
Полная версия:
Исповедь «иностранного агента». Из СССР в Россию и обратно: путь длиной в пятьдесят лет
Аспирантура дарила три года для смены кожи – получения образования, обретения профессии и избавления от комплексов провинциала. Четыре фильма в день, стопка книг на столе, дневник как кладовка для знаний и впечатлений, которые еще переваривать и переваривать. Вот уже и отстукиваю на пишущей машинке первую свою статью в студенческий сборник ВГИКа.
Удивился, когда этой, уже напечатанной статьёй по социологии, заинтересуется тесть. Взял, полистал, вроде особо не вчитываясь, и сказал, возвращая:
– Не пиши умно, пиши просто, как чувствуешь. Если не дурак, получится.
Сурово. И про себя подумал: что он понимает в социологии? Со временем дошло, что социология тут ни при чем. ТНХ знал нечто большее. Он владел секретами творчества.
Полутемный коридор с комнатами с двух сторон, справа сначала кухня, потом спальня родителей, дальше наташина, все окна во двор. Слева большая светлая гостиная с длинным столом, в конце коридора, напротив Наташи – тесный кабинет, едва вмещающий диван, стол, шкаф и рояль. И окна на улицу, на райком партии, секретный институт и дворец пионеров в глубине круглого как поднос, сквера.
Коридор без света, вдоль гостиной завален по грудь книгами, нотами, журналами, газетами, на которые наброшено что-то серое, чтоб не пылилось.
В этом старом доме композиторов на Миусах я увижу многих бессмертных, прикоснусь к субстанции гениальности как таковой с ее человеческой, бытовой стороны. Что неправильные аккорды Прокофьева – это гениальное новаторство, или что Шостакович своей музыкой выразил время, я еще мог запомнить. Но как с одного прослушивания запомнить наизусть целую симфонию? Невероятно. А вот этот тихий мальчик напротив меня за столом, Павлик Коган, он может. Вундеркинд? Инопланетянин?
Позже появится маленький Женя Кисин со своей мамой и учительницей. У него отрешенность в лице, всегда напряженном, как бы прислушивающимся к чему-то нам не доступному. Здесь я увижу рядом гордо несущую свою славу первой певицы мира Марию Каллас, услышу анекдоты от упивающегося своим талантом Славы Ростроповича. Здесь же будет сотрясать стены Николай Гяуров, великолепный бас из Болгарии, покорять низким тембром своего красивого голоса идущий к славе Володя Спиваков, покровительственно из-под темных бровей рассматривать нашего новорожденного Арам Ильич Хачатурян.
Осваиваться в этом мире мне неожиданно помог Аркадий Ильич Островский. Его знаменитая песня «Пусть всегда будет солнце» звенела над Москвой еще на том далеком Московском Форуме молодежи, а он, когда-то начинавший в оркестре Утесова, оставался своим в доску, почти одесситом. Чувствуя мое смущение, он говорил, отведя меня в угол гостиной:
– Да не робей ты, моряк! Мы же не министры какие-то! Мы лабухи, нормальные люди, понимаешь?
На концертах в Колонном зале Дома Союзов Иосиф Кобзон самозабвенно исполнял его героическую песню о мальчишках, о их подвигах во имя Родины, а ее автор как бы подмигивал мне:
– Да ладно, это все ерунда, подумаешь, песенка. Обычная халтура!
Кажется, он первым намекнул мне на то, что и халтурить можно гениально.
В день свадьбы мы случайно встретились в Елисеевском гастрономе на улице Горького. Аркадий Ильич подошел, показал, какую ТНХ любит ветчину и приобнял, благословляя на новую жизнь:
– Не дрейфь, моряк, все будет хорошо!
Он ушел на моей памяти первым. Через несколько быстрых лет скончается Аркадий Ильич в сочинской больнице. Он войдет в море веселым и беззаботным, но там случится приступ язвы с обильным кровотечением, и врачи уже не смогут его спасти. Остался его приемный сын, наш с Наташей друг добрый и деликатный Миша Островский со своей Раей.
Почти всегда за Большим Столом тихо, как мышка, сидела Лина Ивановна, худенькая, с тонкими чертами лица, многострадальная вдова композитора Прокофьева, для которой ТНХ выхлопотал и квартиру и пенсию после десяти лет лагерей за то, что она вернула в Россию своего знаменитого мужа. Прокофьев был его кумиром, и лично заботиться о Лине Ивановне он считал своим долгом. Теперь она жила с двумя сыновьями Прокофьева этажом ниже.
