Полная версия:
Гербарий
Юна Колесник
Гербарий
Пролог
– Вась! Васька! Иди сюда!
Голова Натальи маячит в проеме распашных дверей, призывно кивает. Васькины глаза – жёлто-зелёные, со странной поволокой – прищуриваются, оценивая заманчивость приглашения. Неспешно, пружиня шаги, всё-таки приближается, говорит:
– Ну и?
– Давай, чего ты встала? Пошли, пошли… – голова прячется.
Василина по-хозяйски толкает двери. На них матовая золотистая табличка: «Конференц-зал».
Раньше здание называлось «Дворец пионеров». Сейчас – «Центр детского творчества». Танцы, развивашки, авиамоделирование, единоборства (тоже творчество?)
Ещё – кружок изобразительного искусства. Да. Милке недавно исполнилось десять, и она ходит сюда уже четыре месяца. Ей пока не особо интересно: надо рисовать натюрморты с пластиковым виноградом, какие-то гипсовые фигуры со страшными тенями от лампы на суставчатой ноге. А купленная дедушкой гуашь так и лежит в столе.
Но Дмитрий Алексеич, руководитель кружка, методично постукивая карандашом по электрической точилке, каждое занятие твердит:
– Ходить тоже сразу никто не начал. Ползают человеки. Потом за ручку их водят. А уж потом – и шаги, и шишки, и медали. Золотые! Так что хочем результат – учимся с азов.
Снимает очки:
– Соколова вон точно не хочет. У Соколовой опять травки-муравки.
Под сдавленные смешки Милка убирает тетрадный лист с мольберта.
Василина протискивается за Натальей, между креслами и стеной:
– Ты, Наташка, матери своей скажи, чтоб она чайник купила вместо сгоревшего. А то придет вместо неё новый сотрудник…
Наталья дёргает плечом:
– Скажу, скажу.
У окна в углу сидит Милка. Кивает. Щёки горят, на шее – пушистый шарф.
– Короче, вот, гляди! – Наталья гордо протягивает руку.
Тут жёлтые Васькины глаза становятся круглыми, как пуговицы. Перед ней на полу – аквариум. А внутри – плоские, чёрные, в рыжую полоску… Шевелятся. Она подаётся назад:
– Чего это? Что за гадость вы тут развели?
– Не гадость, Вась, не гадость. Они мага… мадагаскарские, прикинь? Они старше динозавров!
– Чокнутые… Отец-то мой видел?
– Совсем сбрендила? Проще их сразу ему в кабинет притащить. Это Акуличев Гошка из Москвы привёз. В метро там поймал, прикинь? Двоих. А они расплодились. Он детёнышей Милке – на день рожденья.
– И давно они тут? – Василина морщит нос.
– С октября как раз. Знаешь, как выросли! Короче, мы решили опыт провести. Что у них настроение от ухода зависит. Если с ними разговаривать, музыку включать – они веселее делаются. И блестят. Мил, а покажи фокус!
Милка опускает руку внутрь. Щекочет твердые плоские спинки.
В небольшом зале, где Васькин отец принимает всяких гостей и проводит нечастые совещания, раньше был живой уголок – с птичьими вольерами, с бассейном для красноухих черепашек, а теперь осталось только море цветов да пара пустых клеток… так вот, здесь – необычная акустика. И мягкий свист, идущий из аквариума, отражается от стен, от потолка, тонет в зелени пыльных драцен и розанов.
– Слышишь? – шепчет Наталья. – Поют!
Васька закатывает глаза. Потом крутит пальцем у виска:
– Неужели не противно?
– Нет. Они чистоплотные, Вась.
– А это чего? – Василина тычет в мишуру, приклеенную на скотч по периметру аквариума.
– Это Новый год скоро. Чтобы радовались они. Понимаешь?
– Даа… Я понимаю. Вы обе, да и Акуличев тоже – ненормальные. Но я-то тут причём?
