas Corpus Act.) Он особо подчеркивает, что «в Англии конституция сложилась много раньше 16-го столетия, в лоне католической церкви. Когда Великобритания от нее отделилась, все три власти были независимы, фиск и армия зависели от согласия общин и лордов и т.д. и конституционная монархия уже существовала… Протестантская революция в пользу республики потерпела поражение». Для Лунина протестантизм исключает демократический путь развития («Он потерпел неудачу в республиканских странах»). Республика в Англии не установилась именно потому, что революция носила протестантский характер и уже в силу этого не могла принести позитивных результатов. Конституционная монархия существовала до революции и вскоре была снова восстановлена. Из этого следует, что политические институты, сформированные «в лоне католической церкви», оказываются прочнее протестантских нововведений.

Анализируя польское восстание 1830–1831 годов, Лунин осуждает поляков за незаконное сопротивление незаконным действиям властей и в качестве прецедента ссылается на опыт Англии. По его мнению, поляки должны были относиться к своей конституции так же, как англичане – к Великой хартии: «Великой хартии присягали и подтверждали ее 35 раз, и, несмотря на это, она была попрана Тюдорами. Однако и в ту политически незрелую эпоху англичане, чтобы защитить ее, не взялись за оружие. Они оценили важность самих форм свободного правления, даже лишенных того духа, который должен их одушевлять; они вынесли гонения, несправедливости, оскорбления со стороны власти, лишь бы сохранить эти формы и дать им время укорениться».

Опыт Великобритании подсказывал мысль о возможной перспективе русско-польских государственных отношений. Не будучи сторонником ни самостоятельного существования Польши как государства, ни ее растворения в составе самодержавной империи, Лунин считает наиболее приемлемой моделью те отношения, которые связывают Англию и Шотландию. «Может ли Польша пользоваться благами политического существования, сообразными с ее нуждами вне зависимости от России? – Не более чем Шотландия или Ирландия вне зависимости от Англии».

Свое пребывание в Сибири М. С. Лунин расценивает не как катастрофу или печальное следствие политических заблуждений, а как результат сознательного выбора. Свои «Записные книжки» (в оригинале «Exeg?ses») он открывает латинской фразой: «Я возлюбил справедливость и возненавидел несправедливость, поэтому я в изгнании». Источник не указан, однако он легко устанавливается. Это слова папы Григория VII, потерпевшего поражение в борьбе с императором Генрихом IV.

«Ключевым словом христианина, – пишет Анри де Любак, – должно быть не „бегство“, но „сотрудничество“. Христианин призван, трудясь вместе с Богом и людьми, участвовать в осуществлении дела Божия в мире и человечестве. Цель для всех одна, и, лишь стремясь к ней, не проигрывая в одиночку собственную эгоистическую партию, он может приобщиться к окончательному торжеству. Найти свое место в общем спасении: in redemptione communi (в общем искуплении)». Эти слова способны стать ключом к лунинскому пониманию соотношения религии и политики. Свой долг христианина он видит в отстаивании принципов законности и порядка в политической и общественной жизни. Вовсе не считая себя при этом одиноким борцом с общественной несправедливостью, хотя в реальных условиях его сибирского заточения именно так оно и было. Вопреки вынужденной изоляции он рассматривает свою миссию как часть общего дела. Руководствуясь высокими примерами Церкви в лице ее святых, Лунин строит свою личность по канонам католической святости. Любимым его чтением в Сибири становится «Acta sanctorum» («Жития святых») – многотомное издание болландистов, растянувшееся на несколько веков. «Мы заблуждаемся, – заносит он в „Записную книжку“, – когда отвергаем пример святых, считая его для нас непосильным. Илия был такой же человек, как мы, подверженный тем же страстям, говорит апостол Иаков. Илия был человек, подобный нам (Посл. Иак. V. 17)».

