
Полная версия:
Три солдата (сборник)
– Ну, Нони, – серьезно сказал он, – на тебе не очень-то много одежды. Ничего, через десять лет ты будешь одеваться лучше. Теперь же поцелуй своих друзей и скоренько беги к своей маме.
Спущенная на землю близ квартир семейных солдат, Нони кивнула головкой со спокойной покорностью солдатского ребенка, но раньше, чем ее ноги зашлепали по вымощенной каменными плитами тропинке, она протянула свои губки трем мушкетерам. Орзирис вытер рот тыльной стороной руки и пробормотал какое-то сентиментальное ругательство; Леройд порозовел, и оба ушли.
Йоркширец громким голосом запел мелодию хора «Будка часового»; Орзирис пискливо подтягивал.
– Что распелись, вы, двое? – спросил их артиллерист, который нес патроны, чтобы зарядить утреннюю пушку. – Что-то вы слишком веселы для таких тяжелых дней.
Леройд продолжал песню, и оба голоса скоро замерли в купальне.
– О Теренс, – сказал я, когда мы остались наедине с Мельванеем, – ну и язык же у вас!
Он посмотрел на меня усталым взглядом; его глаза впали, лицо осунулось и побледнело.
– Ох, – ответил он, – я болтал целую ночь, я поддержал их, но могут ли помогающие другим помогать себе? Ответьте мне на это, сэр.
Над бастионами Форта Амара заблестел безжалостный день.
Черный Джек
Как три мушкетера делят серебро, табак и выпивку, как они защищают друг друга в бараках, в лагере, как все трое веселятся, узнав о радости одного, так и печали у них общие. Когда неудержимый язык Орзириса на целое лето завел его в карцер; когда Леройд потерял свою амуницию и одежду или когда Мельваней под влиянием излишка крепких напитков стал порицать своего офицера, вы могли бы видеть тревогу на лицах остальных двоих. И весь полк знал, что неблагоразумно толковать или шутить по поводу неприятности, постигшей кого-нибудь из трех приятелей. Обыкновенно эти трое оставляют в стороне дежурную комнату и угловую лавку, которая стоит с ней рядом, уступая место еще не перебесившейся молодежи, но все случается…
Вот, например, Орзирис сидел на подъемном мосту перед главными воротами Форта Амара; он спрятал свои руки в карманы, изо рта у него свешивалась трубка. Леройд во всю длину растянулся на траве гласиса и размахивал ногами в воздухе; я вышел из-за угла и спросил, где Мельваней.
Орзирис плюнул в ров и покачал головой.
– Не стоит заходить к нему, – сказал он, – Мельваней – глупый верблюд. Слушайте.
Я прислушался. По каменным плитам веранды, которая прилегает к караульной комнате, звучали мерные шаги, и я мог бы принять этот стук за топот ног целой армии. Двадцать шагов crescendo, перерыв, потом двадцать шагов diminuendo.
– Это он, – объяснил мне Орзирис. – Боже мой, это он. И все из-за проклятой пуговицы, в которой вы могли бы увидать часть вашего лица и кусочек губы.
Мельваней маршировал взад и вперед в полном походном костюме, со своим ружьем, штыком, ранцем и шинелью. И это должно было длиться несколько часов! Его вина состояла в том, что он явился на ученье в невычищенном мундире. От изумления и злости я чуть не свалился в ров форта: ведь Мельваней – самый щеголеватый малый, когда-либо стоявший на часах. Нельзя было представить себе, чтоб он вышел на смотр, не почистившись, как нельзя было подумать, что он мог выйти из барака без брюк!
– Кто из сержантов наказал его? – спросил я.
– Ну, конечно, Меллинс, – ответил Орзирис. – Никто другой не пригвоздил бы его. Но Меллинс не человек. Он грязный свиной скребок, вот что он такое!
– А что сказал Мельваней? Не такой он человек, чтобы подчиниться покорно.