– Так мы ж с мамкой переезжаем, всё, завтра последний день, ты же в курсе. А Милка – вон, смотри! Тридцать восемь и пять, мамка ей щас намеряла. Провожать её пойду, опять ангину схватила, дитё малое. А их на кого оставить? Их-то кормить надо! Апельсины любят, яблоки. Вот тут, в пакете, смотри, мы припасли уже.
Милка поднимается, заглядывает в жёлтые глаза.
– Нам некого попросить больше, Гошку в новый ФОК теперь возят. А ты всё равно тут каждый день…
Но Наталья машет на неё:
– Да погоди. Вась, им много не надо. Только покормить и всё. Ну и крышку закрыть, а на неё – цветок. Вон, в белом горшке – епискус.
– Гибискус, Наташ…
Василина суёт руки в карманчики сарафана.
– Мне ваши тараканы ни на фиг не сдались.
– Знаешь чего! Ты сколько раз у мамки моей в гардеробе за вешалками пряталась, а? Когда музыкалку прогуливала?
Василина фыркает. Милка бормочет, тиская длинный ворс шарфа.
– Вась, мы потом про них доклад напишем…
Наталья подхватывает:
– Ты где учишься-то? В лицее? Вооот! Как зачитаешь, да ещё и с фотками – все ж рухнут!
– Презентацию, что ли, сделать? – Васька опять закатывает глаза. – Ну ладно, присмотрю, уговорили. Но только на неделю! До Нового года. А там – как хотите.
***
Шумно. Ёлка, бумажные снежинки под потолком. Милка влетает в вестибюль. Дмитрий Алексеич, встречающий своих у гардероба, ловит её за рукав:
– Соколова, ты бы не раздевалась. За полгода всего на пять занятий ходила. Давай-ка домой, дорогуша, поправляй здоровье. Родителям я позвоню.
Она кивает, пятится, мельком смотрит на суетливую новую гардеробщицу, а когда учитель отворачивается, как была, в пуховике, с папкой, скачет по лестнице наверх, распахивает двери. И ещё в потёмках видит: прямо посередине длинного стола стоит аквариум. Открытый, пустой. На прозрачных стенках – приклеенная скотчем серебристая мишура.
Тихо. Как тихо. Слышны только приглушённые заклинания из спортзала: «Ич-ни, сан-си…»
И вдруг:
– Милка, Милка, иди скорей!
Василина подскакивает сзади, разворачивает её за плечи, толкает вперёд, направо, ещё раз направо, за тяжёлую махину директорской двери. Милка охает: там, на чёрной тумбочке – целый дворец.
Васька с ходу запрыгивает на стул с бархатистым зелёным сиденьем, тянет руку к изогнутой коряге, замирает.
– Слышишь? Поют!
Почему Милка станет дружить с Василиной? Чтобы иметь повод приходить сюда чаще? Возможно. Но мысль о том, что ей жизненно необходимо существо, которое никто не отнимет, именно тогда поселится в её детской голове, с каждым месяцем оформляясь всё чётче и чётче.
***
– Ты на что деньги копила, бестолочь? Телефон вроде хотела, скажешь, нет? Паршивый характер, ох паршивый! И запомни, дочь, я к этому отродью и пальцем не прикоснусь!
Милка кивает – всё равно уже финал, мама прокричалась. А дедушка за её спиной подмигивает, рассыпая вокруг глаз лучики-морщинки, которые словно шепчут: «Ничего, ничего, Люсенька, потерпи…» И она снова кивает, терпеливо дожидаясь, когда мама развернётся и уйдёт к себе в комнату.
Какой же длинный день, какой длинный…
Пару часов назад сбоку от неё натужно скрипела толстая резина, растягиваясь на поворотах, а под ногами вибрировала круглая железяка. Милка балансировала на ней, прислонившись спиной к облезлому автобусному поручню, держа за пазухой что-то маленькое и, видимо, очень-очень дорогое.
