banner banner banner
Лев Боаз-Яхинов и Яхин-Боазов. Кляйнцайт
Лев Боаз-Яхинов и Яхин-Боазов. Кляйнцайт
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Лев Боаз-Яхинов и Яхин-Боазов. Кляйнцайт

скачать книгу бесплатно


Неподалеку от развалин дворца указатель определял высокий курган как искусственную насыпь, где стояли зрители, покуда царь охотился на львов, освобожденных из клеток на равнине внизу.

Боаз-Яхин вскарабкался на холм и сел, глядя на львиного цвета равнину, ныне усеянную детворой и взрослыми, которые фотографировали друг дружку, жевали сэндвичи и пили газировку. Взрослые рассматривали планы цитадели и тыкали пальцами в разные стороны. Дети разливали напитки себе на платье, пачкались едой, ссорились, носились, разгуливали и прыгали яростно и беспорядочно. В тонком мареве их голоса подымались, словно вонь старой стряпни в многоквартирном доме. Над равниной мерцала жара, и Боаз-Яхину почудилось, будто он видит в воздухе бег львов, смуглый, великий, мимолетный. Он почуял в себе умирающего льва, вцепившегося зубами в колесо. Отпустив все остальное, он мог себе позволить быть со львом.

И, будучи со львом, он почуял в себе вкус, яростный, памяти о ловушке и падении в нее, о синем прямоугольнике неба над головой, о темных лицах, глядящих сверху в яму, о тяжком плетенье ячей сети, что рухнула на него и прильнула, и удушила, и обессилила его ярость. Темнота ямы, синева неба и глядящие темные лица маленьких темных людей, что были чужаками в любой земле, темных человечков, которые читали ветер, которые читали землю, по которой ступали. Охотясь, они озирались по сторонам и нюхали воздух. В незримом воздухе, вмещавшем духи зверей живых и мертвых, перебирали они проворными, сильными пальцами – и вытягивали, как долгую нить, дух животного, которого поймают. Лев мог убить их ударом лапы, стой они пред ним, но они были слишком хитры. Лев для них – что дитя.

В Боаз-Яхине возникла память о тяжелых повозках с клетками – о тряске, и о суши, и о жажде. Затем – о деревянных клетях на равнине, и поверх каждой стояла другая клетка, поменьше, где, как птицы, примостились маленькие темные хитрые люди. Шестами открывали они дверцы клетей и гнали львов в жар дня, к месту их смерти.

Львы из клетей выступали осторожно, порыкивая и сердито хлеща хвостами. Припадали к земле, рыча, меж тем как загонщики и их собаки наступали на них, дабы двигались они вперед, чтобы на них там охотился царь. Сухой ветер предлагал лишь хаос. Сухой ветер пел охотника, на кого охотятся, его последняя добыча далеко позади. Сухой ветер ревел и ярился, был копьями по щитам, лаял в глотках мастифов, пел в тетивах смерть, смерть, смерть.

И вот львы на равнине. Загонщики и собаки, копейщики и щитоносцы возвели стены, сквозь которые львам не проломиться, каких им не перепрыгнуть. На высоких колесах выкатывались колесницы, и царь слал стрелы, сея смерть среди львов.

Львы храбры, но надежды у них никакой. Будь у них свой царь, он повел бы их против царя колесниц и коней. Но у львов не оставалось времени выбирать себе царя. Колесницы уже средь них, копейщики и лучники охраняют своего царя и несут смерть каждому льву.

Последний лев, оставшийся в живых, – как раз тот, кого другие сделали бы своим царем, если б им позволили. Он был крупен, силен и свиреп и, с двумя стрелами в хребте, – еще жив. Стрелы жгли в нем огнем, зрение меркло, в ушах ревела кровь, а колеса колесниц рокотали. Пред ним и над ним, уносясь прочь, блистающий царь хладен в колеснице своей, копье наизготовку, копейщики рядом. Умирающий царь-лев прыгнул, вцепился в высокое и вращавшееся колесо, что подняло его к копьям. Рыча и хмурясь, впился зубами он в колесо, что подняло его и вознесло во тьму.