– Что сказал? Лучше бы промолчал. Но, Господи, как мы хохотали! «Сержант, – это он говорит, – вы сказали, что я одет грязно? Ну-с, когда ваша жена позволит вам собственноручно высморкаться, может быть, вы узнаете, что такое грязь. Вы недостаточно хорошо воспитаны, сержант», – говорит он, но тут мы пришли. А после учения Меллинс ругал его и клялся перед дежурной комнатой, что Мельваней назвал его свиньей и еще Бог знает чем. Вы знаете Меллинса. Скоро он сломает себе шею. Уж слишком это необыкновенный лгун. «Три часа в походной форме, – объявил полковник, – не за грязный мундир на ученье, а за грубость, хотя, – прибавил он, – я не верю, чтобы вы сказали Меллинсу то, что, по его словам, вы сказали». – Мельваней молча ушел. Вы знаете, он никогда не отвечает полковнику, чтобы не попасть в новую беду.
Меллинс – молодой и женатый сержант, его манеры отчасти результат врожденной резкости, отчасти плод плохо переваренного образования в закрытой школе. Он перешел через мост и грубо спросил Орзириса, что он делает.
– Я? – переспросил Орзирис. – Да жду офицерского чина. Не видали ли, не идет ли он сюда?
Меллинс побагровел и прошел мимо. С того гласиса, на котором лежал Леройд, донесся звук легкого смешка.
– Меллинс надеется, что его когда-нибудь произведут, – объяснил Орзирис. – Да спасет Господь товарищей, которым придется сидеть с ним за столом! Как вы думаете, сэр, который час? Четыре! Через полчаса Мельваней освободится. Не хотите ли вы, сэр, купить собаку? Щенок, которому можно доверять, от полковничьей серой, рампурских кровей.
– Орзирис, – сурово ответил я, понимая, что он задумал, – не хотите ли вы сказать…
– Я не хотел просить денег, во всяком случае, – ответил Орзирис. – Я дешево продал бы вам хорошую собаку, но… но… видите ли, я знаю: Мельваней потребует выпивки после того, как мы «выводим» его, а у меня нет ни пенни, да и у него пусто в кармане. Я хотел продать вам собаку, сэр, искренне хотел.
На подъемный мост упала тень, Орзирис начал подниматься в воздухе под влиянием огромной руки, схватившей его за шиворот.
– Все, только не деньги, – спокойно сказал Леройд, держа лондонца надо рвом. – Что угодно, только не деньги, Орзирис, мой сынок. У нас есть рупия и восемь анна, мои собственные. – Он показал мне монеты и опустил Орзириса на перила подъемного моста.
– Прекрасно, – сказал я. – Куда вы отправитесь?
– Когда его отпустят, отправимся за две, за три или за четыре мили, – ответил Орзирис.
Шаги прекратились. Я услышал глухой стук ранца, упавшего на постель, потом дробный звук оружия. Через десять минут безупречно одетый Мельваней со сжатыми губами и с лицом темным, как грозовая туча, появился на залитом солнечными лучами подъемном мосту. Леройд и Орзирис кинулись навстречу освобожденному и прислонились к нему, как лошади к дышлу. Еще мгновение, и три друга исчезли, уходя по дороге; я остался один. Мельваней не нашел нужным узнать меня, и я понял, что он сильно взволнован.
Я поднялся на один из бастионов и провожал глазами трех мушкетеров; их фигуры двигались через равнину, удалялись, становились меньше. Они шагали быстро и не поднимали голов. Вот мушкетеры обогнули учебную площадку, миновали стоянку кавалерии, наконец, исчезли в том поясе деревьев, который окаймляет приречную ложбину.
Я поехал за ними верхом и скоро заметил их; запыленные, покрытые потом, они большими шагами упруго двигались по берегу реки. Мушкетеры пробрались сквозь лесную чащу, направились к плавучему мосту и скоро расположились на одном из его понтонов. Я ехал осторожно, пока не увидел, что над рекой потянулись белые клубы дыма, которые растаяли в ясном вечернем воздухе, по этому признаку я понял, что мои друзья успокоились. Они заметили меня и стали приветливо звать к себе.