Она с самого утра бродила по рынку, заглядывая в блестящие глазёнки. Но кандидатов было немного, и кто-то из них сладко спал, кто-то мусолил печенье, а кого-то хватали за шкирку и совали в редкую толпу, как поношенную шапку. Наконец, нарезая третий или четвёртый круг, Милка поняла – нашла. Вот же оно! То самое, которое пытается сбежать из корзинки и верещит, когда его за холку хватают острые зубы. Точно, оно: Счастью всегда тесно, даже за уютными плетёными стенками, и особенно если его охраняют, рыча и прижимая лапой.
Здоровый дядька в камуфляжной фуфайке долго и радостно вещал ей про оформление документов, задавал вопросы про мужчин-охотников в семье… Её кроссовки тоскливо нюхал сухой коричневый нос, а она держала перед собой пухлое вертлявое тельце и не знала, как освободить руку, чтобы рассчитаться, забрать бумаги и какую-то важную фланелевую тряпицу. Потом уверенная мужская пятерня усадила тельце ей под серую дутую куртку и, забрав деньги, сунула в карман визитку и всё остальное.
Она не помнила, как добежала до остановки под нарастающим ветром: сквозь весь рынок, вдоль палаток на улице, через тоннель подземного перехода, мимо универмага, по бесконечной кишке ещё одного тоннеля… Пришла в себя, вдохнув знакомый запах плавающих в жутковатой жиже беляшей. Отдышалась. Заглянула за пазуху и обомлела – спит!
Пыхтя, подкатил автобус. Неуклюжий, двойной, с гармошкой в каких-то рыжих подпалинах, похожий на мокрого дождевого червя. Надо было ехать. Милка пробралась в середину кругляша, к поручням, потому что знала – там всегда свободней. На неё смотрели люди: старушка с тележкой, пьяненький мужичок, молодая толстуха с зализанной чёлкой, парень в синем омоновском камуфляже. Они смотрели и улыбались, потому что видели: девочка бережно везёт в автобусе своё счастье. А она, изучая его, любовалась и тайком вдыхала неведомый ранее запах. Запах молока. Запах предстоящей заботы и скулящей беспомощности.
У счастья были ушки размером с монетку и жесткая серая шёрстка. Милка взволновалась: «Пять тысяч – это много, очень много. А вдруг на рынке тебя обманули, Милка? А вдруг он так и останется смешным и невзрачным? А вдруг не будет длинных шелковистых ушей? И россыпи пятнышек на спинке…» Она чуть задумалась, но потом дёрнула подбородком: «Ну и пусть! Это – моё! Первое, долгожданное. А значит, всё равно какое». Парень-омоновец сначала усмехнулся, а потом загрустил: эта упрямая девочка напомнила ему сестру.
Автобусная гармошка скрипела громче, и от этого щенок проснулся, забеспокоился и стал скрестись под курткой, а Милка удивилась, подняв брови: разве собаки умеют царапаться?
Минут через сорок она осторожно, будто с хрустальный вазой, купленной в подарок учителю на собранные всем классом деньги, вышла на своей остановке. И замедлив шаг, снова утонула в волнении: поймут ли дома, какое чудо она привезла? Справится ли она сама?
Вышел и тот самый парень. Он ехал на стадион, где сегодня вечером будет стоять в оцеплении – приезжает какая-то рок-группа. Все отряды едут организованно, на автобусах, а он договорился с командиром и сбежал раньше, хотел осмотреться, никогда не был в этом районе, да и в целом город знал плохо.
Как назло, зарядил дождик. Кленовые листья стали яркими, как на детских аппликациях. Парень подумал: «Смешная девчонка. И собаки уже не в моде, народ теперь на кошках помешался. А она вот рискнула. Эх. Давай, беги домой, девочка, дождь начинается. Беги. Не бойся! Нормально всё будет!»
Он был прав. Из лоскутков вырастут отличные уши, как и положено – до середины влажного любопытного носа. Из невнятного сероватого оттенка шерсти получится редкий кофейно-пегий окрас. И будет у этой собаки удивительная способность к дрессировке, несвойственная породе. И эксперты на рингах не раз поставят эту парочку впереди сердитых усатых охотников. И мама, стальная мама, в итоге привяжется к этому щенку.