Меня же она поразила тем, что однажды, поставив рядом два стула спинками друг к другу, оперлась на них прямыми руками и подняла стройные ножки в прямой угол:
– А ты так сможешь, молодой человек?
Ей 70 и лагеря за спиной, мне едва тридцать и я гимнаст. Ей мой угол нравится. Ей вообще нравятся молодые люди. И это помогает мне освоиться.
Легко и интересно было, когда за столом оказывался Леонид Борисович Коган. Маленький, слегка сутулый, при улыбке зубы впереди губ, улыбается первым. Глаза смеются, ласковые. Со скрипкой, женой и двумя прелестными детьми Ниной и Павликом никогда не расстается, они приходят на вечерний чай все вместе. В черном потертом футляре скрипка. Гварнери, однако. Помню его восторженные рассказы про то, как классно самому за рулем катить через всю Европу в Рим на три дня ради одного концерта. Что-то знакомое откликалось и в моей памяти.
Да, его выпускали. И в Рим, и в Париж, и в Бостон, Чикаго, Мадрид, Токио. Гражданин мира. Он видел мир, как свой дом и очень дорожил этой привилегией. И я интуитивно понимал, что от советской власти ему больше ничего не нужно. И он всю жизнь боялся, что его кто-то как-то почему-то может лишить этой свободы, и потому вел себя на людях предельно предупредительно.
А встречи Нового Года у Коганов на даче в Архангельском? Снег хрустит под шинами, въезжаем во двор дачи часам к одиннадцати. Длинный, от стены до стены стол, густо заставленный салатами, ветчиной, икрой, прочими вкусностями. Обязательный сюрприз – новогодняя страшилка из уст друга семьи замминистра юстиции СССР Николая Александровича Осетрова. Он с удовольствием рассказывал о страшных преступлениях так, что жевать за столом переставали.
Например, как один из братьев Запашных, знаменитых дрессировщиков советского цирка, зарезал свою красавицу жену, долго членил ее на части, сложил их в чемоданы, спрятал под кровать и, рыдая, позвонил в милицию…
– Вот что ревность делает с человеком, – закончил Николай Александрович, как обычно, ровно в полночь.
К утру смотрели иностранное кино. Называлось это чудо домашним кинотеатром. Кассета с фильмом с участием Симоны Синьоре и Ива Монтана – недавний личный подарок звездной пары. Ближний круг ТНХ просто немыслим без этой талантливой и трогательно беспомощной семьи музыкантов.
Однажды внезапно и непредсказуемо придет та трагическая декабрьская ночь 1982 года. Под утро раздастся телефонный звонок, сдавленный голос Лизы звучит глухо:
– Тихон, Леня… только что звонили… Он где-то на станции… между Москвой и Клином… Инфаркт… Что делать?… кто?… как найти?…
Тихон Николаевич смотрит на меня. Я киваю головой и быстро одеваюсь. Несусь в темноте вдвоем с другом семьи вдоль путей электрички. На замызганной станции темно и пусто. Подслеповатая лампочка без плафона освещает маленькое смятое тело, вытащенное кем-то из вагона на каменную скамейку. Черные брюки расстегнуты, белая рубашка растерзана на груди, уже холодные руки с тонкими нервными пальцами свисают в одну сторону, как-то отдельно от тела. Никто. Труп на ночном полустанке. Ни души вокруг. Застывшее в муке лицо. Бомж? Нищий? Великий музыкант. Под лавкой – черный футляр. Гварнери….

В центре стоят Наташа Конюс, Леонид Коган, Андрюшка,
Тихон Хренников, сидят Клара в центре,
слева от нее Лиза Гилельс.
Поразила и другая смерть, случившаяся во время спектакля в Большом театре. Давали балет «Макбет». Его автор, шестидесятилетний красавец, композитор Кирилл Молчанов, отец Володи Молчанова, в будущем обаятельного телеведущего, сидел как обычно в директорской ложе. Высокий, вальяжный, с крупным значительным лицом, похожим на Пастернака, он привлекал внимание. Мы с Наташей сидели в третьем ряду партера и хорошо видели его. Там, за тяжелой бордовой завесой, отделявшей от зрителей ложу, стоящую почти на сцене, в темной ее глубине он вдруг схватится за сердце, сдержит стон, чтобы не испугать танцоров и умрёт. Красивая смерть.