– Привяжите вашу лошадь, сэр, – крикнул мне Орзирис, – и пожалуйте сюда. Мы все отправимся домой в этой лодке.
От начала моста до бунгало лесничего всего один шаг. Заведующий столовой был тут же и любезно предложил мне свои услуги. Он поручит кому-нибудь лошадь сахиба. Не желает ли сахиб еще чего-нибудь? Стаканчик виски или, может быть, пива? Риттчи-сахиб оставил около полдюжины бутылок пива, и так как сахиб – друг Риттчи-сахиба, а он, заведующий столовой, бедняк…
Я дал ему несколько приказаний и вернулся к мосту. Мельваней скинул сапоги и опустил ноги в воду; Леройд растянулся на спине; Орзирис делал вид, будто он гребет большой бамбуковой тростью.
– Я старый дурак, – задумчиво произнес Мельваней. – Глупо, что я увел вас сюда, увел, потому что злился, точно ребенок. Это я-то? Ведь я уже был солдатом, когда Меллинс – будь он проклят, – пищал в люльке, взятой на прокат за пять шиллингов в неделю, которых никто не платил. Ребята, я увел вас за пять миль просто из-за естественного озлобления. Фу!..
– Ну что за беда, раз ты доволен? – заметил Орзирис, снова берясь за бамбук. – Не все ли равно, здесь мы или в другом месте?
Леройд показал рупию и монету в восемь анна и покачал головой:
– Мы ушли за пять миль от лагеря из-за отчаянной гордости Мельванея.
– Знаю, – с раскаянием согласился Мельваней. – Зачем вы пошли со мной? А между тем я до смерти огорчился бы, если бы вы когда-нибудь отказались сделать это, хотя я настолько стар, что мне следовало бы понимать людей. Но я накажу себя – напьюсь воды.
Орзирис визгливо захохотал. Буфетчик бунгало лесничего стоял с корзиной возле перил моста, не решаясь спуститься на понтон.
– Следовало знать, сэр, что вы даже в пустыне достанете что-нибудь хорошее для выпивки, – любезно сказал мне Орзирис. Потом прибавил, обращаясь к буфетчику: – Осторожнее с бутылками. Они на вес золота. Джо, ты – длиннорукий, возьми их.
Леройд мгновенно перенес корзину на понтон, и три мушкетера с жаждущими губами склонились над ней. Со старинными формальностями солдаты выпили за мое здоровье; после пива табак показался особенно хорош. Три друга уничтожили все пиво, разлеглись в живописных позах и любовались закатом; некоторое время все молчали.
Голова Мельванея опустилась на грудь, и нам показалось, что он заснул.
– Зачем вы ушли так далеко? – спросил я Орзириса.
– Чтобы «выводить» Мельванея, то есть прогулкой успокоить его. Когда у него неприятности, мы всегда «выводим» его. В такое время с ним не следует разговаривать, да и оставлять его одного тоже не годится. Поэтому мы водим его, пока не увидим, что он способен говорить и находиться в одиночестве.
Мельваней поднял голову, глядя прямо на закат.
– У меня было ружье, – задумчиво проговорил он, – и штык тоже, а Меллинс из-за угла глянул мне прямо в лицо и насмешливо ухмыльнулся. «Можете сами утереть себе нос», – говорит. Ну я не знаю, что видел в жизни Меллинс, но в эту минуту он был ближе к смерти, чем когда-либо бывал я, а я бывал меньше чем на волосок от нее.
– Да, – спокойно проговорил Орзирис, – красив был бы ты безо всех твоих пуговиц, с оркестром впереди! Когда полк строят в каре, мне и Джеку приходится стоять в первом ряду. Чертовски хорош был бы ты. Господь дает и Господь отнимает, да будет благословенно имя Господне! – прибавил он странным, многозначительным тоном.
