
Полная версия:
Звукотворение. Роман-память. Том 1
УЖ КОЛИ БОГ С ВІН А ЕДИНОРОДНОГО НЕ СПАС, ТАК ДО НАС ЕМУ НАПЛЕВАТЬ ПОДАВНО.
В булыжной недвижности мужчин, в строгом, солидарном их молчании, в слитности эдакой, что зримо, плотно проступала скрозь кромешность сущеземную туго-крепко сдвинутыми плечами могучими, позами ажно скульптурными, выразительными, в чём-то ещё русском, родном, веющем, исходящем от них, прямо-таки выпирало наружу родство – родство братнее, неписаное, но имеющее место быть, единение подлинное, надолгое; печать гнева, скорбей и восторгов грядущих угадывалась на лицах, схороненных мглою фиолетовой поздней для завтрашних алых зарниц… Да-да, определённо была она, читалась, как с листа, эта чеканная, лиховая печать, выражение сложное, смешанное на обличьях-ликах, в положении тел, в общей воле праведной, святой по своему, по мужицкому канону… И уж вовсе не казалось, а действительно виделось: в немигающих, прикованных к открывшемуся свету Фаворскому, что в словах Бугрова сиял, глазах людей веслинских забитых кипела-клокотала, наливалась огнищей ответной всечеловеческая, единая, на алтарь Добра и Зла приносимая и в минуты сии самые нарождающаяся клятва: отмстить, растоптать, добыть и выложить на коленочки крохотные… За ради будущности, Счастия и Жизни… О, равенство, о, тепло любови, теплынь судьбинушки настоящей, не в дёгтях мазанной! Запрокинь голову: в провалах туч – звёзды, звёзды… Сколько их? Кому достаётся блаженный ропот-свет из далей заколдованных? Нешто напрасно льётся-струит из глубин всетемных мерцающий ливень? И завтра, завтра же поутру, в который раз потопнет явь в жиже-грязи, пропадине, ась??? И вновь – мордолупы, издёвки, вновь голендуха, мор, сизифов пот казённого труда, боль, боль, БОЛЬ… БО-О-ЛЬ нылая, нескончаемая, поратая боль-за-глотуха. Доколе терпеть-та?!!
Шальной, чистый свежак – трепет крыл ветровых! – ворвался в Кандалу Старую, расколол-раскрошил прежние призраки и миражи, ошпарил судорогой. Тотчас обновилось кругом-вокруг. Ибо неистребима вера, вечна надежда, славна душа наша – твоя и моя. Из камня через боль-голь – к солнцу рукотворному к звёздонькам потихоньким-махоньким, за своею, синею, сирень путеводною! Всю жисть. Э-эх, слов не жалко русских, да токмо вот кабы по писаному получалось! Увы…
Забрехали псины на подворьях, тугой, нервной струной вдарил ветругана завыв – враз проснулся бор, прочухался, размять чтобы затёкшие рученьки-ноженьки, вволю нашу-меться да и вновь отойти – на боковую… Разлилось окрест сладчайшее медуниц жужжание – потревоженное напоследок и подвинулась к деревеньке ледяная, неугомонная журчайка Игринка, впадающая за горизонтами дремучими в Лену: вплела в стройный хор засыпающих голосов беззаботный свой. Неугасима, неувядаема жизнь! И такой огромадный, неразъёмный, противоречивый мир, ИХ МИР, цвёл, пел, дышал, заливался колокольчиками-цикадами, заглядывал в души, стучался в сердца… в бессонные человеческие сердечки и сердца падал с надзвёздных врат ли, из былиночек тутошних, из Бог весть чего ещё, то пульсирующего звонко-немо, то обмирающего позатайно… и такая несказанная благодать царила повсюду, заполняла поры, клеточки Бытия, что не по себе делалось как-то, что граничило это и с чудом, но и с кощунством сразу – ведь семьи Ивана Зарудного более не существовало. И тогда чёрный полог ночи с вкраплениями редких, одначе крупных, особенно дорогих звёзд стал будто бы чернее… и тогда жутко, скорбно прижалась к плоти животворящей мира вековечного тишина траурная, густая… и до утречка самого не пожелала расставаться с ним…
Что утро? Всё одно! Недаром молвится: хвали утро вечером, днём не сеченый! У Бога простор, а в людях теснота-а… И до утра ещё дожить надыть!