А Милка будет жить и удивляться: вечной печали в карих глазах, преданности и уму, озорству и хитрости… Пониманию, которого людям никогда не достичь.
Беги, девочка.
Но она стоит не шевелясь. Смотрит на мокрые листья, что распахнули свои объятья. И впервые понимает, до чего же она сама похожа на них – вечным ожиданием, что чья-то рука поднимет, унесёт в тепло, согреет, высушит слёзы.
Наконец она натянет на голову капюшон и побежит, неловко лавируя, прямо по центру тротуара, не прячась под деревьями, чтобы не испортить разноцветье, лежащее на брусчатке, не обидеть его ненароком, не навредить.
Эта картинка – влажный кленовый лист, собачье поскуливание – откуда-то из середины её, Милкиного, гербария. В нём есть страницы, которые почти пусты – всего один бутон на них, а вот другие заполнены сплошь, свободного места не разглядеть. Те из них, что вклеены, подписаны ею самой – засмотрены до прозрачности. А те, что подарены друзьями и знакомыми – они как новые, аккуратные, шершавые, кропотливо собранные, но так и не разгаданные. И эту встречу с молодым омоновцем, встречу, похожую на крохотное семечко, она и не заметит вовсе, не вспомнит, перелистнёт.
Лист первый. Милка. Лютик едкий (лат. Ranunculus acris)
I
Когда ей было примерно пять с половиной, она взяла и ушла из дома.
Днём, ещё до обеда, мальчишки кидали в неё комья засохшей глины, обзывались: «Ублюдина!» Она прибежала к матери, но та кружилась на кухне, дёрнула бровью. Тогда Милка прокралась в комнату к отцу. Тот лежал на спине, дышал перегаром. Милка сморщила нос, но потрогала его за щёку. Отец отмахнулся, повернулся к стене.
И она ушла. Из ведра в сенях набрала воды в бутылку из-под кефира, стащила горсть сухарей с печки, дёрнула платок с вешалки. И ушла.
Закусив губу, долго карабкалась наверх. Под ногами было намешано всего – хвоя, шишки, корешки. Ветки кустов хватали её за подол платья. Она добралась до прогалины, что заметна из деревни, и замерла. Под горой как на ладони рассыпались дома, мельтешили фигурки людей. Лето на дворе. И во дворах – лето. Шум, хлопоты. Слышно, как лают собаки, визжат пилы, вот на речке замелькали светлые пятна – соседки по старинке пришли полоскать бельё в ледяных струях.
Милка запрокинула голову, уставилась прямо в небо. Там, в вышине, качались от ветра деревья. Облака летели, цепляясь за верхушки кедров. Ей захотелось забраться по ним наверх, поймать за кончик эту белую подушку, попросить: «Отвези меня, облачко, обратно – к дедуле…» И полететь.
Она расстелила на траве бабкин выцветший платок, уселась, подогнув коленки. И время поплыло…
Спешили муравьи, она шёпотом спрашивала их: «Давайте я вам домик построю? Из хвоинок». Трещали в ветвях рябчики, сыпали ей на плечи шелухой от орешков. Она смеялась: «Песенку хотите?» Заяц на секунду выглянул из-за куста, распластав по спине уши. «Сухарик будешь?» – протянула ему руку, но не успела дотронуться, как тот взвился в воздух и удрал.
Потом Милка задремала, уткнувшись носом в колени. Поляна была открытой, продувалась ветром, здесь неоткуда было взяться клещам, почти не тревожили комары. Здесь она была своей – и маленькой таёжной феей, и эльфом, и гномом…
Но пришли сумерки, с земли поднялся холод, разбудил, прогнал её домой.