– Меллинс? Ну что такое Меллинс? – протянул Леройд. – Я мог бы одной рукой, заложив другую за спину, захватить целый отряд таких Меллинсов. Полно, Мельваней, не дури!
– Тебя не брали под арест за то, что ты не делал, и после этого не насмехались над тобой. За меньшие дела тайронцы отправили бы в ад сержанта О'Хара, если бы в это время его не застрелил Рафферти, – заметил Мельваней.
– А кто остановил тайронцев? – спросил я.
– Тот самый старый дурак, который жалеет, что он не исколотил свинью Меллинса, – ответил мне Мельваней. Его голова снова поникла. Когда он опять поднял ее, все его тело вздрагивало, и он положил руки на плечи своих товарищей.
– Вы изгнали из меня дьявола, ребята, – сказал он.
Орзирис выколотил о свой волосатый кулак раскаленную золу из трубки.
– Говорят, будто ад еще жарче, чем вот такая зола, – сказал он, прислушиваясь к ругательствам Мельванея, – знай это. И посмотри туда. – Он протянул руку по направлению к разрушенному храму на противоположной стороне реки. – Я, ты и он, – кивком головы Орзирис указал на меня, – были однажды там, когда я давал людям представление. И вы остановили меня. А вот теперь ты даешь нам еще худшее представление.
– Не обращайте на меня внимания, Мельваней, – сказал я. – Дина Шад не позволит вам повеситься, да и вы сами не намереваетесь сделать это. Расскажите нам лучше о тайронцах и сержанте О'Хара. Рафферти застрелил его за то, что он ухаживал за его женой? А что было раньше?
– Глупее всех дураков – дурак старый. Вы отлично знаете, что, когда я примусь болтать, со мной можно сделать что угодно. Не говорил ли я, что мне хотелось бы вырезать у Меллинса печенку? Теперь я отказываюсь от этого, так как боюсь, что Орзирис донесет на меня. Ага, ты стараешься столкнуть меня в реку, малыш? Ведь правда? Сиди, коротышка. Во всяком случае, Меллинс не стоит того, чтобы меня под музыку поставили перед строем моих товарищей, и я буду выказывать ему оскорбительное пренебрежение… Тайронцы и О'Хара! О'Хара и тайронцы!.. Да, да. Трудно говорить о старых днях, но о них всегда помнишь.
Наступило продолжительное молчание.
– О'Хара был сущий дьявол. Правда, я спас его от смерти, ради чести полка, но теперь говорю, что он был дьявол, длинный, смелый, черноволосый дьявол.
– В чем это?.. – спросил Орзирис.
– Насчет женщин.
– В таком случае я знаю кое-кого другого в том же роде.
– Если ты говоришь обо мне, я ухаживал за девушками, и благоразумно. Я был молод… Когда я был капралом, разве я пользовался моим чином… Один шаг – и меня лишили чина, и тем сильнее винил я себя… Разве я пользовался чином, чтобы вести гнусные интриги, как О'Хара? Разве, будучи капралом, я издевался над кем-либо? Разве я устраивал кому-нибудь собачью жизнь день изо дня? Разве я лгал, как лгал О'Хара, до того, что молодежь бледнела, опасаясь, что Божий суд сразу убьет всех, как была убита женщина в Девизисе? Нет! Я грешил и исповедовался, и отец Виктор знает мои худшие грехи. О'Хара умер, не успев выговорить ни слова покаяния, умер на пороге дома Рафферти, и никто не узнал о нем самого худшего. Но я-то знаю!..