Голые, злые ветры не за семью горами-долами хлёстко рвали, теребили бубен тайги, но она стеной непролазной заступала дорогу им, не поддавалась напорам внезапным, берегла ЭТО МЕСТО… Зной вытек давно – вместе с угастими лучами изник и было даже как-то знобко, муторно сидеть на завалинке – поёживались мужики. Да и то правда: не столько от прохлады мурашки повыскакивали, сколь от нервного возбуждения, напряга, что ли…
– Погодье завтра – хуч аукай, хуч пали, но ужо раз стёжки да лазины поразмоет, то и заплутать – тьфу! Немудрено. Пиши пропало! Слышь, мошкары скока – сроилась, урчит-не угомонится, ядри-тя… Хватит, большо!
И, по заказу? утра не дождавшись, началось: сперва редко, словно раздумывая, с неохотцей, тяжёлыми, влажными бусинами, расползающимися по лицу, зябко за ворот стекающими, дробно зашелестела подстега, а потом, во вкус войдя, окатный хлынул дождище, вмял в землю, не просохшую от вчерашней мороси окаянной, и всю в подтёках грязных муравушку, затарабанил по крышам, окнам капелью пречистой, по лужицам, образовавшимся быстро, зачмокал нелепо… отозвался в бесконечности чернильной далей, самим же собою размытых, успокоение дарующих, ровным шумком, который единственно нарушил (в пределах, ему отпущенных!] печальную, горестную тишину… Шумком, будто выходящим наружу из диковинной, размеров необъятных морской раковины… И вдруг треснул мир надвое, чудовищно прорычал гром и из рокота этого – не наоборот! – выполз полоз огненный: задержалась дольше обычного молния вспышная.
Разбрелись по домам мужики, крепче прежнего пожав друг другу на прощевание руки. Опустел завалинок. Лишь одиноко, тускло догорал под кустиком чей-то недокурок – «бычок». Вода ещё не попала на него, щадила, вот он и тлел, долго-долго, красновато, светло, изнутри озаряясь, в себе самом черпая силу, возвращая и волнуя память…
Наутро… Что наутро? Небо – заспанно серое, чахлое, глядеть не на что. Глянцевито, сочно вырастала в тумате рыхлой, по низу стелющейся, словно из тёса мокрого тайга – точёная, чернотная. Смачно чавкала под ичигами сляча… и только воздух, о-о, воздух поражал, пьянил студёной, духмяной благодатью! Его было много, больше обычного, взахлёб, он забивался, лез в ноздри, в грудь просился, потоком живительным, неохватным вливался в лёгкие… – дышите мною, люди-и! и такими же чистыми, звонкими будьте.
И хозяйка «надёжного» Тамара Глазова вывела обессиленного Ивана Зарудного на подворье – пущай «глонёт». Она уже вторую неделю прятала его у себя, жалеючи, выхаживала, разумеется, строго-настрого запретив старшому своему, Толяне, даже заикаться о том, что в «ихний» дом Трофим Бугров ночкой мутной-глухой варнака приволок – именно что приволок болезного. Затягиваться-не затягиваться, но кровянить перестали раны гордолюбивого бунтаря, недаром что «ведьма» за дело ейное взялась: окромя слов заветных, заклинаний всяких да зелий – бр-р! (в Старой Кандале Бугров-старший один знавал за Тамарочкой дар сей – колдовать-ворожить; дар, доставшийся «по наследству» от Акулины покойной – вот та оставила опосля себя тёмную память, смутную память… умирая же, передала умение своё, что-то таинственное, жуткое, Тамаре, тогда ещё в девках бегавшей…), окромя молитвочек истых пустила в ход травы-коренья целительные, отварами потчевала да настоями многолетними, набравшими силу живительную, словом, врачевала непревзойдённо, знахарка поневоле!