Она медленно, будто ещё в полусне, спускалась по тропке, ещё медленнее шагала за огородами, потом по улице, подёргивая плечами от озноба, не догадываясь укутаться в платок. Просунув руку сквозь рейки, изнутри открыла калитку. Мама под навесом мыла посуду, кивнула, сухо улыбнулась. Из трубы маленькой баньки нехотя крался дымок. Отец сидел на крыльце, держал в руках кружку. Всё было тихо. «И никто меня не потерял», – подумала Милка, и от этого стало ещё обиднее. Она попыталась скорее проскользнуть в дом, но отцовский голос остановил её:
– Покушай молочка, Мил?
– Молоко не кушают, его пьют, – надулась, но пристроилась рядом, потому что вдруг отчётливо захотела к нему, на колени.
Он понял, потянул её к себе за подол:
– Коленки холоднющие. Гуляла?
– Ага. На горе, – натянутой леской лопнула обида. – Зайчик приходил, я ему сухарик давала, не взял. И муравьи…
– Стоп. На горе? С кем?
– Ни с кем.
Он поставил её на ноги. Ухватил за плечи. Топором высек слова:
– Ты. Одна. Ходила. В тайгу?
– Да…
– Ты же знаешь, дочь! Нель-зя!
– Знаю. Ты спал…
Он молча обнял её. Крепко, не вздохнуть…
К Милке часто приходит это видение-воспоминание. В нём на следующий день она проснётся от свиста и криков, выскочит на крыльцо, увидит, как народ, собравшийся на улице, смотрит на гору. Там, над деревней, на той самой прогалине, где дремала она накануне, бродит мишка. И сквозь прозрачный воздух очень чётко видно, как он недовольно нюхает землю, трясёт головой, встаёт на задние лапы. «Ворчит, наверное. Сердится, как папка…» – подумает Милка, обернётся и обожжётся об отцовский взгляд.
Потом как-то слишком быстро настанет зима, наметёт сугробы. Даже безлунными ночами снег будет словно светиться, проникая сиянием своим в небольшие, протыканные ватой и заклеенные чековой лентой оконца, и проложенные этим светом дорожки так и будут манить: «Шагни…»
II
Милка не любила детский сад и каждый вечер подолгу возилась, придумывая, как бы с утра остаться дома.
Но в ту ночь она не спала по другой причине. Около десяти, когда дом почти затих и бормотала лишь печка, Милка сползла с высокой жаркой кровати, на которой спала вместе с бабкой Анной, пробралась в большую комнату. От босых шажочков скрипели деревянные половицы, звякали игрушки на ёлке. Она думала: «А мама говорит, это не ёлка, это кедр, только маленький. Пушистый… И шишки настоящие. Запах от них во всём доме. Для чего игрушки повесили? И дождик этот дурацкий. Всю красоту испортили».
Здесь, на стуле между родительским диваном и звенящим украшенным деревом, поверх Милкиного платьица, лежал он, Рыжик. От него пахло таёжным воздухом, снегом, диким зверем. Зачем его принесли домой? Беличьи хвостики – разноцветные – хранились высоко, на шкафу. Они были другими, бестолковыми, бездушными. Милка тихонько топнула ногой: «А Рыжик – живой. Он хочет обратно!»
Но мама вечером наскоро пришила его к пояску от платья: «Будешь Лисичкой на утреннике».
Отец с мужиками вчера вернулся с охоты. Это всегда радость, их возвращение. Звонко лаяли голодные собаки. Топилась баня. Допоздна в кухне сидели бородатые дядьки. Смеялись, курили, ели пельмени, вели неспешные разговоры:
– Песцы, соболя… рябчиков-то сколько…
– А на медведя – рано…
– Андрюха-то! Лису добыл! Редкость в наших краях.
– Милке подарок!
– Нинка! Тащи лисью шкуру! Хвост – долой!
– Доча, ну-ка, примерь!
Они сажали её на колени, дышали в лицо табаком и водкой, отец довольно улыбался. А Рыжик – яркий, длинный, до самого пола, с белым кончиком, переходил из одних грубых рук в другие, окутывал её шею и голову, щекотал…
Она улыбнулась, вспоминая, быстро стянула пояс вместе с Рыжиком со стула и унесла с собой в кровать. Так и проснулась с ним в обнимку.