Но все равно смерть. Трагедия. Леди Макбет в тот вечер танцевала его жена, звезда Большого Нина Тимофеева. Ей сказали в антракте. Она охнула, опустилась на стул, отсиделась и пошла танцевать дальше. Спектакль шел, как ни в чем ни бывало. Никто из зрителей в тот вечер так и не узнал, что произошло за кулисами.
Искусство требует жертв. Но не таких, подумалось. Зритель должен знать, какой ценой оплачен сегодня его билет. И этот спектакль остался бы тогда в его памяти на всю жизнь, как прощание с большим художником, как подвиг его жены, на их глазах уже взвалившей на себя крест потери.
Но было еще и что-то страшней смерти. Об этом мне рассказывала с отрешенным лицом властная и величественная Наталья Ильинична Сац. Еще в 1933 году она заказала студенту Московской Консерватории Тихону Хренникову музыку для спектакля по пьесе «Мик», и с тех пор обожала его. Теперь она ставила в своем Московском государственном детском музыкальном театре его оперу «Мальчик-великан» и часто бывала у нас дома.
Педагог и воспитатель по призванию, она, царственно указав на стул рядом, своим литым голосом сначала расспрашивала о том, кто я и откуда, а потом вдруг стала рассказывать свою страшную историю. Затаив дыхание, я слушал, как трясясь в тюремном вагоне над очком, выронила в него под бежавший поезд свое недоношенное дитя. Как допрашивал ее на Лубянке начальник отдела по работе с интеллигенцией генерал Леонид Райхман. Он сидел за столом, уставленном разными деликатесами и напитками, аппетитно ел украинский борщ. Она, после двух недель на ржавой селедке, почти без воды, стояла перед ним, шатаясь от голода и жажды. Он улыбался…
Ее, прошедшую через этот кошмар и сохранившую достоинство и энергию, буду помнить всегда. Конечно, мы бывали в ее театре, и меня всегда поражал ее мощный уверенный голос, когда она обращалась к детям, выходя на сцену перед спектаклем. Говорила Наталья Ильинична простые, но вечные истины, и зал завороженный не смел ее не слушать. Мне же она советовала не прогибаться, сохранять независимость в любых обстоятельствах и делать дело, которому не стыдно посвятить жизнь.
А с этим Райхманом случилось и мне столкнуться лицом к лицу через несколько лет. Дело было на дне рождения сына соседа по даче, бывшего шофера Сталина. Гость, пожилой, округлый, лысый мужчина произнес тост, обращаясь к компании молодых людей:
– Я пью за вас, за заботливо выращенное партией прекрасное поколение, за ваши успехи на благо нашей великой Родины. Мы много сделали для того, чтобы вы были счастливыми.
– Кто это? – толкнул я Наташу под столом.
– Это Леонид Райхман, потом расскажу, – ответила Наташа.
Но мне не надо было рассказывать. Я уже знал его. Не отдавая себе отчета в том, что делаю, вскочил и, перебивая лившуюся мягкой струей речь, прокричал:
– Да как вам не стыдно появляться на людях, смотреть нам в глаза? Пить с вами за одним столом – это оскорбление памяти вами замученных! Позор!
Оттолкнув стул, задыхаясь от ужаса, перехватившего горло, я выскочил в соседнюю комнату и захлопнул за собой дверь. Праздничное застолье замерло. За дверью стояла звенящая тишина. Или это звенело в ушах? Приоткрылась дверь, и ко мне подошел он. Присел на кровать, где я лежал, уткнувшись лицом в одеяло, и начал говорить. Тихо, медленно, глухо:
– Молодой человек, вы ничего не знаете про наше время. И хорошо, что не знаете. Но поймите одно: мы были вынуждены, такие были обстоятельства. Шла война, классовая, жестокая война, мы верили в победу. И мы победили, хотя и большой ценой. Вы должны понять и простить нас, мы многим жертвовали во имя будущего. Оно пришло, и вы счастливы уже тем, что живете в другое, невинное время. Простите нас…
Его слова были ужасны, аморальны, бесчеловечны, от них меня будто било электрическим током. Вынуждены убивать миллионы ни в чем не виновных соотечественников? Строили будущее руками рабов ГУЛАГа? Многим жертвовали? Чем? Совестью? Вы победили? Кого?