Перестали кровянить раны – не переставала болеть-кро-воточить душа: бредом-хрипом, мольбою отчаянной, матом-воем исходила-изнывала… чать, не лужёная, не сухая она – и любовь, и ненависть, и память с привкусом мяты, солоды, и зудящая болесть-скорбь, и мести жажда, самосуда, иссушающая, изнутряющая жажда-алчба. Хотя бы одну падаль раззолоченную в чёртов ад спровадить, ножищем покромсать медленно. Да жиивьём. Живьём, по живому-нежному чтоб! – нехай свиньёй на живодёрне повизжит гадина ентова, основная!!
На поправку шло. И всё бы ничего, да вот осечка досадная вышла.
Было:
Бродил Зарудный по двору на плечо крепкое Толяна опираючись, шаркал ступнями босыми по муравушке влажной, «зумрудной», а кто-то из кандалинских макаром случайным и заприметил беглого – гостя незнамого. Ну, кубыть, и подумал грешным толком: «От, бестия, мало ей троих, за четвёртого, доходягу! вплотную взялась!» Подумал без умысла злого, с юморочком даже… Но – сболтнул встречному-попе-речному… Вскорости проведала по телеграфу беспроводному обо всём том Шагаловых чета, ну и супружница, ужо знакомая нам Емилиана-то Аркадьевна, как водится, под реченьку напутственную муженька к миллионеру Горелову лыжи навострила. (Надо ль повторять, что новость сногсшибательную эту, присовокупи к ней женские прелести свои, отдать спешила в заклание – лишь бы миллионер по-прежнему благоволил к обоим, не пустил по ветру купчика-помещичка её, а чего там более в деятельности кипучей барина в наличии было, сам боженька не разберётся!]
Мол, «с женой ихнею, с Наталией Владимировной, в последний раз когда виделась? Запамятовала, гришь, ну, так ехай, ехай, да заодно от меня весточку с поклоном САМОМУ передай… Так и так… чту… блюду… А чтобы не слыть пустобрёхом, новостиночку присылаю… Да-с…» Знал, знал Шагалов: умастит Родиона Яковлевича вдвойне! Главное, чтоб под горячую руку не сунулась, дура-баба! А уж коль подвезёт, подфартит, то, глядишь, перепадёт ему ещё несколько времени пожить бесхлопотно, мошну битком набивая. Однозначно-^!] Знал и то, кто именно у Тамары-недотроги в доме с бухты-барахты объявился: имел свои глаза и уши во дворце гореловском в лице всё той же… Емилианы Аркадьевны, «шагалихи» своей! Вона ка-ак.
Не вспугнуть бы «гостечка» дорогого…
…Итак, Родион Яковлевич Горелов, сибирский первейший золотопромышленник, чьё богатство сказочное 200миллионную черту давно перевалило, узнал от одного из хо-луёв исправных, через бабёнку похотливую, что заклятый враг его, Зарудный, опять спасся, что в одной из веслин, и не в одной, шалишь, а в той самой\, в той самой, недалёкой, у некоей Тамары Викторовны Глазовой отлёживается-хоро-нится, не иначе как для новых пакостей силушку набирает… В той самой, да-а… Жители там всем скопом, почитай, поход за золотишком сообразили. Обдергай драные! Тогда меня не хватило, не додумался, как бы полютее покарать быдло, спустил с рук вольноотступничество доморощенное баб-мужиков. И вот – нате вам. Из-за кровавого гадёныша этого название веслинки дремучей опять на слуху. Чтож… Битому неймётся…
И выплюнул взбешённо слово-приказ…
Было:
На взмыленных верховых врезались в деревушку во главе с волостными «людями», с держимордой Ступовым, иными холуйчиками солдатушки бравые, ворвались в Тамарину избу, схватили Зарудного, связали и – волоком по грязюке, туда, где рыжеусому «унтеру» велено прилюдно Ивана-бегло-го изощрённо-люто казнить, «да побольней чтобы, до крику заполошного, слышишь?! Не то… А когда выполнишь, то лично мне, мне-е доложишь, минуя всяких там дармоедов, навроде полковничка твоего и ещё этого, как там его, Шагалова? ну, да, да, его, его, голубчика! Варежку раззявил – и куда глазел! Уж он у меня допрыгается, халявщик!»
