скачать книгу бесплатно
Потом четыре года в жизни моей детский сад – главное, что я запомнил из тех долгих лет, это единство со всеми. Кто-то, конечно, был в чем-то слабей, кто-то порой делал гадость – как за себя было стыдно, и как себе я старался помочь, и как себе они мне помогали. Шляпы-панамы и белые трусики, кто-то порой с животами навыкат, все, как гусята, за воспитателем шли на прогулку на речку, там, на поляне, поросшей маленьким желтым цветочком «масленком», как-то играли и жили, затем – обратно, обедать и на сончас расправлять раскладушки.
И во дворе, когда вернешься домой, было примерно все так же – старшие парни всегда уважались и были к младшим всегда справедливы, многому нас научили – я заразился от них страстью к камню, к горам и к лесу. А сколько счастья, когда они раздавали находки из дальних поездок – в моей коллекции было тогда больше ста минералов, и много редких.
В городе был интересный чудак – был машинистом на поезде, девочку сбил на путях, и от чего потом стал сумасшедшим – огненнорыжий, ходил в своем пиджаке поверх майки и пугал детей – дергался и приговаривал что-то. Часто в кустах акации мы находили тетради – он до аварии в ВУЗе учился – прописи из закорючек. Мне было пять, солнечным утром я шел вдоль длинного желтого дома – думал, что здесь нашел кошку и тащил домой – ох и большая (сейчас – как овца), поднял на третий этаж, она назавтра исчезла. Я все смотрел – может, кошка найдется. Вдруг со скамейки за мной увязался тот Леня – он шел и шаркал ногами, только до бабушки так далеко – еще четыре подъезда. Он отчего-то завелся. «Шагай, ребенок маленький» – вдруг прозвучало мне в спину. Я оглянулся, конечно – он весь ломался, качался, но шел, в руке сжимая тетрадку. Ну, я шагал, а убежать не давала мне гордость – вот я еще дураков не боялся. Его заклинило, сзади, сливаясь, неслось – «Шагай, ребенок маленький. Шагай, ребенок маленький…», я и шагал. И шагаю.
Идеология была картонной, все это знали, и никому она жить не мешала, даже была и отчасти созвучной нашим естественным чувствам. Что было где-то в верхах, мы не знали, и нас оно не касалось. Никто не жил тогда бедно – машин хотя было мало, а чаще лишь мотоциклы с коляской, и телевизор еще не у всех, но напряжений «дожить до получки» или купить, скажем, мебель, не было ни у кого, не говоря о бесплатных квартирах – лишь чувство вкуса определяло то, как ты одет и что имеешь ты дома. Сначала мебель отец сделал сам, потом залезли почти на полгода в долги – купили финскую; ну а костюмы, пальто и плащи у родителей были такие, мне и сейчас-то завидно. В нашем (100 000) совсем небольшом городке отец там был архитектор, мать – врач, но по зарплатам не выше рабочих, смыслом у них было сделать «как лучше» (для всех), а иных смыслов и быть не могло – не было таких извилин в сознании. У меня был чемодан самых разных игрушек и стопка детских любимых мной книг (тех, что формат А4) высотой больше полметра, была коллекция в пятьсот значков; велосипед, правда, брали в прокате на лето, но лыжи были свои. Я ездил на лето к бабушке в сад и в Челябинск, был в Алма-Ате, в Пржевальске, в Москве и в «Орленке», вот только в Крым меня летом не брали – дороговато, конечно. Кто-то потом начал врать, что жили все тогда плохо – откуда выползла дрянь – из недодуманной, брошенной на выживание деревни. «Голос Америки» – этот старался. Но злоба, подлость или стремление жить ради денег – для меня все еще странны, это все было – в кино про фашистов. В нашем дворе, как во многих других, и дети знали, что неразумно и против природы выбирать сторону зла, впрочем, никто и не дал бы такую возможность. Шкурников не было вовсе. Вечер, качели и звук в затихавшем дворе под посиневшем темнеющим небом.