Потом он встал и тихо ушел. А я лежал и мучился. Вот и встретил, наконец, одного из тех, кто уничтожал мой народ, получая от этого противоестественное удовлетворение. И он среди нас, живет и радуется, как ни в чем ни бывало! Выходит, простили? Но не бывает прощения без осуждения!
Наташа ни словом не упрекнула меня в произошедшем. И никогда, ни разу не позволила себе вспоминать о том, как я испортил такой прекрасный вечер. Но я говорил об этом с Борисом Маклярским.
– Боря, неужели его не мучают кошмары?
– Кого, твоего Райхмана? Мальчики кровавые в глазах? Нет, не мучают. Ведь они приняли страну с сохой, а оставили с атомной бомбой. Прогресс! Они даже гордятся.
Борис, сын директора Высших сценарных курсов, успешного сценариста и военного разведчика, автора знаменитого фильма «Подвиг разведчика», довольно циничен, но его черный цинизм разбавлен розовой краской иронии.
– Но он же преступник! Серийный убийца.
– А он свое отсидел. Вышел и еще диссертацию защитил.
– Отсидел? Прошла зима, настало лето, спасибо партии за это? А ведь партию-то не осудили! Ведь это она породила таких, как он!
– Ну, до этого еще далеко. Их слишком много. И не родились еще судьи…
– Но ведь порядочный человек сегодня руку не подаст таким, не сядет рядом!
– Порядочным сегодня считается уже тот, кто не стучит. И молчит себе в тряпочку.
– Мне кажется, это дорого обойдется всем нам, такая «порядочность»…
Борис, мне кажется, согласен со мной, но трудно сказать, что он думает на самом деле. Давний наташин ухажер, научный сотрудник Института международного рабочего движения, он тоже сохранял «порядочность», делая иногда исключение для наших разговоров.
Такое интеллигентное умение обходить мировоззренческие и политические темы было характерно в этой среде. Но это молчание нередко окупалось необыкновенным обаянием личности. В Сухуми, в композиторском санатории «Лилэ» гонял за катером на водных лыжах Микаэл Таривердиев. Увязался и я с ним по волнам. Микаэл любил показаться, например, на ходу зажать фал между коленей и поднять руки в стороны. Высокий, как распятый Христос, несся он по волнам. При хорошем ветерке переходили на доску с парусом.
Жаль Наташе это счастье полета не знакомо. Невозможно даже вообразить ее на водных лыжах. Не было ее рядом, и когда в Сухуми я, увертываясь от неизвестно откуда вынырнувшей головы, врезался вытянутыми руками в пирс. Сломал обе кисти на глазах ахнувшего пляжа. Обмякшего, испуганного, Микаэл отвез меня куда-то в горы в местную больничку, там запаковали в гипс и обкололи обезболивающими. Боль дикая пришла ночью. Но через пару дней она притупилась, и я снова полез на доску, держа парус гипсовыми обрубками с торчащими из них пальцами. Микаэл показал большой палец вверх. Кости из-за этого подвига срослись криво. В Москве их пришлось ломать и снова месяц ходить в гипсе. Но с Микаэлом мы сошлись, и уже на водохранилище в Химках серфинговали снова вместе.
У него были огромные лапы. Именно лапы, а не руки. Этими мягкими лапами он накрывал две октавы, и, не глядя, отыскивал ими нужные ему звуки. Так рождалась песня. Я сидел рядом и ел с тарелки мягкий, с хрустящими на зубах семечками, инжир. Он наигрывал, нащупывал то, что должно было стать темой до сих пор любимой народом разных стран мелодии.
Потом мы шли на пляж, брали по доске, поднимали паруса и неслись аж до Сухуми, подрезая друг друга на смене галса. Усталые, падали на горячий песок, и он лежал на спине, длинный, как удав Каа, приподняв вытянутую голову и медленно поворачивал ее, следя за женским миром оливковыми глазами. И женщины, эти бандерлоги нашей тайной, второй жизни полов, шли на этот взгляд, как завороженные. А еще у него был «Мерседес», которым он очень гордился…
После премьеры своего знаменитого телефильма, сделавшего его невероятно популярным, он получил эту ехидную международную телеграмму: «Поздравляю успехом моей музыки в вашем фильме». И подпись: Фрэнсис Лей. Он обиделся, как ребенок:
– Сволочь Никита, услышал одну ноту и опозорил на всю страну!
Все знали, что это проделки Никиты Богословского, прославившегося еще с 40-х своими рискованными розыгрышами коллег не меньше, чем своей музыкой.