Рассыпался по лесу топора стук, пилы визг – валили молодняк на виселицу. Стон, мат, лай, ржание, скрипы петель несмазанных, вязги, хряст, гул продырявили в решето тихоту глухоманную. Приклады, сапоги, копыта, команды, всхлипы, кашель, кряхтенье, вздохи… Сгоняли люд на мир, а коли мир заревёт – леса стогнут.
– Что буркала пялите? На дыбу вздёрнем, перемолем, да косточки пересчитаем, а уж потом да петелькой, петелькой-сс!!!
Захлёбывался Ступов, не ражий, так рыжий («рыжка-от-рыжка»!), унтеришко, в мечтах давно-о мнящий себя – ого-го! – впритирочку к полковнику Мяхнову самому главнокомандующему гореловскому и главному же гореловскому выпивохе. Ну да, не иначе! Одновременно Ступов деловито, озабоченно распоряжения нале-направо раздавал:
– Верёвку гони, олух царя небесного, та-ак, теперь брус, да, да и поживше, поживше! Другую, балда, верёвку-то, аль не захватили? Вот та-ак, так… А то по хибаркам прошвырнись, тама у их чего только не припасено! Да не сюды, не сюды, через тот конец перекидай, перекидай, дылда! Ну. А вы чего рты пораззявили? Копайте, ублюдково семя, время не ждёт, не ползёт!! Чё возитесь?
Губный староста, Кащин, маленький, аккуратненький, в чём-то макинтошистом, с баками на «аглицкий пижон», писарчуку тем часом наставления свои давал:
– Отпишешь ихнему сиятельству Родиону Яковлечу всё-всё и поминутно чтоб! Они после читать будут и радоваться, радоваться, что такого сволочугу урыли. Попил он кровушки у благодетеля и хозяина нашего, ну, да ничё-ё, ничё-ё… Скоро теперь… Смотри ж мне, чтоб кажинное слово, крик, хрип предсмертный запротоколировал, разумеешь? Крысина канцелярская! Нет? Не то сам в петле бултыхаться будешь.
Внезапно со стороны тракта новый раздался щум – на лоснящихся халтарых вынырнули из леса, из-за поворота, подле что, на вырубку смотрит, новые всадники – другой… третий… Шесть седоков. Второй приказ из города: не только Зарудного Ивана зверски замять, но в придачу и Томку Глазову, негодника приютившую, со всем ейным выводком, а также пару-тройку местных вусмерть избить, да пару-тройку халупок сжечь дотла. Глазовой же домишку – в первую голову. «Ничё, зато наперёд челядь посмирнее будет! Когда выблюд-ки малые (Толян с Прошкой!) окочурятся, издохнут, к мамке тела их покрепше привязать, а если кто из сердобольных сунется – всем несдобровать чтобы, всем худо творите!!»
Запричитали-заохали бабоньки, на колени попадали, истошно креститься стали. Взметнулись, планули молитвы творимые – к боженьке понеслись с земли обетованной, к боженьке всеблагому-всемилостивому, родимому нашему… Страстный хор-заклинание… Покачнулась Тамара – ушла с-под ноженек опора кака-никака… «Люди-и…» – неслышно, губами помертвелыми… Захолонуло в груди, сцепило дух, свело судорогой сердечко. Ни жива, ни мертва… Так и стояла, прижав правой рукой Прошку, левой – Толика, старшенького, он всё понял, но не заплакал почему-то, кулачки сжал, набычился… вырос словно… Так и стояла, приговорённая к закланию мадонна веслинская, которую выволокли на убой.
Унтер, получив страшный приказ новый, заулыбался, рявкнул:
– Слепов, Лужин!! Ко мне! – и матёро к Тамаре подался. Писарчук ожесточённее, вдохновеннее пером заелозил-зака-рябал.
Запечатлевал!!
3– А-А-А-А!!!