…Мы с пацанами играли в кораблики в снежных ручьях, мать подошла, показала нам на россыпь мелочи рядом – каждый набрал там почти по рублю, все фантастически стали богаты! Мой парафиновый аквалангист, с вплавленным в живот свинцом, мог дотянуться до самых глубин на дне подводного мира. Были колени разодраны вдрызг много раз, только от матери лишь подзатыльник – нечего быть неуклюжим – теперь, пусть я поскользнусь, натренирован не падать. Чика, отвалы-карьеры, было метание ножа в дверь ТП, и я был лучшим по производству рогаток на всех, а для своих изобрел и свинцовые пульки. И страх, живущий в подвале – в затхлости холода и в темноте, где трубы входят под землю – когда выходишь во двор из подъезда, главное не оглянуться. Тополь, посаженный мною тогда под окном (под руководством «сержанта»-татарина с верхней площадки), стал выше дома. Борька был старше меня на два года, ну и, конечно, сильней – мне приходилось слегка напрягаться, чтоб быть на равных. Там было лишь мое место и содержание жизни – чтобы знать код, надо в этом родиться.
Медитативным я стал позже в школе – может быть, просто насытившись всей непосредственной жизнью, я перешел на учебу и книги. Горка для спуска на санках была под окном из посеревших под солнцем занозистых досок и мощных бревен – весной с утра еще было прохладно, читал «Героев Эллады» и вполне верно подумал, что теперь время не мышц, а больше для понимания. Литература и физика, шахматы, велосипед (раз даже двести км по горам)… – я во дворе появлялся пореже.
Сволочи, правда, конечно, встречались – в пионерлагере и пара в школе, но, если просто держаться подальше от них, воспринимались тогда как больные.
Странное все началось чуть попозже, мне уже было четырнадцать. Старшие, кто на четыре-пять лет – кто-то уехал, а кто-то жил взрослой жизнью. Остался Борька, что старше меня, и трое младше меня на два года – в шестидесятых никто не родился. Я в чем-то был почти лидер. И тут приехала во двор семья – два парня младших, один старше на год – смуглый – таких я раньше не видел, чересчур жесткий. Я заболел по-серьезному еще в конце января и на два месяца попал в больницу. Когда меня в первый раз отпустили чуть подышать на крыльце, снег уже почти растаял, и вдруг пришли пацаны со двора – мне было даже неловко. Через неделю меня отпустили, только, пока я болел, мы переехали и обживали другую квартиру. Они пришли вроде в гости – мы поболтали, сидели в чужом незнакомом дворе, вскоре тот новенький смуглый и Борька странно так переглянулись – и начались нехорошие шутки, меня они очень мало задели, что завело их сильнее. Дело дошло до, казалось бы, слабых тычков, потом пошла уже злоба – я тогда просто ушел, навсегда, и никого из них больше не видел. Просто забыл – нет так нет, и не до этого стало.
Но вот недавно подумал – ну захотел мое место чужак, и пусть не ведали те, что помладше, а вот за Борьку обидно – видимо, было в нем второе дно из-за его жизни дома. Теперь таких всплыло много – они не все понимают, и я ухожу, как не уйти – я не знаю. Ну ведь не драться же было. Двора не стало. Город утратил свою сердцевину, и когда позже не стало родителей, сделался пустым. Так начиналось, что весь мир и я пошли по разным дорогам.
Я-то остался там прежним. Сейчас, живя в мире их странных правил игры, я иногда размышляю – формула «жить, чтобы жить» неплоха, но к ней возможно еще дополнение – «и как лучше для всех», этого мне не хватает.
8. Иструть-forever
В первый раз я услышал про эту деревню лет в десять, когда мы полмесяца плыли с отцом по реке на резиновых лодках и остановились на дневку в двух часах ходу – он пошел купить там продукты. Потом мы проплыли мимо, но с реки деревню не видно. Когда мне было уже двадцать девять и надоело шататься с палаткой, я захотел купить дом где поглуше – отец опять потянул в те края, уже пешком по рыбачьей тропе по склону горы Чулковой.
Было чудесное бабье лето – очень зеленые темные ели на фоне желтого тихого леса, нет комаров, духоты, запах – как будто от веников в бане. Поля грибов в замеревшем прозрачном лесу, но только мы их не брали – нужно пройти километров пятнадцать, и лишний груз помешает. А люди брали, конечно – мы с ним сидели-курили и наблюдали, с сочувствием, тетку – она уже собрала мешков пять и – перенесет два из них метров сто и возвратится назад за другими. Тонкие стволы-колонны берез на совершенно невидимом фоне пространства, голубизна в высоте, и облетевшие листья повсюду. Вода в прозрачном ручье, перебегающем по руслу мелких камней рыжую глину дороги, мы с ним в застиранных старых штормовках – ни с чем не связаны, то есть свободны, что подтверждал и весь воздух.