Утро было колючее. Как и Милкино платье – шерстяное, ржаво-коричневое. Всё не так складывалось этим утром. Отец зло гремел ковшиком в сенях, мама наспех заплетала ей косы, дёргала волосы, торопилась и тоже сердилась.
– Ну всё. Дойдешь сама? Хвост не потеряй!
Милка кивнула. Одной идти не первый раз. До садика близко: вниз с горочки, налево и пройти два дома. Дорога всегда расчищена, всегда горят фонари – с самых сумерек до яркого дневного света. Иначе нельзя: здесь ездят лесовозы.
Она спустилась вниз, скользя валенками. Так. Теперь – самое трудное. Снять рукавички. Шубу расстегнуть. Развязать поясок. Сразу же замёрзли пальцы, а узел, тугой, крепкий, никак не поддавался. Справившись, вытянула-таки поясок. Вот и сугроб у забора. Там, за сараями, за огородами – речка, сразу за ней – тайга.
Она усадила Рыжика в снег, погладила, слегка подтолкнула:
– Ну-ка, Рыжик. Давай домой. А я пойду, пора мне.
Милка прошла шагов десять, на ходу застёгивая шубу. Оглянулась. В утреннем неровном свете из сугроба на неё сверкнули хитрые глазки. Вверх костром взметнулось рыжее пламя… И пропало, оставив лишь примятый снег. И ощущение чуда оставив – на долгие годы. Чуда, которое можно сделать своими руками.
Гораздо позже она узнает, что в тот день собаки как угорелые носились по деревне с лисьим хвостом. Дрались, трепали его, оставив в итоге лишь пару невнятных клочков. Она узнает, как в ярости бушевал отец, жалея добычу, а потом обошёл все дворы, уговаривая соседей молчать. Узнает, почему перемигивались мужики, встречая её на улице: «Лисичка наша идёт».
Но пройдёт и зима, и весна с ледоходом. Щербатые льдины снова снесут старый деревянный мост. Зелёным душным одеялом лето окутает всё вокруг – и сопки, покрытые тайгой, и постепенно вымирающую деревню, и реку, свободную, бурлящую…
III
Днём стояла жара, а холод, губительный для огородов, заставляющий Милку, когда она умывалась, скакать по веранде в сорочке, поджимая пальцы ног, холод этот опускался ночью.
Однажды субботним утром отец повёз её «прогуляться» – километров пять вверх по реке. Поставив мотоцикл на обочине, они вдвоём сошли, почти съехали по мелким сыпучим камням на берег. Отец снял рубашку, подвернул штаны и долго плескался, фыркая, стоя по щиколотку в воде. Милке «ножки помочить» он не разрешил, и она ушла за кустарник собирать ягоды.
– Доча! Ну-ка, глянь, что за паразит на спине у меня? – крикнул отец минут через десять, голос его был и требовательным, и чуть шутливым.
Отец сидел на корточках лицом к реке, курил, на голых подрагивающих лопатках золотились капельки пота. Милка спустилась по крутому берегу, щурясь, облизывая на ходу перепачканные земляникой пальцы, и опасливо остановилась на расстоянии.
– Слепень, пап. Большущий!
– Так прихлопни! – отцовские плечи нетерпеливо дрогнули.
Милка размахнулась, но ударила она не по треугольному большеголовому тельцу, а рядом, нарочно – просто напугать, не раздавить. Слепень загудел, улетая. Так же сердито заворчал отец:
– Эх ты, девчонка! Промазала? Где не надо, так смелая… А если б он меня сожрал?
Он вдруг вскочил, расставив руки, и побежал за хохочущей Милкой по отмели, по сухим, светлым, прогретым солнцем камням. «Не догнал, не поймал! – дразнилась про себя Милка, гордясь. – Я здоровски бегаю!»