Взрычала Тамара, из бесчувствия паморочного выйдя. Сорвалась с места – куда-а?! – ланью дикой с детушками бросилась, последний, смертный час зачуяв. К колоколу! к нему, что в нескольких шагах от неё низко располагался и тяжело, нелюдимо молчал покуда посреди Старой Кандалы… Привидением просочилась-юркнула Глазова к округлому холодно-чёрному боку чугунному, впилась в верёвку хваткой мёртвою – казалось, вот-вот влезет по ней на колпак, оттолкнётся ноженьками от подвески и на небо спасительное переберётся; казалось, оттуда, с облачка попутного, гибко свесится, руки вниз протянет, детушек обоих бережно-крепко приобнимет, в охапку сгребёт – и к себе… в небо-житницу обетованную, прихватит, из беды выручит, к груди прижмет поочередно, приласкает..; казалось, погрозит-приг-розит с высоты божественной пальцем и всё тут сладится, образуется, уляжется само собой… И по-прежнему жизнь идти-течь будет кругом замысловатым…
– Дитяток пощадите, ироды!
– У-у, нехристи окаянные!
– Отольются вам наши слёзоньки!
– Ничё, бабы, она ж ведьма, а ведьме что сдеется? Вона, вишь, за четвёртого принялась – со свету сживат-та!
– Дык умеючи, и ведьму бьют!
– Сыночков-то пошто?
– И-и-и…
Остановилось мгновение безобразное: Тамара с верёвкой от колокола, дети её, рядышком, люди и нелюди – чужие… свои…
Дёрнулась Тамарочка, словно пулей проткнутая, телом на плоть железную навалилась, вервие лихорадочно потянула, со страстью радостной даже… «БОМ-М!!» – надсадно, гулко, зловеще отозвалось било сердешное, не чугунное. «Б-бом…» – прощально-тихо, словно эхом, прозвучало-звукнуло и оба раза вздрагивала толпа, суеверно-слитно колыхалась, аки волна не прибившаяся к брегу, и не пятилась, будто одно живое сострадание.
– Что ж это такое?? А?!!
Повис над землёй и внезапно плоть-стать обрёл, зримостью налился, весомостью сущей душераздирающий чей-то вопль-глас.
Рыжеусищий, с ним трое, к Тамаре с ребятёнками просунулись, схватили, выворачивать руки начали… Детей от неё пихнули, причём с Толей повозюкались – малец не по летам силён оказался, цепок. Защищая детей, себя, она оцарапала физиономию «вашроди». Сапогом в пах получила, ойкнула, осела-сползла в полшаге от колокола. Помутилось в голове… Этого и дожидались Слепов с Лужиным, справились с Толей, схватили Прошку, оторвали от мамы, но пацан, старшой, ухитрился вывернуться и зубами вгрызся в Лужина. Взвыл последний, наотмашь вмазал мальчугану по носу, присосался к полученной ране кровавой…
– Сучара! Я т-те покажу!! – Он был взбешён. Ладонь порвана и в кровищи вся, глаза навыкате, перематом воняет ртище скособоченный… – Вы-то как, вашбродь? А мне вот досталось! Кто б подумал, что гадёныш, сопля, на такое горазд…
– Ничё… Попляшут на пенькё-т. Помочатся!
– Толя, Толь!.. Прош…
Придя в себя от удара сапожищного, надрывалась Тамара – из сил неженских коленями, локтями упиралась, пальцами, до костяшек стёртыми уже, ногтями цеплялась за что попало, лишь бы подольше, поближе к детям быть, но её прочь, прочь тянули – на место лобное, где из очепа колодезного простейшую дыбу сварганили (долго ль?], где вколачивали последние гвозди в виселицу, что подле, на пару с дыбой, казотилась и где, наконец, в окружении нескольких солдат Иван Зарудный стоял, бледный, с глазами дьявола – своего смертного часа приближение вынужденно терпел.
Швырнули в лужу, рядом со столбиной, Тамарочку и Ступов, красный, взмокший, злой, щека в огне, принялся неистово трёххвосткой бедняжку пороть, сквозь ситец одёжки высекая, как искры длиннющие-влажные, кровавые полосы… С вожделением, ненормальным блеском в глазищах выпученных бил, разве что не с пеной у рта.