Лев пропал. Там, где был лев, вдруг стала пустая головокружительная чернота – похожее ощущение, когда слишком быстро разгибаешься после того, как долго был согбен.

Боаз-Яхин вновь осознал людей – они фотографировались, ели сэндвичи, пили газировку. Он прислушался к призрачным ревам за голосами, разобрал лишь кипень отсутствия в полости безмолвия: так можно услышать море в раковине.

– Львов больше нет, – произнес Боаз-Яхин.

Он подумал об отце и карте, которую тот забрал. Что можно было б найти, не унеси Яхин-Боаз прекрасную карту с собой! У него, сына продавца карт, картографа и любителя карт, не имелось к картам никакого таланта, он не мог сам составить ни одной, что не была б дурацкой, уродливой и замаранной, и так вот отец наказал его – оставил без карты и одного со своею брошенной матерью, торчать в темной лавке по-стариковски, ждать, когда на двери звякнет колокольчик, ждать, чтобы продать средство обретения другим взыскующим.

В рюкзаке у Боаз-Яхина вместе с его одеждой и неоконченной картой лежали карандаш, бумага и маленькая линейка. Он вернулся в зал львиной охоты, одинокий среди людей вокруг. Тщательно измерил умирающего льва, прыгавшего на царскую колесницу. Измерил торчащие из льва стрелы, также измерил копья царя и царских копейщиков. В другой части того же барельефа была стрела, пронзившая умирающую львицу. Виднелись оба конца стрелы, и Боаз-Яхин сумел измерить ее полную длину. Все свои измерения он записал, аккуратно сложил бумагу и сунул в карман.

После этого покинул зал львиной охоты и вновь взошел на высокий курган, холм зрителей. Здесь он просидел долго. Забирая деньги из кассы в кабинете, Боаз-Яхин был уверен, что в лавку не вернется. Раньше он видел себя одиноким скитальцем – на улице играет на гитаре, на мостовой открыт чехол, чтобы прохожие кидали в него деньги. Однако в бессловесном отказе развалин вокруг, во вспомненном стуке его шагов по камням дорожной обочины минувшей ночью услышал он безмолвие неготовности.

Он побывал со львом. В нем это было. Пришло к нему, и что-то заставило его измерить изображение льва и изображения копий и стрел. Он не знал, зачем это сделал. Что-то большее может прийти к нему. В это место он явился найти, что делать дальше, а он хотя бы нашел, чего дальше не делать: он пока не станет искать отца. Он покамест вернется в лавку.

В сувенирном ларьке у ворот Боаз-Яхин купил фотографию барельефа львиной охоты с изображением умирающего льва, что прыгает на царскую колесницу и вцепляется зубами в колесо. Еще он взял сэндвич и апельсиновую газировку. Когда подъехал автобус, Боаз-Яхин вернулся в городок, а оттуда следующим автобусом поехал к себе.

3

Поздняя ночь была в том городе, где жил теперь ЯхинБоаз. Он лежал без сна, глядя на розовато-серое ночное небо, оправленное в его окна. Здесь в ночном небе всегда отражался отсвет огней великого города. Он шевельнул рукой, чтобы закурить, и девушка, чья голова лежала у него на груди, повернулась во сне, скользнув рукой по его телу. Гретель. Он произнес в уме ее имя, подался вбок, чтобы взглянуть на ее спящее лицо, отвернул одеяла восхититься всем ее изяществом, улыбнулся в потемках, накрыл ее снова.

Лежа, Яхин-Боаз наблюдал, как дым медленно плывет в сумраке комнаты. Он подумал об историях, сказках из детства, в которых юноша отправлялся искать счастья по белу свету. Отец в начале сказки всегда умирал, и юноша отправлялся в путь с несколькими грошами в кармане, корочкой хлеба, скрипкой или мечом. Бывало, по пути находил или выигрывал он что-нибудь волшебное. Карту, быть может. Яхин-Боаз обнажил зубы в темноте, но не улыбнулся.

Теперь он сам, Яхин-Боаз – старик, ищет счастья по белу свету, старик, захотевший новой сказки, не согласный быть мертвым. Юноша остался дома лавочником и сотоварищем своей покинутой матери. В уме ЯхинБоаз увидел лицо своей жены, отвернулся от него и перед ним всплыло лицо сына его Боаз-Яхина – за витриной лавки, в тени навеса, он заглядывал в тени, выискивая взглядом отца, и улыбался.