Потом они ели варёные яйца с солью и черемшой, отмахиваясь от комаров и слепней ветками, срезанными отцовским охотничьим ножиком, похожим на маленькую широкую саблю. Смотрели на речку, вспоминали названия рыб: хариус, ленок, елец. Отец пил пиво из коричневых стеклянных бутылок, Милка – чай из блестящего термоса.
Говорливая речка шумела, перекатывая камни, словно нелущеные кедровые орешки за щекой – легко, играючи. На порогах завивалась пена, пушистая, непослушная, как мамины кудри. Милка спросила:
– Она торопится?
Отцовские глаза были близко-близко. Зеленоватые, озорные, внимательные.
– Река-то? Спешит, правду говоришь.
– А зачем?
– Так дружок у неё там, – отец махнул рукой куда-то вдаль, где кедры кивали, поддакивая. – Енисеем зовут. Он, знаешь, какой! Красавец! И силища у него… Вот подрастёшь, я тебя в гости к нему свезу. Поедешь со мной в Красноярск?
– Поеду, – Милка опустила взгляд, потому что хотелось, ужас как хотелось прижаться, уткнуться в его рыжую мягкую бороду. «И взлететь высоко-высоко, и визжать, и болтать ногами в воздухе. Но нельзя. Наверное».
Ей было уже почти шесть, год прошёл, как они с мамой приехали сюда к отцу, но Милка ещё не совсем привыкла, часто стеснялась, ещё чаще – скучала по городу, по дедушке.
Но в такие дни, когда суетливый посёлок с разбитой лесовозами дорогой оставался за поворотом, а вокруг танцевали дикие хвойные запахи, город покрывался зыбкой пеленой, становился призрачным, нереальным.
– Чего затуманилась? – отец легонько дёрнул её за косу. – Вставай, собираться пора. Мать, небось, всё уж давно намыла-настирала, да и потеряла нас с тобой.
Над укутанными тайгой сопками задышал ветер, отгоняя жару и гнуса. Отец поёжился, натянул клетчатую рубашку, поднялся, долго и тщательно тряс покрывало, затем свернул его и убрал тугое брёвнышко в рюкзак, к термосу. Сполоснул нож в воде, вытер насухо о рукав, аккуратно вставил в кожаный чехол.
Милка наблюдала за ним, а сама всё думала о Енисее. И в голове её сплеталось воедино: Енисей-Елисей, царевич из книжки, тот самый, что горюет, ищет свою царевну, а та, оказывается, вовсе не в пещере, она же вот – прозрачная, звонкая, кудрявая, сама бежит навстречу!
Они выбрались от реки к дороге. У мотоцикла, что вальяжно стоял на обочине, оперевшись на подножку, перед сиденьем пузатился ярко-красный бак – Милкино законное место. Отец привычно поднял её, усадил. Она заёрзала, устраиваясь поудобней.
Отец пристроил рюкзак, набитый черемшой, на сиденье, закрепил ремнём, повесил на руль брезентовый мешок с весело позвякивающими пустыми бутылками.
– Погоди-ка, дочь, я на минутку. Пивко наружу просится.
Милка кивнула, слегка смутившись, но, когда приземистая, почти квадратная отцовская фигура скрылась в зарослях тальника, живо повернулась боком и запустила руку в рюкзачный карман, нащупав продолговатый чехол.
Ей хотелось только потрогать лезвие ножа, глянуть на него вблизи. «Интересно же – взаправду такое острое? Или нет? Может, кустам и веткам не больно вовсе, когда их вот так – р-раз! – и режут?» Ножик послушно пополз наружу, но вдруг оказался невероятно тяжёлым, ладошки – скользкими от волнения, и Милка не смогла удержать рукоятку, выточенную под могучую лапищу сибиряка-охотника. Нож стал падать, а когда она попыталась его поймать, отскочил, полоснул её по левой ноге, ровно и беззвучно отсекая брючину вместе с кожей на икре, и криво воткнулся в землю рядом с передним колесом.