В то же время как политик Лунин воодушевляется примерами античных героев, подвергшихся тяжелому наказанию, но не павших духом. И делает выписки из сочинений античных авторов о тех, кто даже в изгнании продолжали служить своему отечеству. Правда, следуя их примеру, он делает различие между материализмом язычников и духовными устремлениями христианина: «Последним желанием Фемистокла в изгнании было, чтоб перенесли остатки его в отечество и предали родной земле; последнее желание мое в пустынях Сибирских – чтоб мысли мои, по мере истины в них заключающейся, распространялись и развивались в уме соотечественников».

Политическая борьба и католицизм сливаются для него в конечном итоге в идеале мученичества, которым, по замыслу, должен был завершиться его жизненный путь. М. С. Лунин сознательно шел навстречу уготованной ему гибели. В ночь с 26 на 27 марта 1841 года он был арестован и отправлен в одну из самых страшных тюрем империи – Акатуй. Ему давно уже стали чужды заботы сегодняшнего дня, которыми жило большинство его товарищей. Чем более суровые требования предъявлял к себе Лунин, тем выше становилась стена непонимания, отделяющая его от вчерашних единомышленников. Идея мученичества, последовательно воплощаемая им в жизнь, встретила не меньше толков среди его товарищей по заключению, чем его католицизм.

И. И. Пущин писал И. Д. Якушкину 30 мая 1841 года: «Лунин сам желал быть martyr (мучеником), следовательно, он должен быть доволен. Я и не позволяю себе горевать за него. Но вопрос в том, какая из этого польза и чем виноваты посторонние лица, которых теперь будут таскать?» Слово «мученик», написанное по-французски, выделяется как «чужое слово», взятое автором из лунинского лексикона и указывающее на дистанцированное отношение к нему Пущина. Якушкин отвечал более резко: «Он хотел быть мучеником; но чтобы мочь и хотеть им сделаться, нужно было бы прежде всего быть способным на это. По хорошо известным причинам этого никогда не будет у Лунина. Государственный преступник в 50 лет позволяет себе выходки, подобные тем, которые он позволял себе в 1800 году, будучи кавалергардом; конечно, это снова делается из тщеславия и для того, чтобы заставить говорить о себе». С такой оценкой не согласился князь С. П. Трубецкой: «Тщеславие не может заставить человека желать окончить свой век в тюрьме, тогда как религиозные понятия могут возбудить желание мученичества. И я полагаю, что в Лунине было что-нибудь подобное».

М. С. Лунин и его оппоненты живут в различных измерениях, и у каждой стороны своя правда. Легко понять беспокойство Пущина за «посторонних лиц». Однако для Лунина, являющего собой высокий образец религиозного и гражданского служения, жизнь меряется другими критериями. Он живет в согласии с собственным пониманием свободы и счастья, которые имеют для него абсолютный смысл, не связанный с сиюминутной реальностью. Свобода соединяет человека с обществом, она внутренне присуща общественному развитию, так как, в терминологии Лунина, является «органической идеей» и в силу этого рано или поздно одержит неизбежную победу над деспотизмом. Свободным можно быть только в свободном обществе. Религиозным коррелятом свободы является счастье. Оно не зависит ни от каких внешних обстоятельств. Поэтому счастливым можно быть везде. Более того, в условиях физической несвободы (заключения, ссылки), ощущение счастья даже возрастает, так как ограничение общественных отношений усиливает связь человека с Богом – то единственное, что способно дать человеку счастье. Эта проблема становится одной из центральных в сибирских сочинениях Лунина. «Удивительное дело, – пишет он сестре, – как постепенно приходит счастье! чем ближе конец моего пути, тем более попутен мне ветер… Истинное счастье – в познании любви к бесконечной истине».

Поскольку высшая Истина неподвластна ограниченному рассудку человека, он познает ее через относительные истины, в которых она проявляется. «Положительные истины превышают человеческий разум. Мы постигаем их только отчасти, видим гадательно, как сквозь тусклое стекло (1 Кор., 13: 12). Впрочем, нужно только знать, есть ли они или нет. Для этого мы имеем свидетельства, которые суть относительные истины. Свидетельства ведут к… распознанию истинной церкви». При этом относительные истины даже при видимом противоречии друг другу не перестают быть свидетельствами истины абсолютной. Главное заблуждение протестантов «не в том, что они следуют чему-то ложному, а в том, что следуют одной истине, отвергая другую». Одним из примеров противоположных истин, приводимых Луниным, является следующее умозаключение: «Католическая церковь непогрешима – люди, к ней принадлежащие, грешны. Эти истины противоположны, но друг друга не исключают».