Микаэл уже работал над другим фильмом, и проникающий в душу лиризм его новых песен, сделает и этот фильм классикой советского кино. Его будут традиционно показывать под Новый год уж какое десятилетие подряд… Однажды его просьбе я писал коротенькое либретто «Девушка и смерть» по мотивам горьковской «Старухи Изергиль». Он сочинил прелестную романтическую музыку, Вера Баккадоро начала ставить балет в Большом. Не успела. Начнется Перестройка, которой Микаэл был рад.
Тогда и проявится его общественный темперамент в роли секретаря и Союза композиторов и Союза кинематографистов одновременно. Хотя ТНХ, как я понимал из оброненных фраз, считал его ребенком в политике, Микаэл благоразумно утверждался в другом. По жизни он был, как в своих песнях – нежным, незлобивым и справедливым. Его Верочка, журналистка и музыковед, мне кажется, хорошо вписалась в его внутренний мир и легко наводила там порядок.
Микаэла начнут терзать болезни. Он много курил но, несмотря на пережитый инфаркт, не бросал:
– Не буду я изменять своим привычкам, – отмахивался он небрежно от тревожащихся за него друзей, – пусть будет, что будет. Подумаешь, жизнь.
Он чувствовал вечность. С очередным приступом самолетом его отправили в Лондон. Там сделали операцию на открытом сердце. Он вернулся, я встретил его на пороге Дома кино. В разрез белой рубашки апаш виднелся багровый шрам.
Не забуду его вечно простуженный, клокочущий голос. Орел, слетевший с кавказских вершин на промозглые московские улицы. Микаэль ушел, а его верная подруга посвятит свою жизнь сохранению памяти о нем и его музыке. Верочка, Микаэль заслужил твою преданность и любовь…
А еще был Азарий Плисецкий, которого когда-то прочили в женихи Наташе. Его к нам привело любопытство взглянуть на наташиного избранника. Так вот он, сочувственно глядя на мои единственные пластмассовые штиблеты, снисходя, даст совет:
– Знаешь, что надо, чтобы туфли были всегда, как новые?
– Ходить босиком? – ответил я вопросительно.
– Надо иметь несколько пар: для города, для дачи, для работы, для выхода, для лета, для осени, для зимы. И носить соответственно.
Важный совет, спасибо. Царапины на самолюбии заживают долго.

Это веселый, слегка ироничный взгляд и был характером Тихона Хренникова.
Кто еще сиживал за Большим Столом? Ну, конечно, старшая сестра Клары, актриса немого кино тетя Маня, практически жившая в доме. Высокий, худой и слегка надменный брат ее дядя Миша – красный партизан из конницы Буденного, известный в Москве коллекционер марок. Обычно скромно молчащий личный шофер первого секретаря СК композиторов и депутата Верховного совета Петр Тимофеевич.
Рассказывает театральные новости и подыскивает по ходу разговора рифмы давний друг семьи, не имеющий возраста поэт и актер театра Советской армии, автор текстов к опереттам ТНХ Яков Халецкий. Он влюблен всю жизнь в Клару. По праздникам приходят важный, тщательно причесанный композитор Серафим Туликов с супругой. Похоже на официальный визит. Но мы с Наташей дружим с их дочерью Алисой и ее мужем Борей.

Николай Гяуров, Тихон, Павел Коган, Миша Хомицер
По-товарищески захаживает ироничный, мягкий в общении композитор Оскар Фельцман. Он одессит, и это нас сближало. С его сыном Володей, уже тогда известным пианистом, по весне летаем вместе в Сочи. Он сбегал туда от весенней аллергии, а я – в сочинский «Спутник» с лекциями. Запомнится Володина сентенция по поводу превратностей судьбы. Когда мы с ним оказались в компании двух актрис, одна из которых снималась с Наташей в «Руслане и Людмиле» в роли Людмилы, он сказал, обнимая эту Людмилу:
– Чего ты смущаешься? Это жизнь, она состоит из света и тени. Свет и тень. Запомни.
Я запомнил. Володя, несмотря на протесты отца, твердо решит уехать из страны по еврейской визе. Со мной он такими мыслями не делился. Как и все, попадет в отказники, замкнется, и просидит почти 10 лет без концертов, разучивая дома репертуар мировой классики.