В былые дни тайронцы набирались с бору по сосенке. Часть – из Конемары, часть – из Портсмута; часть (особенно дурная) – из Керри; оттуда, отсюда, отовсюду, но больше всего там было ирландцев, мрачных, черных ирландцев. Ну-с, доложу вам, что ирландцы бывают хороши, как самые лучшие люди, или хуже самых худших. Так-то. Они знакомятся между собой быстро, как воры, и никто не знает, что они затеят, пока один из них не окажется ябедником; тогда их общество рассыпается. Но пройдет день, другой – все начинается снова; они толпятся по углам, по закоулкам и дают кровавые клятвы; один закалывает своего врага в спину и убегает, потом все ждут объявления в газетах о цене за поимку преступника, чтобы видеть, стоит ли овчинка выделки. Таковы-то черные ирландцы, они позорят имя Ирландии, и каждого из них я готов убить… как я однажды чуть было не убил такого молодчика.
Но вернемся к делу. В моей казарменной комнате (тогда я не был женат) помещалось еще двенадцать человек, низких подонков, поднятых из грязи; это были неблагородные малые, которые ни смеялись, ни говорили, ни напивались, как подобает порядочному человеку. Несколько раз они пытались сыграть со мной скверные шутки, но я обвел черту вокруг моей кровати, и тот, кто переступал ее, после этого дня три лежал в госпитале.
О'Хара возненавидел нашу комнату (он был мой сержант), и мы никак не могли угодить ему. В те времена я, как человек молодой и горячий, не принимал наказаний молча; язык мой так и болтался, но и только. Не то было с другими; почему – не могу сказать; может быть, просто некоторые люди родятся подлыми и доходят до убийства в тех случаях, когда кулака более чем достаточно. Через некоторое время мои товарищи стали отчаянно вежливы со мной, и вся их дюжина проклинала сержанта О'Хара.
– Да, да, – говорил я, – О'Хара – дьявол, не стану спорить, но разве только он один на свете? Оставьте его в покое. Ему надоест вечно находить, что наша амуниция грязна и что мы держим наше платье в плохом состоянии.
– Ну нет, это ему так не пройдет! – отвечают они.
– Так расправьтесь с ним, – говорю я, – потом сами же и взвоете.
– Он неприлично любезничает с женой Слимми, – заметил один из малых.
– Она всегда вела себя таким образом, – отвечаю я. – Почему это вас возмутило?
– Разве он не преследует нашу казарму? Можем ли мы сделать хоть что-нибудь, чтобы он не отругал нас? – сказал другой.
– Правильно, – говорю.
– А вы не поможете нам сделать что-нибудь? – попросил третий. – Ведь вы такой рослый, смелый детина.
– Если он поднимет на меня руку, я разобью ему голову, – говорю, – если он скажет, что я неопрятен, я крикну ему, что он лжет, и я охотно сунул бы его в артиллерийскую водопойку, если бы не ждал нашивок.
– Только-то? – сказал один солдат. – Разве у вас нет смелости? Ах вы, бескровная телятина!
– Может быть я и бескровный, – сказал я, отступая к моей койке и проводя вокруг нее черту, – только вы знаете, что тот, кто перешагнет через эту черту, станет еще бескровнее меня. Никто не смеет ругать меня в лицо. Поймите, я не хочу участвовать в том, что вы затеяли, и не подниму руку на человека, который по чину старше меня. Перешагнет ли кто-нибудь черту? – спрашиваю.
Никто не двинулся, хотя я не торопил их. Они собрались в дальнем углу комнаты, ворчали и рычали. Я взял свою фуражку, мысленно расхваливая себя, пошел в погребок и скоро напился до неприличия; вино ударило мне в ноги, голова же оставалась благоразумной.
– Хоулиген, – сказал я малому из роты Е (он был мой друг), – я пьян, начиная от поясницы до ступней. Позволь-ка мне опереться на твое плечо; поддержи меня и отведи в высокую траву. Там я просплюсь. Хоулиген (он умер, но славный был парень) поддержал меня; с ним мы дошли до высокой травы и, ей-ей, небо и земля передо мной вертелись. Я лег среди самых густых зеленых стеблей и там со спокойной совестью заснул. Мне не хотелось, чтобы меня слишком часто записывали в книгу; добрую половину года мое поведение было безупречным.