– Не её, – меня, меня забей, выродок! Меня-я!! Матке, маманьке твоей да деточкам-выблевкам не жить – тьфу! Не жить, сдохнут. Знай. Ха-ха-ха! Попомнишь словцо моё! Выползень вислобрылый! Дуроумок! Писька. Писюн сопливый. Пись-пись-писька ты! ХХ-ХХ-УУ…
И сильно-метко в Ступова харкнул, как раз на штаны попал, на причинное место. Унтер привзвизгнул аж. С людьми своими Шагалов подоспел, забоченясь, в сторонке соляным столпом застыл. Солдаты тем временем, выхватив из общей массы согнанных людей двоих, неказистых с виду мужичков, и, обречённых их, лупцевать принялись. Унтер, отерев плевок, подобрав губу нижнюю, схватившись за рыжую поросль на голове, отправился руководить – самолично! – поджёгом избушки Глазовой… гнёздышка вдовы нашей разне-счастненькой… Заодно решил дух перевести – притомился трёххвосткой махать, надо же паузу сделать, а то удовольствие будет коротеньким, жидким – неполным. Проходя мимо писарчука, не поленился через плечо в бумаги разложенные заглянуть:
– Ты того, гляди у меня, писать – пиши, да шоб с умом, не то… Пиши, ясное дело, подробно, только с умом!
– Да прослежу я, прослежу… – Рядом со столом Кащин ошивался, отчего ж голос не подать?
Штыками оттеснённые, как не напирали, но пробиться сквозь стальной режущий заслон к своим веслинские не могли – грудью натыкались на острия калёные будто: железо не просто жгло – шпарило до крови. Кандалинские пятились, тут же осточертело вперёд ломились… Тамаре, Зарудному помочь, детёнкам. И не помочь, а вырвать из объятий смерти надвигающейся… Но не в силах, не в состоянии были – напрасно на рожон пёрли, рожон благороднейший, солидарный. Тщетно, зря. Разрывались на части бабоньки с детьми, чьи мужчины под руку попали извергам и сейчас также на поляночке невеликой в грязюке пластались, избиваемые нещадно трёххвостками да кнутовьём. Неровной, нервной стеной стоял ор. Вскорости в какофонию дикую влился ещё один ручеё-чек – Прошечки жалостливый плач, плач тонкий, режущий слух, будто журавушки клик невыносимый… Говорилось уже: обоих детей Тамариных сюда ж примыкали, одначе забивать сразу не стали – не интересно сразу-то! Слепов (он за шкирку Прошку держал, Толян в тисках Лужина извивался, всё порывался вдругорядь укусить кисть лохматую, не выходило, больно здоров был хват, силён на расправу, второй раз бдил в оба!), Слепов в какое-то мгновение пронзительное ужаснулся тому, что творит, ведая!.. И – мелкой дрожью осиново задрожал… Беспомощно, близоруко зыркнул глазёнками в направлении, куда Ступов подался, где, по мнению холуйчика, сейчас быть должон. «Чевой-то возются с домишкой?» – подумал. Ему окрика командирского до зарезу не хватало.
Через минуту-другую унтер и нарисовался, как по заказу – огненноусый, радый тому, что так гладко приказание миллионера «сполняется». То, что харканул Зарудный в него, по рассуждению последующему, Ступова даже позабавило. «Я т-тя, милок, перед повешеньем таким пыткам предам, что у писарчука нашего глаза на лоб повылазят!»
– Никак меня ждёшь, сволочуга? – издали, завидев едва Слепова, Лужина, других помощничков бравых, что под ружьём, при исполнении, бишь, находились, и конкретно ни к одному из них не обращаясь, заорал. – Удави чертеняку, только не сразу, не сразу, а поманеньку! Чтоб визжал, обмочился, дёргался… Н-ну!!!
И тут Зарудный, улучив момент, набрав побольше воздуха, быстро пригнулся, схватил с земли каменяку увесистую (благо на миг какой-то державшие его ослабили хватку] и запустил ею в Ступова:
– Н-на!!
Крякнул ещё, подобрал опять что-то, полотьё не полотьё, вновь размахнулся… Пример был подан и вот уже град камней-комлей, всё-всё, что под рукой оказалось, посыпалось на головы солдат, волостных, писаря, самого Ступова, который от внезапности сей и плеть выронил, с коей не расставался. Писарчуку пенсне – вдребезги, старосте Кащину – прямо в зубы угодило… Мужики, бабы, подростки спешно кто чем вооружались: ломами, топорами, лопатами-граблями, кольями; булыжнички поувесистей за пазухой припасали. Народ, большинство стали понемногу теснить частокол штыкастый, ощерившийся, верх брать.
– Кончайте их, ну! Живее ж!! ЩАС ПРЯМО!!!
Аж изошёл криком Ступов, истерично затрясся – только что предвкушал, поживу словно, зрелище мук Зарудного и вдруг нате вам – облом. Того и гляди толпа озверевшая набросится, впору ноги уносить! Стоя в окружении преданно-раболепной солдатни (из лучших отобрал!] порывался ещё повелевать, но зелень, проступившая на рыжеватой от усов залихватских физиономии, пот холодный выдавали страх, ненависть, загнанность. Ничуть не лучше, кстати, и Кащин выглядел – взъерошенный, сам не свой. Что до писаря, тот без гляделок вообще потух – то сидел важно, петухом, а сейчас метался взад-вперёд, не находя укрытия ни за спинами солдат, ни где бы то ни было вовсе. Творилось невообразимое. И Ступов однако сделал героическое, на его взгляд, волевое усилие, дабы покончить с бедламом. Перекрывая общий рёв, зафальцетил отчаянно:
– …Я КАМУ СКАЗАЛ, ВЕШАТЬ?! СНАЧАЛА ЕГО, ЭТАГО!! – Чуть не взбрыкивал, слюной брызгал… – ДА БРОСЬТЕ ДЫБУ, ХРЕН БЫ С НЕЙ, В ПЕТЛЮ, В ПЕТЛЮ СРАЗУ!! НУ!!!
Иван боролся, но солдаты двинули пару раз прикладами по почкам. Невозможная боль скрутила всего, головушка – долу, сам обмяк, руки, как плети, провисли… Ему мигом заарканили шею – под намыленным ужищем нервно заходил небритый острый кадык.
Со всего неба огромного тишина рухнула на землю, вжала в неё, зримо, грубо вдавила кровавую, майданную эту толчею, оборвав на предроковой, на высшей! ноте мольбы-заклинания, ропот, возгласы бунтарские, перемат сочный-гневный; она, немота свалившаяся, как бы перехватила жгутом невидимым гул-зык – и задохся ор. И выразительнее, значительнее сделались штрихи обычные, мазки общие, допрежь незначащие силуэты, контуры, линии, отдельные детали… Наконец, в целом! обострилась панорама, картина происходящего, стала чётче, яростнее… До жилочки, вздувшейся на лице каинском, до глазищ, базедово вылезших, до волосиночки, с другою такой же спутавшейся и приклеившейся к горячей, в поту, коже… И только жадно, беспощадно пожирал халупку Тамарину огонь – трещало ожесточённо, весело и дико, холодно до зноби, до безумия… всё слышней, слышней… Скулили-выли затравленно собаки, подчёркивая тишину, не нарушая, но именно оттеняя безмолвие, беззвучие грянувшее…
– ВАА-А-АНЬ!!!
Истошный взорвался вопль.
Словно бичом стегануло – сразу же, после заполошного, Тамаре принадлежащего, «ВА-АНЬ!» и стегануло, да так хлёстко, жёстко… лягнуло буквально по миру, что осадило воздух самый, плотный, подлый воздух; это раздался сухой, отчётливый щелчок, грубо вспорол давящую, свалившуюся ниоткуда(?!] тишину… и вздрогнул люд земной, здесь оказавшийся, хороший, бедовый – и вызверившийся. Вздрогнули все. Но особливо шибко Лужин дёрнулся, переломился в пояснице, нелепо засучил руками, замер… грузно в грязь толчёную тюкнулся, в метре от Глазовой, которую лупцевал нещадно до сего незадолго. На казённой его робе, под левой лопаткой, сочно, густо закровавело с кулак добрый пятно.
И ещё, ещё хлестали выстрелы. Слепова – наповал, того солдата, который собирался из-под ног Зарудного табурет выбить – наповал…
– Никак опять Трофим?
– Беги! Беги!!
– А вы тут – помирать??? Ну, уж не-ет…