Истина и счастье не даются человеку в готовом виде, но могут быть обретены везде, где совершается необходимая внутренняя работа и где человек руководствуется высокими примерами церковной истории. В борьбе с собственными страстями, в очищении души от всего земного Лунин выковывал свою личность. И чем тяжелее становились внешние условия, тем ощутимее становились результаты: «Тело мое страждет в Сибири от холода и лишений, но дух, освободившийся от сих жалких пут, странствует по равнинам вифлеемским, делит с пастухами их бдение и вместе с волхвами вопрошает звезды. Всюду нахожу я истину и всюду – счастье».

Политические идеи М. С. Лунина освящались его религиозностью, а вера получала оправдание его политической деятельностью. При этом он никогда не связывал будущее благополучие России с распространением католицизма. Это привело бы к построению очередной религиозно-философской утопии. Между тем сознание Лунина глубоко реалистично. Осуждая зависимость религии от политики, он в то же время не стремится к установлению и обратной зависимости, что делает его мысль свободной и необычайно гибкой. Поиск истины для него важнее построения законченной идеологической схемы. Это рельефно выделяет лунинские идеи на фоне современных им религиозно-философских и социально-политических систем.

Четыре года длилось акатуйское заключение. Редкие письма, которые Лунину удавалось пересылать Волконским, свидетельствуют о том, что душевная бодрость и работоспособность его не покидали. В одном из писем к Марии Волконской он пишет о своей прекрасной физической форме: «Здоровье мое находится в великолепном состоянии, и силы мои вместо того, чтобы убывать, кажется, увеличиваются. Я поднимаю без усилия девять пудов одной рукой». Поэтому последовавшая вскоре смерть немолодого, но полного жизненных сил человека наводила современников и потомков на мысль о ее насильственном характере.

Михаил Александрович Фонвизин: «Рабство есть главное условие несовершенства нашего общественного состава…»

Вадим Парсамов

По биографии М. А. Фонвизина (1788–1854) можно не только изучать основные вехи российской истории конца XVIII – первой четверти XIX века, но и проследить генетическую связь «удивительного поколения» (А. И. Герцен) с их непосредственными предшественниками. Родной дядя Михаила Александровича, знаменитый драматург и политический деятель Денис Иванович Фонвизин, оставил после себя замечательный памятник раннего российского либерализма «Рассуждение о непременных государственных законах» – один из первых в истории России конституционных проектов. Этот документ после смерти автора перешел к его младшему брату Александру Ивановичу, а уже от него – к его сыну-декабристу. Благодаря Михаилу Фонвизину он получит распространение среди членов тайных обществ. Никита Муравьев, переработав «Рассуждения» в соответствии с новыми политическими условиями, сделает их одним из важнейших агитационных произведений декабризма.

Образование Михаила Александровича было типичным для дворянской интеллектуальной среды, из которой он происходил: сначала домашнее обучение, затем учеба в немецком Училище св. Петра в Петербурге, затем – в пансионе при Московском университете и, наконец, свободное посещение университетских лекций. С 1805 года, то есть с начала кампании против Франции, Фонвизин – участник всех военных походов, включая и русско-шведскую войну 1808–1809 годов. В перерывах между сражениями будущий молодой офицер прилежно и много читает. Среди любимых авторов – Монтескье, Рейналь и Руссо; позже, на следствии, он заявит, что именно у них заимствовал «свободный образ мыслей». Пройдя через все сражения, побывав во французском плену, куда он попал за месяц до окончания войны, Фонвизин вернулся на родину в чине полковника и в должности командира егерского полка. Отечественная война 1812-го и заграничные походы 1813–1814 годов придали его взглядам освободительную направленность.