Когда я поднялся, опьянение почти испарилось, но я испытывал такое ощущение, точно у меня во рту сидела кошка со своими новорожденными котятами. В те дни я еще не умел выносить спиртные напитки. Теперь я стал покрепче.
«Попрошу-ка я Хоулигена окатить мне голову ведром воды», – подумал я и хотел уже встать, как услышал, что кто-то говорит:
– Обвинят этого увертливого пса, Мельванея.
«Ого, – подумал я, и у меня в голове пошел такой звон, точно в караульной комнате ударили в гонг. – Какую вину должен я принять на себя из любезности к Тиму Вельме?» Дело в том, что говорил именно Тим Вельме.
Я повернулся на живот и потихоньку, рывками, пополз в траве, направляясь в сторону голосов. Все двенадцать из моей комнаты сидели кучкой; сухая трава качалась над их головами; черное убийство было в их сердцах. Я слегка раздвинул высокие стебли, чтобы лучше видеть.
– Что там? – сказал один и вскочил.
– Собака, – ответил Вельме. – Мы отлично устроим эту штуку и, как я уже говорил, вину свалим на Мельванея.
– Тяжело лишить жизни человека, – заметил один молодой малый.
«Покорно благодарю, – подумал я. – Ну что же они затеяли? Что задумали против меня?»
– Это так же легко, как выпить кружку пива, – сказал Вельме. – В семь часов или около того О'Хара пройдет к помещениям женатых, чтобы навестить жену Слимми. Один из нас шепнет об этом остальным, и мы поднимем дьявольскую свистопляску: примемся смеяться, кричать, стучать, топать ногами. О'Хара выбежит и прикажет нам сидеть тихо; в суматохе наша лампа будет разбита. Он прямехонько побежит к задней двери, туда, где на веранде висит лампа, и, таким образом, очутится как раз против света. В темноте он ничего не разглядит. Один из нас выстрелит; стрелять приведется почти в упор и стыдно будет промахнуться. Возьмем ружье Мельванея: оно первое на стойке; не узнать его даже в темноте нельзя: оно с таким длинным дулом и такое неуклюжее.
Этот мошенник ругал мою старую винтовку из зависти, я уверен в том. Эти его слова рассердили меня больше всего остального.
Вельме продолжал:
– О'Хара упадет, и к тому времени, как лампу снова зажгут, шесть малых навалятся на грудь Мельванея с криком: «Убийство и грабеж!» Койка Мельванея возле задней двери, а дымящееся ружье будет под ним; мы скинем на пол этого молодчика. Мы знаем, знает и весь полк, что Мельваней бранил сержанта О'Хара чаще, чем кто-либо из нас. Кто во время военного суда усомнится в его вине? Разве двенадцать честных малых решатся дать под присягой такое показание, из-за которого лишится жизни милый, спокойный, кроткий человек, вроде Мельванея, человек, очертивший круг около своей койки и грозивший убить всякого, кто переступит черту!.. А мы единогласно подтвердим обвинение.
«Святая Мария, милосердная матерь! – подумал я. – Вот что значит не владеть собой и всегда держать наготове кулак! О низкие псы!»
Крупные капли потекли по моему лицу; ведь я ослаб от выпивки, и в голове у меня было не вполне ясно. Лежа тихо, я слышал, как они готовились отправить меня на тот свет рассказами о том, что мой кулак отмечал то одного из них, то другого; и, клянусь, немногие из них не получили такого отличия. Но все это бывало во время честных драк, и я никогда не поднимал руки, если меня не доводили до этого.
– Прекрасно, – сказал один из них. – Но кто выстрелит?
– Не все ли равно? – ответил Вельме. – Выстрелит Мельваней… для военного суда.
– Конечно, – сказал спрашивавший. – Но чья рука нажмет на курок… в комнате?