Чуть блуканули – мы ломанулись вниз прямо по склону, а склонов, разных отрогов там много – среди колонных осин, дыша их запахом, горечью желтых уже опадающих листьев. Где-то с поляны мелькнула деревня, как будто спавшая в тихой долине. Чуть-чуть устали и вышли не там, на двести метров пришлось возвращаться. Еще спускаясь с последней поляны, я как-то выделил дом – и самый дальний, и самый высокий, и показал – «Дом художника. Видишь?». Деревня встретила полным улетом смотрящих на небо домов и черной грязью ее дорог-улиц – мы шли по тропке вдоль них, но все равно влажно-скользко. И никого, и собаки не лают. Отцу понравился дом самый новый – не посеревший от времени, желтый, и мы зашли, и старушка его согласилась продать, но меня что-то тянуло в конец – что же за дом я увидел с горы, еле отца упросил пойти глянуть. Вокруг стояла сухая крапива, окна забиты, но и вблизи меня все поразило – и дом, и место как будто подняты чьей-то ладонью – даже покой всей деревни и леса здесь показались мне вдруг напряжением – было настолько комфортно, что я почувствовал даже поток – воздух стремился вверх в антициклоне и поднимал с собой также меня, только потом я узнал, что здесь всегда это чувство. Прямо за домом лежала долинка, где раньше был большой пруд, за ней параболой горка – дом находился почти в самом фокусе этой горы, словно бы зеркала или антенны. Отец меня торопил, но я не мог отойти и упросил его хоть обойти вокруг дома. После огромных ворот стоял дощатый заборчик. Но по сравнению с любой архитектурой этот угол забора в деревне для меня вдруг показался не хуже – я мог стоять, отдыхая, дышать и быть никем, и не думать. Пройдя крапиву, я встал перед ним и окончательно замер – не было в жизни моей никогда ни такой тишины, ни чистоты и прозрачности воздуха всюду, ни красных ягод калины за забором. А за участком копали картошку, я покричал, и мужик подошел – «Да» – говорит – «Этот дом продается». Потом долины и горы, серо-свинцовая река меж скал – мы шли и шли, но грибов так и не брали, даже когда на огромной поляне присели поесть у бревна— вот уж действительно, «коси косой», на нем стояли опята. Голубоватое небо конца сентября, тепло – наверное, градусов двадцать.
Потом отец откололся от этой затеи – мать не хотела брать дачу-обузу, в мае я сам и купил этот дом, ставший моим домом души. Я много лет приезжаю на отпуск сюда, чаще, конечно, в июле.
…Говорить не для чего, не говорят ведь деревья. А если кто-то придет, заговоришь – потом приходится почти болеть из-за ненужных эмоций, не попадающих в ритм, в настроение. В дождь чаще смотришь на линию гор, вверх – в остальную погоду. И светло-рыжие линии сосен, перечеркнувшие зелень, чтобы сшить небо с одеждой деревьев или с горящей от света поляной. Изредка облачко из-за хребта – кажется, что там ледник на вершине. Если нет влажности, то в тени в тридцать не жарко.
Тому назад тридцать лет. Звеняще тихо вокруг, хотя и было уже три заброшенных дома, но в остальных во всех жили – в основном жили старушки. Дом инвалидов работал тогда, как завод – был персонал, пациентов полсотни, год был уже девяностый, и магазин переехал на их территорию, в домик направо от входа. Как гуси-лебеди – за полчаса до открытия штук тридцать-сорок застиранных белых платков на головах у бабулек – кто на полене сидит, кто сидит на бревне, ждут, когда Люся откроет. Травка прощипана овцами – как будто коврик. Невдалеке инвалиды в сереньких выцветших робах – кому-то дать закурить, кто – просто так, для тусовки. Скажешь всем – «Здрасте», найдешь, за кем ты, и тоже ждешь – солнце греет, и совсем времени нет, лишь где-то овца заблеет. Дом еще чувствуешь – дела торопят, но сидишь-ждешь, угорая. У всех вот этих старушек была другая реальность, и она тихо тебя поглощала. Потом с авоськами они пойдут по домам, позже придет мягкий вечер, придет мычащее стадо, и тишина постарается стихнуть еще – день прогорел, как полвека. Светло, тепло и просторно – рай в окончательном виде.