1816 год открыл декабристскую страницу в биографии М. А. Фонвизина. Штабс-капитан его полка и член «Союза спасения» И. Д. Якушкин принял его в недавно созданное тайное общество. Через всю жизнь, включая двадцать семь лет заключения, каторги и ссылки, Фонвизин пронесет чувство благодарности Якушкину. Спустя много лет, досрочно покидая Сибирь, он поклонится в ноги своему старинному другу – за то, что когда-то тот «принял его в тайный союз». Как выяснится на следствии – и Фонвизин это сам подтвердит, – он был «в числе деятельнейших членов тайного общества». Его фамилию следователи поместят на первое место в списке членов Коренного совета «Союза благоденствия».

О специфике фонвизинского декабризма следует сказать несколько слов. В отечественной историографии много десятилетий велась бесплодная полемика о том, либералами или революционерами были декабристы. Теперь она потеряла актуальность. С современной точки зрения, в декабризме выделяются два направления. Одно ориентировано на заговор и захват власти, другое – на широкую филантропическую деятельность и организацию общественного давления на правительство. Впрочем, при необходимости и «филантропы» могли согласиться на насильственные меры по отстранению самодержца от власти, но они никогда не считали их ни главными, ни определяющими в своей практике. Фонвизин, для которого тайная история России XVIII века, с ее дворцовыми переворотами и политической изнанкой, составляла часть семейных преданий, негативно относился к любому насилию. В 1817 году он остужал пыл своего друга Якушкина, готового убить императора и себя вместе с ним. И позже он высказывался против цареубийства: «Ни в каком случае цель не освящает средства». Мечтая о конституционном строе и уничтожении рабства в России, Фонвизин принадлежал к тем, наиболее активным, членам «Союза благоденствия», которые не желали ждать, пока революционный переворот осчастливит всех, и предпочитали оказывать реальную помощь конкретным людям. На их языке это называлось «практической филантропией». Они собирали средства и выкупали талантливых крепостных крестьян, учили солдат в казармах читать и писать, предавали гласности случаи судебного произвола, а некоторые из них, как, например, И. И. Пущин, шли в судейские и судили людей по совести и закону. Об их честности ходили легенды.

В декабристской историографии утвердилось ошибочное представление, будто в январе 1821 года на московском съезде «Союза благоденствия» (который, кстати, проходил в доме Фонвизина), «Союз» был распущен и вместо него образовались Южное и Северное общества. Новые общества действительно возникли (правда, Северным и Южным их назовут позднее), но не вместо «Союза благоденствия», а параллельно с ним. На это время приходится одна из самых ярких акций в истории «Союза» и, пожалуй, в политической биографии Фонвизина. Неурожай 1820 года в ряде центральных губерний обернулся страшным голодом весной 1821-го. Крестьяне, по свидетельствам очевидцев, «ели сосновую кору и положительно умирали с голода». Власти, как всегда в подобных ситуациях, не могли ничего поделать. Тогда члены «Союза благоденствия» организовали сбор средств. Фонвизин, не добившись толка от московского генерал-губернатора Д. В. Голицына, вместе с Якушкиным отправился в районы бедствия и через знакомых помещиков, среди которых также нашлись члены «Союза», организовал реальную помощь пострадавшим. Характерно, что не факт голода, а помощь голодающим со стороны частных лиц вызвала обеспокоенность правительства. Министр внутренних дел В. П. Кочубей доносил царю: «Я слышал, что когда в Москве была открыта подписка для помощи крестьянам, то некоторые лица, вероятно с целью очернить правительство, пожелали пожертвовать большие суммы и подчеркнуть этим его мнимое участие». Александр I, уже получивший к тому времени донос на членов тайных обществ (имя Фонвизина упоминалось в нем едва ли не чаще других), сразу понял, чьих рук это дело. Размах филантропической деятельности пугал царя больше, чем угроза заговора: «Эти люди могут кого хотят возвысить или уронить в общем мнении; к тому же они имеют огромные средства; в прошлом году, во время неурожая в Смоленской губернии, они кормили целые уезды». Известный генерал А. П. Ермолов, у которого Фонвизин во время войны служил адъютантом, назвав его «величайшим карбонарием», заметил о царе: «Я ничего не хочу знать, что у вас делается, но скажу тебе, что он вас так боится, как бы я желал, чтобы он меня боялся».