– Кто желает? – спросил Вельме, оглядываясь кругом. Но все молчали, потом начали спорить, наконец, Кисс, который вечно возится с картами, говорит:
– Бросим жребий, – и он вынул из-за пазухи засаленную колоду; все остальные согласились на его предложение.
– Тасуй, – сказал Вельме и грязно выругался. – И пусть будет проклят тот, кто не исполнит того, что ему судит жребий! Аминь!
– Черный Джек решит дело, – сказал Кисс, тасуя карты.
Нужно вам объяснить, сэр, что Черный Джек это – туз пик, и эта карта с незапамятных времен всегда имела отношение к битвам, убийству и ко внезапной смерти.
Кисс сдает первый раз, туза нет. Все бледнеют. Второй раз Кисе сдает, на их лицах проступает серый оттенок испорченного яйца. В третий раз сдает Кисе, и их лица синеют.
– Не потерял ли ты его? – говорит Вельме и отирает с лица пот. – Скорее! Торопись!
– Я-то тороплюсь, – говорит Кисе, бросая ему карту. Она упала на колени Вельме рисунком вверх – Черный Джек!
Остальные загоготали.
– Ему стоит дать три пенни, – говорит один из них, – и то дешево за такое представление.
Тем не менее я видел, что все они слегка отступили от Вельме, предоставив ему перебирать карты. Некоторое время он молчал и облизывал губы, как кошка; потом вскинул голову и заставил своих товарищей поклясться всеми известными клятвами, что они будут поддерживать его не только в казарме, но и во время суда… надо мной. Вельме выбрал пятерых крупных малых, поручив им после выстрела прижать меня к койке; еще одному велел потушить лампу, наконец, последнему – зарядить мое ружье. Сам зарядить его он не хотел. Странно! Ведь в сравнении с остальным это было сущей безделицей.
Они еще раз поклялись не выдавать друг друга, потом расползлись по высокой траве в разные стороны, все парами. Хорошо, что никто из них не натолкнулся на меня. Мне было тошно, противно, противно, противно! Когда они ушли, я вернулся в погребок и потребовал кружку пива, чтобы опохмелиться. В распивочной уже сидел Вельме; он пил много и обращался со мной беспримерно вежливо.
«Что мне делать? Что мне делать?» – подумал я, когда Вельме ушел.
Вот входит оружейный сержант, недовольный, сердитый на всех, раздраженный; дело в том, что в те времена ружья Мартини-Генри были новинкой в нашем полку, и мы плохо разбирались в механизме этих ружей. Очень долгое время меня так и тянуло после выстрела двинуть назад затвор и перевернуть ружье, точно мушкет Снайдера.
– Каких сапожников мне поручили обучать! – сказал оружейный сержант. – Вот, например, Хоген неделю валяется в лазарете с носом, плоским, как столовая доска, и каждый-то, каждый малый в нашей роте то и дело разбирает ружье на части.
– Что случилось с Хогеном, сержант? – спрашиваю я.
– Случилось? – отвечает он. – Я заботливо, как мать своего ребенка, учил его разбирать «Тини», и он сделал это как следует и без труда. Тогда я велел ему снова собрать ружье, зарядить холостым патроном и пальнуть в яму. Он сделал это, но не вставил на место штифт откидного затвора. Не мудрено, что едва он выстрелил, затвор отскочил прямо ему в лицо. На счастье дурака, патрон был холостой; настоящий заряд начисто выбил бы ему глаз.
Я смотрел на сержанта взглядом, чуть-чуть поумнее взгляда вареной овечьей головы.
– Как так, сержант? – спрашиваю.
– А вот как, невежда, не делай этого, – ответил он и показал мне испорченное ружье: его приклад отлетел, и можно было видеть весь внутренний механизм. Сержанту до того хотелось ворчать и жаловаться, что он два раза показал на деле ошибку Хогена. – И все из-за незнания оружия, которое вам дают, – прибавил он.