Все они разные были. Одна старушка придет с другой улицы, чтоб принести для ребенка морковки, Зоища, пусть и жила через дом, не повернувшись пройдет рядом мимо – хоть у нее была пасека, мед, а даже сахар тогда по талонам, не продала и стакан для малого. Пьяные пчелы ее порой летали, как звери. В соседнем доме жила тоже бабушка – сын ее на мотоцикле несколько раз приезжал, чтоб проведать ее, а в палисаднике море цветов, и – грядка к грядке. Вскоре она отошла – на другой год там тетя Таня. Сын ее где-то шустрил, поставляя лекарства, кажется, плохо закончил. Каждые года два-три где-нибудь что-то менялось. Как паутина в траве – линии жизней, их связи – сегодня есть, что-то видно, завтра уже ничего, и дома исчезают, и только та же долина, и те же вверх растут сосны. Как будто вдруг прилетели какие-то птицы, поселились, пожили, только дома и остались – в траве по пояс, пустые.
Одним домам повезло чуть-чуть больше – если не вывезли и появился хозяин уже другого порядка. Кто поселились при мне и живут до сих, все похожи в одном – все очарованы этой долиной: мы приезжаем из Питера все тридцать лет, Игорь-сосед из Челябинска, Дима, Сережа из Сатки. Не будь здесь этого Нечто, не будь красиво, этого б не было, точно. И из-за нас здесь пока что остались дома, жизнь продолжается, пусть и, как мы, стала немножечко странной, а на участке у каждого, хоть и не видно, как будто личная церковь. Ползет дорога сюда и будет то, чего долго боялись – придут действительно дачники, в шлепанцах будут ходить, и будут ездить машины – будет обыденно, почти как всюду. Потом когда-то, возможно, и их поток тоже стихнет, и тогда снова всплывут эта долина и сосны.
Здесь, разумеется, тоже не все идеально. Вот интересно с самою землей – из года в год ее чистишь от стекол, чтоб, если кто босиком, не поранил бы ногу, но стекла, гвозди вылазят по новой (сколько же здесь насорили) – сама земля их толкает наружу.
Примерно так же с людьми – только при мне Наполеонов здесь было штук шесть, шесть «дурачков деревенских». Сейчас седьмой на подходе – что же им, «бедным», неймется. Первым был завхоз дурдома, он принимал на работу людей из деревни, он им выписывал дров и изредка давал трактор. Но филиал от дурдома закрыли, и тот завхоз, хоть и жил еще долго, но скоро всеми забылся. Лет пять здесь главной была продавщица. Когда потом началась перестройка, карточки, в городе плохо, сюда приехали: она – бухгалтер, а он – технадзор, пригнали трактор с пожарной машиной и по лесам на «Урале» убили дороги. Потом, четвертый, «казак», этот – хохма, и горе – лошадь его потравила мне сад, его овечки сглодали кору на деревьях. Грамота Ельцина и фото в бурке, а на стене в ножнах сабля – он крал овец у башкир, те на конях приезжали к нему разбираться, но атаман скрылся в погреб. Потом был недоблатной – восстановил давно прорванный пруд, сделал его местом частной рыбалки, но до сих пор рыбаков что-то нету. Шестой скупил три участка, а на одном решил строить – выкопал супертраншею под баню «для стрельбы с лошади, стоя», на третий год – только крошечный сруб и куча гравия, что жрет собака. Они приходят, уходят, только, как будто от стекол в земле, от них в душе остается досада. Сама история чистится от паразитов. Теперь и я перестал принимать их всерьез, слушаю, только не верю. Эта реальность к ним альтернативна – их, будто запах, сдувает, тянет в себя странный мир за болотом. Я не совсем уж другой, но мне всегда здесь комфортно.