Его примет в Белом Доме президент США, и пианист Владимир Фельцман сделает успешную исполнительскую карьеру. Рафинированный, изысканный и недоступный, он уединится под Нью-Йорком в доме в лесу, где бродят олени. Через сорок лет мы встретимся с ним на его гастролях в Лос-Анджелесе, и он меня сначала не узнает.
– Свет и тень, Володя. Свет и тень.
И он рассмеется. Потом пришлет коллекцию своих записей с теплой надписью…
Часто бывал за Большим Столом и трогательно непрактичный Миша Хомицер. Известный уже виолончелист, он выглядел как избалованный еврейский ребенок, который привычно жаловался на жизнь, неряшливо ел и небрежно одевался. С ТНХ они удалялись в кабинет, где обсуждали нюансы разучиваемого Мишей виолончельного концерта. Однажды Миша вернется из Одессы с гастролей с сочной телкой, которая тут же станет его женой. Надо было видеть, как он был горд своим приобретением. Пока одесситка не наставила ему рога и не свалила с мужиком помоложе, прихватив часть имущества. Миша затосковал и с тоски уехал преподавать в Финляндию, потом, говорили, в Израиль. Мне казалось, он ничего не понимал в жизни кроме музыки.
Клара любила юного Володю Спивакова, поддерживала отношения с его родителями. Его нельзя было не любить, брызжущего энергией, обаятельного, спортивного, способного очаровать любого собеседника своей образованностью и бархатным, обволакивающим собеседника басом. Он показывал мне свои мускулы бывшего боксера. Талантливый скрипач, он уже создал камерный оркестр «Виртуозы Москвы», пробуя себя в качестве дирижера.
После ужина в большой квартире он оказывался у нас напротив и, сидя на кухне, любил поговорить. Ему не надо было подсказывать темы. Кажется, ему нравилась Наташа. Мы часами беседовали втроем. Она охотно принимала его ухаживания, а я после полуночи их покидал, потому что не умел остановить бесконечную беседу двух интеллигентных людей. Уходя спать, я тем самым чтил нашу флотскую мудрость: «жена моего друга – не женщина». Знал ли Володя ее вторую половину: «…но если она красивая женщина – он мне не друг», я так никогда и не узнаю. Но когда он возвращался с гастролей, он привозил подарки обоим.

Конечно, это Арам Ильич Хачатурян, за тем же Большим столом в гостиной на улице Готвальда.
Двадцатитрехлетнего Александра Градского привел к ТНХ всюду вхожий Андрон Кончаловский. Он тогда снимал «Романс о влюбленных», был буквально влюблен в ошеломительный дар юного Градского, покрывшего всю остальную музыку в его новаторском фильме, как бык овцу. Андрон горел желанием поделиться своим открытием с главным человеком в советской музыке. Речь шла о композиторском факультете консерватории.
Андрон нахваливал Сашу, которого считал своим открытием, Саша держался напористо и независимо. Он уже вырос из своих ВИА, быстро перерос «Скоморохов», учился вокалу в Институте Гнесина и теперь ему хотелось еще и в класс композиции. Тихону Градский понравился несмотря на его бардовские наклонности, и Саша скоро оказался у него в классе. Градский, уже признанный композитор и певец с уникальными вокальными данными, будет вспоминать это время с благодарностью. Однако его неуемная энергия и протестный темперамент оказались несовместимыми с академизмом консерватории, где надо было все же иногда сдавать экзамены и по общественным наукам. Этого Саша не желал и вылетел оттуда так же стремительно, как и влетел.
С Сашей мы быстро перешли на «ты» и не раз потом пересекались по жизни. Попасть на его концерты было уже не просто, но достаточно было звонка… Позже, уже в перестроечные годы, совершенно неожиданно столкнутся наши интересы на одном и том же объекте – кинотеатре «Буревестник». Градский будет тогда в зените славы, и всемогущий Лужков, не глядя, подмахнет ему бумагу, которой «Буревестник» передавался ему под музыкальный центр, забыв или не заметив, что уже больше года в старом кинотеатре строился Международный киноцентр силами АСКа – общественной организацией «Американо-Советская Киноинициатива», в которой я буду вице-президентом.
– Чего же ты не позвонил мне сразу, чудак? Я же не знал, что это твой проект!
Ссориться из-за зала мы не стали…
Когда за столом оказывался Ростропович, все оживлялись. Слава был, что называется, записной хохмач, ирония гуляла в его глазах как легкий сквознячок, когда так или иначе затрагивались не музыкальные темы. Он прикрывался ею, как щитом.