Яхин-Боаз выбрался из постели. Не зажигая никакого света, прошел в соседнюю комнату. Здесь стоял его письменный стол, и на нем лежала та карта карт, которую он обещал сыну своему Боаз-Яхину. В свете из окна он мог разглядеть кое-какие маршруты и места, нанесенные на нее.

Голый в темноте, Яхин-Боаз коснулся карты.

– Есть только одно место, – сказал он. – Это место – время, и это время – сейчас. Другого места нет. – Он провел пальцами по карте, затем отвернулся. Небо стало светлее, чем прежде. Пели птицы. – Я так и не дал ему помочь мне с картой, – произнес Яхин-Боаз. – Иногда он хотел проложить отрезок границы, но я ни разу ему не позволил. Он показывал мне маленькие грязные карты, какие составлял сам, и хотел, чтобы его похвалили. Хотел, чтобы мне нравилась его музыка, хотел, чтобы я был им доволен, но я так и не сказал ему того, что он хотел услышать. И я бросил его сидеть в лавке и ждать, когда звякнет колокольчик над дверью.

Яхин-Боаз снова лег в постель и прижался к Гретель. Теперь по утрам он просыпался с эрекцией.

4 Вернувшись в город, Боаз-Яхин не пошел в дом матери.

Стояла суббота. Мать ждала его не раньше вечера воскресенья, да и домой идти ему пока не хотелось.

Вместо этого он с автостанции позвонил своей девушке и отправился к ней. Ожидая, когда она ему откроет, он вдруг вновь почувствовал себя со львом. То была вспышка – мигнула и погасла, полная странности. От нее он ощутил себя отъединенным от обычной жизни, разлученным со всеми людьми у себя в уме и с девушкой Лайлой, кого он сейчас ждал. Было ему виновато и тягостно.

Дверь открылась. Лайла взглянула Боаз-Яхину в лицо.

– Все в порядке? – спросила она. – Ты выглядишь чужим.

– Я чувствую себя чужим, – ответил он. – Но все в порядке.

Они направились к площади. Уличные фонари походили на светящиеся плоды, переполненные знанием.

Боаз-Яхин ощутил их свет у себя во рту и задумался, кто он есть. Он крепко ощущал спелую черноту коньков крыш на фоне ночного неба, терпкость крыш и куполов городка, вправленных в ночное небо. Цвет и ощупь мостовой, сущность ее, были напитаны вкусом.

С Лайлой он никогда не раздевался донага, никогда не предавался с нею любви, никогда не делал этого ни с кем. Оргазмы случались у него лишь с ним же самим, скомканные от стыда и чуткости к шагам в коридоре. Он вспомнил свое лицо в зеркале зала с резьбой львиной охоты. Кто же, задумался он, выглядывал из глазниц его лица?

– Что ты намерен делать? – спросила Лайла.

– Не знаю, – ответил он. – Думал, уйду искать отца. Но вернулся. Я сидел на холме, и было еще не время. Я чего-то ждал. Не знаю, чего я жду. Я пока не готов идти.

Тонкая струя фонтана с журчанием взмывала в звездный свет, непрерывно опадала назад. Встречались и разбегались собаки, каждая – своей дорогой. Боаз-Яхин и Лайла сели на скамейку. Шелестели пальмы. Уличные фонари не изменились. У него болело в горле.

– Я тоже жду, – произнесла она. – Они сидят в гостиной и смотрят телевизор. Такое чувство, будто дом навис надо мной. По воскресеньям мне с ними всегда уныло. Я не знаю, куда идти.

Когда я уйду, подумал Боаз-Яхин, пойдешь ли ты со мной? Горло его вылепило слова, но он их не произнес. Подумал о своем уходе – и в нем теперь было море. Однажды он бывал на судне, на летних каникулах с родителями.

– Посреди океана, – сказал он, – все зелено, громадно и вздымается, и ты чуешь носом глубину его и соль. Утром серый туман, влажный на лице, холодный в животе. Большие морские птицы не теряются никогда.

Они могут сидеть на океане, качаясь на волнах. – Когда уйду, пойдешь ли ты со мной? – снова подумал он и опять не произнес эти слова вслух.

– Да, – сказала она.

– Куда можем пойти? – спросил он. – В смысле, сейчас. Куда мы сейчас пойдем?

– Не знаю, – ответила она. – К нам на крышу. Они сидели там после ужина, но теперь, наверное, уже спустились. Может, сейчас уже спят.

Лайла и Боаз-Яхин взяли с собой на крышу одеяло. Воздух не холодил их нагие тела. Звезды были крупны и ярки. Она уже знала любовь и вылепила себя для него, поместила себя туда, где был он, приветила его в себе. Его ошеломил дар. За веками в глазах у него все было львиного цвета, залито солнцем. Когда пришла чернота, в нем стали рев и вознесение, потеря и нахожденье себя. После ему сделалось бесстрастно, неимоверно легко. Он был с Лайлой и со львом, и он был один. Он знал, что, когда будет готов уйти, уходить ему придется одному. Они проспали на крыше, пока небо не побледнело. Потом Боаз-Яхин вернулся в дом своей матери.

– Это я, – сказал он, слыша, как она проснулась, когда он миновал ее дверь.

– Войди, – произнесла она. – Поздоровайся.

Он оставил рюкзак и гитару в передней. Они прислонились к стене. Мы уходили отсюда навсегда, сказали они. Мы вернулись. Вонь старой стряпни казалась Боаз-Яхину непреодолимой. А если она заболеет и мне придется о ней заботиться? – подумал он. Уйди я сейчас, она хотя б останется здоровой. Он вошел в комнату матери.

Мать Боаз-Яхина оглядела сына при свете зари в комнате.

– Ты дома раньше, чем я ожидала, – произнесла она. – Ты выглядишь чужим. В чем дело?

– Ни в чем, – ответил он. – Я себя прекрасно чувствую. Пойду в лавку. У меня там домашнее задание осталось.

Боаз-Яхин положил обратно деньги, взятые из кассы. Над головой он услышал материны шаги, ощутил, как сквозь него хлынула волна жара, за нею – всплеск отчаяния. Останься тут, говорили шаги. У меня теперь ничего нет. Не покидай меня. Боаз-Яхин заскрипел зубами.

Позднее, когда мать вошла к нему в комнату позвать к завтраку, он стоял на коленях на листе бурой оберточной бумаги, которую отмотал с рулона в лавке. Бумага расстилалась по всей ширине пола, а он расчертил ее на большие квадраты. На ней лежала фотография барельефа с умирающим львом, вцепившимся зубами в колесо. Листок прозрачной ацетатной ткани, разложенный поверх снимка, он расчертил квадратиками поменьше. Теперь, приводя то, что он рисовал в каждом крупном квадрате на бурой бумаге, в соответствие с тем, что было в каждом маленьком квадрате на фотографии, Боаз-Яхин совершенствовал точную копию, которая была того же размера, что и лев, которого он измерил. В свой рисунок он не включил колесницу и царя: рисовал он лишь льва, две стрелы в нем и два копья у его горла, что убивали льва.

– Что ты делаешь? – спросила мать.

– Нужно для учебы, – ответил Боаз-Яхин. – Я спущусь через минуту.

Он ощутил, как к нему подступает бытие-со-львом. Не нужно было вспоминать это ощущение – оно пришло, когда он ему открылся. Чуял львиную жизнь, тяжесть и мощь, и ее накат, словно у реки насилия, спокойной и громадной. Чуял, как львиная жизнь нахлынула в смерть – наставшую, дабы затемнить эту жизнь, – а сам был на подвижном острие равновесия между ними. Поначалу он тонко чертил свои линии карандашом, затем твердо обводил их фломастером. Линии у него получались жирные и черные. Бурая бумага была чиста и не запятнана.

5

Гретель, работавшая в книжном магазине, помогла Яхин-Боазу устроиться продавцом в другой. Получал он немного, а хозяин души в нем не чаял. Вокруг ЯхинБоаза витал такой дух исканий и находок, что покупатели на него отзывались. Люди, годами не искавшие ничего в книгах, обнаруживали новые аппетиты к знанию, стоило им поговорить с Яхин-Боазом. Иному, пришедшему осведомиться о новейшем романе, он мог продать не только роман, но и биологический трактат о жизни муравьев, экологическое исследование древнего человека, философский труд и историю мелких парусных судов.

С картами, разумеется, равных ему не имелось. Он так умел развернуть карту, что выглядело это чем-то никак не меньше эротики, картографическим обольщением. Люди покупали у него кипы карт и целые атласы мест, куда никогда не отправятся, – лишь потому, что Яхин-Боаз придал неотразимости этим цветным изображениям океанов, континентов, дорог, городов, рек и портов.

На работе Яхин-Боаз был весел и неутомим – и с нетерпением ожидал каждого вечера с Гретель. В то время им требовалось мало сна, они жадно предавались любви, целыми часами беседовали и надолго уходили гулять поздно ночью. Яхин-Боазу уличные фонари казались светящимися плодами, переполненными знанием. Он ощущал во рту их свет и изумлялся, что это он, Яхин-Боаз, пробует на вкус ночь и любовь, какую обрел он в великом городе. Он крепко ощущал спелую черноту коньков крыш на фоне ночного неба, терпкость крыш и куполов городка, вправленных в ночное небо. Цвет и ощупь мостовой, сущность ее, были сильны вкусом. Их с Гретель шаги по мостам над рекой от правды звучали чудесно.

Гретель была почти на двадцать лет моложе ЯхинБоаза, и он начал влюбляться в нее, когда услышал, как она говорит о своем отце, которого никогда не знала.

Отец Яхин-Боаза был высоким пригожим мужчиной, который построил свое картографическое дело из ничего, курил дорогие сигары, ставил спектакли в местном драматическом кружке, имел красивую любовницу, хотел, чтобы сын его стал ученым, и умер, когда ЯхинБоаз еще был студентом.

Отец жены Яхин-Боаза держал в городке бакалею и владел в пустыне местом, какое хотел озеленить деревьями и апельсиновыми рощами. Много лет лишал он средств свою семью, вкладывая деньги в место в пустыне. Оно еще не зазеленело, когда отец взял туда жену и детей – и умер. Они вернулись в городок.

Гретель выросла без отца, никогда не видела его. Отца убили на войне, когда ей не исполнилось и годика. Мать ее больше не вышла замуж.

Яхин-Боаз познакомился с Гретель, когда покупал книги у нее в магазине. Он постоянно заходил туда и как-то раз пригласил ее пообедать. Она была высока, светловолоса, голубоглаза, полна сельской свежести. Такая розовощекая, такая милая и прелестная, совсем как дама на крышке сигарной коробки. Они поговорили о тех местах, откуда прибыли. Городок Гретель находился всего в нескольких милях от того знаменитого лагеря, где тысячи из народа Яхин-Боаза погибли в газовых камерах и вознеслись в дыму из труб крематориев. Гретель рассказала Яхин-Боазу о своем мертвом отце, который был солдатом в медицинских частях.

Рассказывать ей было мало что. Он выращивал овощи на продажу, и ее мать и брат продолжали это дело. Он немного рисовал. У них дома висела нарисованная углем вересковая пустошь, на которую Гретель смотрела и думала о ней. Отец играл на скрипке. Она видела его сборники музыкальных упражнений. Когда-то поговорила с его другом-пианистом, кто помнил, как они вместе играли сонаты. Отец был астрологом-любителем и сам составил гороскоп, который предсказал его гибель на войне.

Яхин-Боаз слушал, как Гретель тихонько рассказывает об умершем человеке, которого не знала. Он гадал, в каких ее чертах, в каких жестах и движениях продолжает жить ее отец, в каких мыслях и узнаваньях. Никогда прежде не знал он, чтобы женщина так нежно хранила у себя в уме мужчину, как Гретель помнила своего неведомого отца. Никогда еще не знал он женщину с таким нежным умом. Она же еще не встречала мужчину, с кем себя чувствовала настолько собой, ощущала, что самая ее суть столько значит, настолько ценна. Они влюбились.

Когда они в первый раз предались любви, Яхин-Боаз был чуть ли не вне себя от такого достижения. Эта высокая белокурая девушка, дочь воинов, обнаженная под ним, смотрит на него снизу вверх в страхе и радости, в восторге и гордой покорности! Он, сын книжников, согбенных мужчин в черном, поколений прилежных беженцев. Семя мое в твое лоно, думал он. Мое семя во чреве дочери воина. В то же время он будто бы брал самую жарко желаемую девчонку его мальчишества, тогда недостижимую, а теперь женщину средних лет, в кусты плотской невинности и радости. Он ее сильный и хитрый старик. Яхин-Боаз был невообразимо доволен собой.

С восторгом обнаружил он, что любит Гретель не за что-то такое, что счел бы годным в прошлом. Не за разум или достижения. Не за то, что она делала. Он любил ее просто потому, что она есть. Вот это да, думал Яхин-Боаз. Любовь без цели.

Он нанял небольшой фургон, победно перевез ее пожитки из ее комнаты к себе в квартиру. Она утвердила свое семейное положение тем, что прибралась. Осторожно подступила она к беспорядку у него на письменном столе в субботу, когда он прилег вздремнуть. Это может быть опасно, думала она, но я обязана это сделать. Не могу удержаться.

Яхин-Боаз не спал – слышал, как она передвигает все предметы и перекладывает все бумаги у него на столе, вытирая пыль. Плевать, думал он. Даже если она выбросит все в окно, я ее люблю.

При уборке Гретель рассмотрела карту карт.

– Не думаю, что ты сделал ее для своего сына, – произнесла она, когда он рассказал ей о карте. – Мне кажется, ты сделал ее для себя.

– Ты действительно так считаешь? – спросил он.

– Да. И карта привела тебя ко мне, так что я вполне ею довольна.

Яхин-Боаз коснулся гладкой кожи на ее талии, провел пальцем по изгибу ее бедра.

– Поразительно, – сказал он. – Восемнадцать лет я жил, тебя еще и на свете не было. Тебе исполнился годик, когда я женился. Ты так молода!

– Состарь меня, – сказала Гретель. – Израсходуй меня. Сноси меня.

– Я не могу тебя состарить, – ответил Яхин-Боаз. – А вот ты считаешь, будто можешь меня омолодить, а?

– Я ничем не могу тебя сделать, – сказала Гретель, – разве что, наверное, иногда делать тебе удобно. Но я думаю, молодого Яхин-Боаза никогда и не было, пока старый не забрал свою карту и не сбежал. Так что теперь есть Яхин-Боаз, которого прежде никогда не было, и он – у меня.

Порой, едучи в подземных поездах, он видел краем глаза заголовки тех газет, какие читали другие пассажиры. ЯХИН-БОАЗ ВИНОВЕН, гласили они. Когда же он вглядывался заново, слова менялись на обычные международные новости.

6

Боаз-Яхин закончил свой первый рисунок. То была точная полномасштабная копия умирающего льва, двух стрел и двух копий, что убивали его.

Теперь, перенеся линии этого рисунка на другой лист бурой бумаги, он сделал второй рисунок. Такой же, как первый, только одной стрелы во льве больше не было. Она лежала на земле под его задними лапами, как будто промахнулась.

Время от времени поглядывая на снимок, Боаз-Яхин начал обращать больше внимания на колесо. Он помнил бездвижность первоначального камня под его взором и под пальцами, когда он его коснулся. Всегда и навсегда прыгающий умирающий лев, никогда не достигающий великолепного пустоликого царя, что вечно отступал пред ним, вечно уносился к безопасности благодаря высокому колесу, вечно вращающемуся. Никакой разницы в том, что царь нынче так же мертв, как и лев. Царь всегда ускользнет.

– Колесо, – вслух произнес Боаз-Яхин. Ибо все дело в колесе, а колесо – это колесо. Скульптор знал это, а теперь оно стало известно и Боаз-Яхину, когда вращенье его отобрало у него отца и карту, а принесло темную лавку, и колокольчик, и дверь, и ожидание. Боаз-Яхин пожалел о том, что колесо сделалось ему известным. Лучше бы он не признавал колеса.

Боаз-Яхин покачал головой.

– Укусить колесо недостаточно, – произнес он.

Дверь в его комнату стояла открытой, и в проеме возникла мать. Волосы ее были растрепаны, и она, казалось, никак не могла успокоить лицо. В руке она держала нож.

– Все еще для учебы? – спросила она.

– Да, – ответил Боаз-Яхин. – Зачем тебе нож?

– Вскрывать письма, – ответила мать. Умолкла, затем произнесла: – Не надо ненавидеть своего отца. Он болен рассудком, болен душой. Он безумен. В нем чего-то недостает, там пустота, где что-то должно быть.

– Я не ненавижу его, – сказал Боаз-Яхин. – Я, кажется, вообще ничего про него не чувствую.

– Мы поженились слишком молодыми, – сказала она. – Мой дом, дом моих матери и отца, казалось, навис надо мной. Мне хотелось уйти. Но не в то место в пустыне, куда уходили все деньги, не в то место, что было ложью, не в то место, которое никогда не станет зеленым. Они сидели в гостиной, слушали новости по радио. По воскресеньям узор на ковре наполнял меня отчаянием, превращался в джунгли, что поглотят меня. – Она провела рукой перед глазами. – Мы могли бы устроить себе свое зеленое место. Я хотела, чтобы он стал тем, кем мог стать. Хотела, чтобы он оставался самым лучшим, каким бы мог, хотела, чтобы он использовал то, что в нем имелось. Нет. Вечно отворот, вечно неудача. Вечно пустыня и сухой ветер, что все высушивает. Я и сейчас не дурнушка. Некогда я была красива. В ту ночь, когда поняла, что люблю его, я заперлась в ванной и разрыдалась. Знала, что он принесет мне несчастье, ранит меня. Знала. Твой отец – убийца. Он убил меня. Он отобрал твое будущее. Он сумасшедший, но во мне нет к нему ненависти. Он не ведает, что сотворил. Он пропащий, пропащий, пропащий. – Она вышла, закрывая за собой дверь. Боаз-Яхин слушал ее неверные шаги по коридору, вниз по лестнице к себе.

Он завершил второй рисунок и спустился в лавку за очередным листом бурой оберточной бумаги. Почти все карты на стенах в клочья искромсаны ножом. Ящики выдвинуты, а карты разбросаны по полу.

Боаз-Яхин взбежал по ступенькам в комнату матери. Нож лежал на тумбочке у кровати. Рядом стояла пустая склянка из-под снотворного. Мать его то ли спала, то ли была в беспамятстве. Он толком не знал, сколько таблеток оставалось в пузырьке.

– Укусить колесо недостаточно, – сказал Боаз-Яхин, вызывая врача.

7 Яхин-Боазу приснился его отец, который умер, когда Яхин-Боаз первый год учился в университете. Во сне он стоял на отцовых похоронах, но был моложе, чем принимают в университет. Он был маленьким мальчиком и вместе с матерью подошел ко гробу среди цветов, чей аромат крепок и смертоносен. Отец лежал с закрытыми глазами, лицо нарумянено, выглажено и пусто, брови не хмурились, борода торчала вверх пушкой. Руки скрещены на груди, а в мертвой левой руке – свернутая в трубочку карта. Свернули ее рисунком наружу, и Яхин-Боаз видел кусочек голубого океана, кусочек суши, красные линии, синие линии и черные линии, дороги и рельсы. По краю было выведено четким почерком: «Сыну моему Яхин-Боазу». Яхин-Боаз не осмеливался потянуться к карте, не смел забрать ее из мертвой отцовой руки. Он взглянул на мать и показал на карту. Откуда-то из платья она вытащила ножницы, отрезала кончик бороды мертвеца и показала Яхин-Боазу.

– Нет, – сказал Яхин-Боаз матери, которая обратилась его женой. – Я хочу карту. Она оставалась у него в левой руке, а не в правой. Оставлена для меня.

Его жена покачала головой.

– Ты еще слишком мал для такой, – произнесла она. Вдруг стемнело, и они оказались в постели. Яхин-Боаз потянулся, чтобы коснуться ее, обнаружил между ними гроб и попытался его оттолкнуть.