Быть победительным в действии это сакрально, когда и все в это верят. Но есть и то, что сильнее – быть победительным без всяких действий. «Королей делает свита», нет свит и нет королей, для меня нет, и для других нет в деревне. А за болотом, конечно же, все «по-иначе», там развиваются странные люди – кажется, все в них понятно, только с трудом в это веришь.
Здесь кошаки, мышки, овцы и зайки, даже гадюки, сороки, все тебя учат порядку – не оставляй непомытой посуды и крошек ни на веранде, ни в кухне, не позволяй своим пьяным гостям бросать в траву кости рыбы и кур и почини все заборы (а то не будет коры на деревьях). Потом и сам на тропе не оставишь окурок и подберешь чей-то фантик.
И люди учат тебя – не пили дров на года— придет под зиму сосед косоглазый, вычистит весь твой сарайчик (летом придет с ясным глазом, одним, и с полведром свежей картошки – за сигареты, конечно), потом сгорит вместе с домом, не получивши прощения – даже костей не нашли в пепелище, впрочем, не сильно искали. Другой (которому как-то котята первого перекопали морковку), как это было уже много раз, пообещает скосить весь бурьян – назавтра сам, попив кофе (пусть позвоночник твой сломан, в корсете), выйди-коси, не сосчитать помогавших. И, «Кинг-Конг жив», вдруг, неожиданно, третий сам постучит в угол дома огромным бревном – сам все распилит, порубит (правда, потом нужно слушать его и говорить с ним). Вот – три ближайших соседа. Здесь совершенно «отвязные» люди – они отвязаны ото всего: от телевизора, от магазинов. Кто без амбиций, не хуже всех тех, что живут там за болотом, просто их качества четче развились. Зрелище – плача-смеешься (но нет неясностей за поволокой в глазах), не всех и стоит впускать за калитку. Хотя и ярко, они проявляются редко – каждый по два раза за месяц. И я им тоже, наверное, странен.
Лучшее здесь изучать тишину – неба, горячего солнца и туч или дождя за верандой (стеной), листьев, деревьев, травы, бабочек и землеройки, вскопавшей под елкой. Первое – небо, конечно, но оно – ширма, не больше, перед которой все здесь и живет. Не происходит ничто – происходит, тучи плывут, исчезают – нужны часы, дни, года, чтоб познакомиться с ними, но и тогда не предскажешь, что будет. Или соседский котяра – то он мяучит, чтоб только пустил, то – хвост трубой, убегает. После дождя его капли блестят почти до жжения глаза. Красные плоские гроздья калин – месторождение бус дикарей, на светлом фоне листвы, когда еще недоспели – точно, что под цвет коралла. В городе я не квартира, конечно, но здесь я – все, я есть забор и калина. А синеватые «цветики» возле окна гнутся – фиксируют ветер. Тихая сапа кружит над сосной, но изредка прокричит свое что-то.
Если нашел соответствие себя вовне, то, в чем действительно правда, как этот древний бревенчатый дом из неподсоченной пихты, как эти сотки участка или как эти деревья (все посадил сам когда-то) – они тебе помогают. Небо, деревья, трава не замечают людской ерунды, и когда ты вместе с небом – «демоны», потанцевав, сами собою уходят. Бывают годы, когда так «колба-сит» – горем, всплывают обиды. Как на работу, выходишь сидеть на веранде – в душе погано, и три дня, и пять – «ну почему так же он… так она» – на лице – будто оскал напряжений. Сидишь и тупо глядишь на забор, пьешь свое пиво и кофе – час, три, пока не устанешь, потом встаешь что-то сделать. Но насыщаешься чем-то. На пятый день вдруг легко, и больше нету проблемы. Но уважение к этой работе всегда остается – перелопачено столько, в городе просто не сможешь. Это, как если приходишь сюда – или по лесной урёме, или тропой по болоту – дальше живешь, как плывешь, солнечно, совсем спокойно. В чем я отличен от местных, что не забочусь, как выжить – как над поверхностью пруда – ни от чего не завишу.