В 1822 году Михаил Александрович, женившись на своей дальней родственнице Наталье Дмитриевне Апухтиной, вышел в отставку и поселился у себя в имении. Новое направление тайных обществ его не привлекало, хотя он по-прежнему продолжал считать себя членом «Союза благоденствия». Осенью 1825-го возобновились его контакты с тайным обществом; он присутствовал на московском совещании, где обсуждалось намерение А. И. Якубовича убить царя. Фонвизин отнесся к этому замыслу резко негативно и, как показывал Н. М. Муравьев на следствии, готов был даже выдать его правительству, если бы поверил в его серьезность. Все московские декабристы с напряженным вниманием следили за событиями, вызванными кончиной Александра I. Когда восстание на Сенатской площади потерпело поражение и до Москвы дошли известия об этом, они еще на что-то рассчитывали, какое-то время им казалось, что не все потеряно. Как и многим членам тайных обществ, внезапная смерть царя представлялась Фонвизину благоприятным моментом для смены государственного строя, и это тревожное время они переживали вместе.

Его арестовали позже других. 30 декабря у следствия собралось достаточно доказательств о принадлежности Фонвизина к тайному обществу, но только 3 января было принято решение об аресте. Верховный уголовный суд так ничего и не смог инкриминировать обвиняемому, кроме того, что в его присутствии велись разговоры о цареубийстве, которое он никогда не одобрял. Но и этого оказалось достаточно, чтобы приговорить его к двенадцати годам каторги; позже срок сократили до восьми лет. Наталья Дмитриевна, оставив двоих детей матери, весной 1828 года приехала к мужу в Сибирь. По окончании каторги Фонвизины сначала были поселены в Енисейске, в 1835 году переведены в Красноярск и, наконец, в 1838-м осели в Тобольске, где провели пятнадцать лет. Здесь жизнь супругов, претерпевших немало трудностей и испытаний, вошла в нормальное русло. К неугасаемому чувству, которое их связывало, добавились материальный достаток, семейный очаг и т.д. В этот период, наполненный напряженной интеллектуальной работой, Михаил Александрович сформировался как политический и социальный мыслитель, публицист и историк. В его сибирских произведениях отчетливо противопоставляются две смысловые парадигмы: политическая и социальная. В рамках каждой из них одни и те же вопросы нередко имеют различное решение; в первую очередь это касается основной для декабриста, как и для многих отечественных мыслителей, проблемы «Россия и Запад».

В кругу политических сочинений Фонвизина главное место занимает «Обозрение проявлений политической жизни России», написанное на рубеже 1840–1850-х годов: «Много обдумывал я события, которые здесь представил». По жанру это сложный сплав исторического исследования, публицистического трактата и мемуаров. Внешним толчком к созданию «Обозрения» послужила «Философская и политическая история России» французов Эно и Шеншо. В основу их произведения, не имеющего самостоятельного научного значения и написанного не знающими русского языка авторами, легла «История России» Левека и французский перевод «Истории государства Российского» Карамзина. Вероятно, оно оживило в памяти Фонвизина старые споры декабристов вокруг карамзинской концепции русской истории: не случайно практически все «Обозрение» посвящено полемике с запиской Карамзина «О древней и новой России в ее политическом и гражданском отношениях». Главная идея записки, как известно, заключается в утверждении самодержавия как спасительной силы российской истории: «Россия основалась победами и единоначалием, гибла от разновластия, а спасалась мудрым самодержавием». В «Истории государства Российского» и в цитируемой записке Карамзин исходит из того, что Древняя Русь со своими исторически сложившимися институтами «мудрого самодержавия» была вполне европейской страной и при этом отличалась большей самобытностью, чем вся послепетровская Россия – подражательная и мало похожая на европейское государство. Сохраняя в целом это противопоставление Древней Руси как европейского государства и новой России как идущей по ошибочному пути политического развития, Фонвизин насыщает его иным содержанием.

В политической истории России он выделяет три основных периода. Первый – домонгольский, когда «русские были на высшей степени гражданственности, нежели остальная Европа». Европейскому феодализму противопоставлена политическая и гражданская свобода России: «Общинные муниципальные учреждения и вольности были в древней России во всей силе, когда еще Западная Европа оставалась под гнетом феодализма». «Рабство политическое» и «рабство гражданское» возникли «постепенно и насильственно, вследствие несчастных обстоятельств». Под этими обстоятельствами подразумевается монголо-татарское нашествие. Но и после нашествия в стране сохранялось относительно свободное политическое устройство: «Дух свободы живуч в народах, которых он когда-нибудь одушевлял, не вовсе замер он и в наших предках даже и под игом татар».

Второй период русской истории определен как аристократический; это «подтверждается формулою, которою начинались все правительственные акты того времени: бояре приговорили, и царь приказал». Если древнее вече являлось, по Фонвизину, выражением воли всего народа, то боярская дума и земские соборы выражали интересы в первую очередь боярства. Но вместе с тем «бытие в России государственного собора, или земской думы, имеет характер чисто европейский – никогда ничего подобного не бывало у народов Азии, оцепенелых в своей тысячелетней неподвижности». Итак, Россия сначала опережала Европу, потом, отстав из-за монголо-татарского ига в сфере просвещения, еще какое-то время оставалась европейской страной в плане государственного устройства.

Настоящий деспотизм распространяется в третий исторический период, открывающийся петровскими преобразованиями. Европеизация страны, проводимая Петром, по мнению автора «Обозрения», была лишена внутреннего содержания и направлялась лишь на увеличение материальной силы государства. «Дух законной свободы и гражданственности был ему, деспоту, чужд и даже противен». В этом отношении «Петр Великий едва ли не уступает отцу своему, который, по крайней мере, оставил России Уложение – кодекс, и по сию пору имеющий силу».

Всю русскую историю от Петра I до восстания декабристов Фонвизин рассматривает как борьбу правительственного деспотизма со стремлением установить конституционное правление. Поэтому ключевые моменты послепетровской истории таковы: попытки верховников ограничить власть Анны Иоанновны при ее вступлении на престол, конституционный проект Д. И. Фонвизина «Рассуждение о непременных государственных законах», заговор против Павла I. События, связанные с «Рассуждением» Д. И. Фонвизина, его племянник излагает по семейным преданиям; в этом отношении его свидетельства приобретают характер исторического источника. Как своего рода попытка запоздалой реализации этого конституционного проекта излагается и убийство Павла I. В этом событии выделяются две линии. Одна связана с корыстными интересами дворянства, опасающегося за свое личное положение, другая – с защитой интересов государства. Ее представляют организаторы заговора П. А. Пален и его идейный вдохновитель Н. П. Панин, племянник знаменитого Н. И. Панина. Им Фонвизин приписывает стремление ввести конституционное правление.

И, наконец, наиболее подробно в «Обозрении» рассмотрены либеральные начинания Александра I. Автор высоко оценивает моральные качества царя: «Нельзя не удивляться, что Александр, воспитанный бабкою своею, Екатериною II, зараженной неверием энциклопедистов, и посреди сладострастного и равнодушного к вере двора, всю жизнь свою сохранил религиозные убеждения и истинную набожность». Фонвизин не сомневается в его искренней приверженности к либеральным идеям своего времени и стремлении преобразовать «азиатскую деспотическую державу… в правильную европейскую монархию». Доказательство тому – серия политических мероприятий, начиная с деятельности «Негласного Комитета» и до Варшавской речи 1818 года, в которой царем декларировалось намерение «даровать благотворное конституционное правление всем народам, вверенным провидением моему попечению».

Изменения во внутренней политике объясняются изменениями в политике внешней. Считая, что начало войны России против наполеоновской Франции в 1805 году не являлось необходимостью и было вызвано «честолюбивыми желаниями военной славы» молодого Александра, Фонвизин вместе с тем показывает, что во внешней политике вплоть до 1815 года он руководствовался либеральными идеями. Ситуация изменилась с образованием Священного союза и с возрастающим влиянием на русского царя политической системы Меттерниха. (Автор «Обозрения» так характеризует австрийского канцлера: «Один из самых хитрых и глубоких политиков, но абсолютист и аристократ в душе, враг политического прогресса и свободы народов».) Постепенно это влияние стало сказываться и на внутренней политике Александра I. Этим объясняется расхождение (превратившееся в противостояние) членов тайных обществ и правительства в России.

Декабризм рассматривается в книге как прямое продолжение реформаторских намерений царя: «в первые годы царствования Александра I он, конечно, не задумался бы объявить себя главою Союза благоденствия». Под «Союзом благоденствия» Фонвизин понимает тайное общество, возникшее в 1817 году вместо «Союза спасения» и существовавшее до 1825 года. Об изменениях, произошедших после Московского съезда «Союза благоденствия», говорится нарочито неопределенно, практически все сведено лишь к усилению конспирации: «Членам его предписано было поступать осторожнее в самой пропаганде, избегать всякой переписки по делам Союза, а ограничиваться одними устными сообщениями чрез путешествующих членов и вообще стараться покрывать существование Союза непроницаемою тайною». Восстания 14 декабря 1825 года в Петербурге и 29 декабря – 3 января 1825–1826 годов на юге Фонвизин склонен объяснять ситуацией междуцарствия, нелюбовью военных к великому князю Николаю Павловичу, т.е. довольно случайными или субъективными обстоятельствами, не связанными с предшествующим движением. В этом, как и в оценке декабризма в целом, автор почти полностью солидарен с М. С. Луниным и Н. И. Тургеневым. Для изложения именно такой версии событий у него, как и у его товарищей, имелись серьезные причины. Главная – нежелание мириться с тем, что потомство будет судить о них по тенденциозному «Донесению Следственной комиссии», сделавшей все, чтобы представить декабристов заговорщиками, не имеющими корней в родной истории и стремящихся исключительно к цареубийству. Опровергая эту точку зрения, Фонвизин, как Лунин и Тургенев, старается вписать декабризм в контекст русской истории и показать его связь с реформаторскими намерениями предыдущего царя. При этом он остается в рамках чисто политического решения проблемы свободы и соотношения России и Европы. Свобода для Фонвизина, как и в годы декабристского движения, ассоциируется в первую очередь с конституционным устройством государства, а Западная Европа – с нормальным путем политического развития. Политический же строй России признается аномальным, тяготеющим к восточному деспотизму. Этот взгляд малооригинален; более интересным представляется то, что вполне традиционные представления увязаны здесь с социальными вопросами, которым в декабристский период внимания практически не уделялось.

Почти все идеологи декабризма (пожалуй, за исключением одного Н. И. Тургенева) проекты социального переустройства России подчиняли проектам переустройства политического. В этом не следует усматривать какую-то ограниченность русских мыслителей и политиков александровской эпохи. Такого рода представления объясняются переходным характером революционного и постреволюционного периодов во всей Европе. Социальные последствия Французской революции XVIII века, в отличие от политических, сказались не сразу. Бурная эпоха Наполеоновских войн, тяжелый и во многом неясный период Реставрации, сопровождавшийся быстрой сменой политических курсов и программ, – все это замедляло установление стабильного порядка. Только Июльская революция 1830 года позволила увидеть новые социальные проблемы и поставить их в центр общественной мысли. Именно с этого времени социализм как идейное течение быстро распространяется по Западной Европе и начинает проникать в Россию. Живущий в Сибири декабрист не остался в стороне от этих новых веяний. Его изолированное положение, конечно, замедляло знакомство с новейшими социальными теориями, зато он был более свободен в их оценках и анализе.