Я наблюдал здесь похожий эффект и с другими – гости из Питера, не до конца, к сожалению – времени было у них маловато. Несколько лет было много гостей – на ночь укладывать негде. Два дня – нормальные люди, потом капризы и мелкая злобность. Все их эмоции сразу видны, как будто цветные пятна. Кто ты, здесь совсем не важно – кто ж тебя, зайку, обидел. Они не верят, что нужно держаться, глядеть на забор, но уезжают всегда чуть светлее. Там далеко в паутине асфальта много того, что не нужно. Здесь же, во внутреннем мире, если ты выделишь время – все еще можно отладить. А в этот год повсюду в рост пошли сосны.
Полурассеяный взгляд на полнеба. Не надо делать ненужных движений, главное, его законы – всё в поле зрения. С большого склона горы (час подниматься наверх от подножия) стекает вниз густой смешанный лес – утром и вечером там поднимаются, бродят туманы, днем – бегут тени летящих вверху облаков, а в лесу – душно, трава по плечо и, часто, сучья лежащих деревьев. И до горы час ходьбы – полчаса полем-поляной и полчаса идти по-между кочек по почерневшей воде среди длинных берез, что-то сметающих с неба. Наверху скалы и зноя нет, и видно села вдали, в мареве малые пятна, и на реке все места, вечно звенящие светом.
Я приезжаю сюда не в деревню – через лес, горы и воздух чувствуешь то, что еще изначальней. Иструть-forever. Можно, конечно, сидеть в городах, все будешь ты «мимо кассы» – мимо рыбалки сетями, мимо ночных, под шашлык, посиделок, мимо червивых маслят в духоту и мимо «мулек» в глазах от жары, когда припер по горам рюкзак пива. Все здесь уж слишком иное – совсем другие законы, сознание. Да, вероятно, порядок внутри это главная вещь, но если цель его то, на что ты согласился, то – это сущность.
9. Что вообще происходит
За двадцать пять лет нашего знакомства я в первый раз собрался к другу на дачу. Так как я здесь не хозяин, то на меня лень напала – жена выдрала с трети участка крапиву, я лишь помог отнести ее в кучу. Просто сидел, словно видел впервые, наблюдая перемещения других и красноту заходящего солнца. Но разжигать костер в ямке и обложить ее всю кирпичами я помогал, безусловно. До темноты шашлыки все же были готовы. Потом был торт, была дыня – большая, и виноград под вино, и «всяко разно» с икрою. После уже закусили с куста черноплодкой, не применяя испачканных рыбою рук – сложно идти потемну к самой бочке с водой. Надо мной низко нависли ветки неплодоносящих слив, их заостренные листья. Выше, вокруг темнота – мы, как и эти деревья, склонились. Небо уходит наверх, как будто мы на дне башни. Отсветы пламени празднично бегают по его узкому лицу и по плечам в куртке хаки. Его – дети, мать, моя – жена, все ушли спать, а играть в шахматы – поздно, и в голове из-за винчика чуть мутновато. Комаров нет, просто счастье. Отсюда в часе езды Старая Ладога, мы там с женой были в мае. Ох, неохота мне завтра идти на рыбалку – он обещал дать нам лодку, лучше бы в город обратно, в комнату, будто в ячейку, но обижать я его не могу, а объяснить не сумею.
– Что ты такой грустноватый? – Видеть уже не могу, как от нее он страдает – я одубел ото всяких нелепиц, а он меня провоцирует к жизни.
– Да как всегда. Все ж, почему ей никак не живется?
– Я ж говорил много раз – у нее фляга свистит. Нельзя вообще открывать двери ада, а у нее раздражение вместо эмоций: от эгоизма и до людоедства.
– Мало что дура, еще сумасшедшая дура. – И в диссонансе к спокойствию ночи он начинает рассказывать и распаляться. Я, молча, слушаю снова и понимаю – ему от нее не уйти, так как для этого нужно найти в себе силы и перестать верить самообману. – И еще теща: и ее с сестрой, их отца— всех искалечила до кретинизма, ну а сама— трансформатор из будки.
– Да, злобность, точно, заразная штука, и когда кончится, то отходить будешь годы. Свойства людей изменяют реальность. Ты зря боишься расстаться. Я тоже так же болел, а может быть, и похлеще. Минное поле в болоте. Помнишь, над дверью был крест нарисован. Потом я взял себя в руки. Только две точки опоры: разум и внутренний зритель. – Он тонкой палочкой вновь раскурил от костра сигарету. Взгляд его долго держался на пачке, смысл разговора сместился.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: