Полная версия:
Империя наций. Этнографическое знание и формирование Советского Союза
Каковы были цели поддерживаемого государством развития? Во-первых, этот подход отличался от национального самоопределения. Не был он и программой «создания наций» как самоцели. Когда советский режим сплавлял роды и племена в национальности, он отбрасывал (или «пересматривал») свои прежние обещания национального самоопределения и осуждал любые попытки отделиться от Советского государства как «буржуазный национализм». Во-вторых, поддерживаемое государством развитие не было формой «положительного действия» (affirmative action), нацеленного на развитие «национальных меньшинств» за счет «национальных большинств»20. Краткосрочной целью поддерживаемого государством развития было «содействовать» потенциальным жертвам советской экономической модернизации и тем самым провести черту между Советским государством и ненавистными «империалистическими державами». Долгосрочной целью было провести все население по марксистской шкале исторического развития: преобразовать роды и племена феодальной эпохи в национальности, а национальности – в социалистические нации, которые когда-нибудь в будущем, при коммунизме, должны будут слиться воедино21. Эта более общая концепция создает важный контекст для понимания политики режима в 1930‐х годах – политики сплавления национальностей в небольшое число «развитых» социалистических наций. Некоторые историки характеризуют эту более позднюю политику как «отступление» (например, от повестки «положительного действия»)22. В настоящей книге я, напротив, доказываю, что такая политика соответствовала долгосрочным целям советского режима и означала попытку еще сильнее форсировать революцию и ускорить переход к коммунистическому будущему.
Большевики очень серьезно относились к программе поддерживаемого государством развития и вкладывали в ее реализацию гораздо больше усилий, чем европейские колониальные империи – в свою собственную цивилизующую миссию23. Советские лидеры характеризовали «отсталость» народов как следствие общественно-исторических обстоятельств, а не имманентно присущих им расовых или биологических черт. Они утверждали, что все народы могут «развиваться» и процветать в новых, советских условиях. Партийное государство выделяло значительные ресурсы на содействие этноисторической эволюции населения, закрепляя за народами официальные национальные территории, культуры, языки и исторические нарративы. Оно также дало сильный толчок «коренизации» местных учреждений, обучая узбекских, белорусских и других «национальных коммунистов» работе в государственных и партийных органах национальных республик, областей и краев.
Но было бы ошибкой идеализировать советский подход к населению. Партийное государство было преисполнено и благородных намерений, и жестокости одновременно. Оно сочетало политику «благодеяний» с насилием и террором. Оно воевало с традиционной культурой и религией, разрушало местные общины и преследовало конкретных людей и группы за проявления «стихийного национализма». Оно сажало в тюрьмы, депортировало и иногда убивало людей и целые общины за такое «преступление», как «буржуазный национализм». Кроме того, политика поддерживаемого государством развития сама по себе не означала, что все роды и племена могут развиться в отдельные нации. В 1920‐х годах, в разгар того, что некоторые историки называют периодом «этнофилии» режима, советские лидеры и эксперты стремились ликвидировать языки, культуры и обособленные идентичности сотен родов и племен, чтобы «помочь» им «развиться» (и/или сплавиться) в новые официальные национальности24.
ЭТНОГРАФИЧЕСКОЕ ЗНАНИЕ
Одна из главных тем этой книги – роль этнографического знания в формировании Советского Союза. Я обозначаю термином «этнографическое знание» два разных типа информации. Первый – это «академические, но прикладные» знания, которые накапливали и компилировали для советского режима профессиональные этнографы, антропологи, географы и другие эксперты, зачастую с явно выраженным намерением облегчить работу государства25. Русская и ранняя советская этнография была широкой научной дисциплиной, включавшей географию, археологию, физическую антропологию и лингвистику. Она во многом напоминала европейскую культурную антропологию, но отличалась от русской и советской антропологии – более узкой дисциплины, занимавшейся физической антропологией26. Бывшие имперские этнографы обеспечивали партийное государство этнографическими отчетами, списками территорий и народов, картами, диаграммами структур родства и другими материалами, которые государство использовало для лучшего понимания местных жителей, распространения революции и укрепления советской власти. Эти эксперты также выработали стандартизованный словарь национальных терминов, используя особые слова («народность», «национальность», «нация») для обозначения этнических групп на разных стадиях развития.
Второй тип информации – это локальные знания, поставляемые местными руководителями и администраторами в центральные партийные и государственные учреждения и касающиеся территорий и народов в их непосредственном ведении27. Некоторые представители этих местных элит считали себя коммунистами и придерживались официальных советских позиций. Отношения других с советским режимом оставались менее однозначными. Большинство их участвовало в борьбе за власть на местах и использовало национальную идею как инструмент продвижения интересов их собственных общин или властных группировок. В некоторых случаях местные элитарии и администраторы сами проводили исследования, собирая старые данные и добывая исторические материалы из местных архивов. Они обеспечивали партийное государство своими собственными картами, отчетами и обзорами, которые иногда подтверждали информацию экспертов, иногда противоречили ей, а иногда даже опирались на нее.
Этнографическое знание никогда не бывает ценностно нейтральным, хотя может выглядеть таковым, если приобретено путем научных исследований. Фактически оно всегда является результатом ряда решений и оценок и в большинстве случаев воплощает в себе предрассудки и амбиции конкретных людей, занимавшихся сбором данных, классификацией и оформлением результатов28. Этнографы и другие эксперты выбирали определенные подходы и критерии для изображения народов, основываясь отчасти на собственном образовании, собственных институциональных связях и ранее усвоенных идеях о различных народах и регионах. Местные элиты, со своей стороны, представляли партийным и государственным комиссиям карты и данные, подкреплявшие притязания соответствующих местных группировок на спорные земли и другие ресурсы. Предрассудки и упования этих лиц, снабжавших режим информацией, имели большое значение. Критерии, на основании которых этнографы определяли национальную принадлежность индивидов и групп, – язык, физический тип, этническое происхождение или самоопределение – влияли на составление этнографических карт, на основании которых делились земли. Дадут ли народу права нации, зависело от того, включались ли в список национальностей только «чистокровные этнические группы» или и «смешанные» тоже. Принцип, на основе которого местные элиты претендовали на роль представителей местного населения, – общий язык, родовые связи или культурное сходство – влиял на размежевание новых национальных территорий. В этой книге я показываю, каким образом все эти варианты выбора воздействовали на административно-территориальную структуру Советского Союза, на выделение тех или иных ресурсов различным группам населения и на развитие «советских» национальных идентичностей.
Основная масса литературы о советской национальной политике посвящена почти исключительно партийному государству – на том основании, что все значимые решения принимали вожди партии в Москве. Но фактически производство знаний не так-то просто отделить от осуществления власти в Советском Союзе – как и в любом другом современном государстве. Безусловно, партийное государство было локусом политической власти. Но оно не имело монополии на знания, а, напротив, в значительной степени зависело от информации о населении, поставляемой экспертами и местными элитами. Собирая важные этнографические данные, влиявшие на представления режима о своих землях и народах, и помогая режиму создавать официальные категории и списки, эти эксперты и местные элиты участвовали в формировании Советского Союза. Иногда партийное государство ссылалось на этнографическое знание для рационализации того, что в действительности было чисто политическим решением. Однако чаще это государство прибегало к этнографическому знанию, чтобы определиться с формулировкой своей политики29.
Впрочем, все это не означает, что этнографическое знание может существовать полностью вне политики. Не следует считать и так, будто партийное государство и группы, снабжавшие его этнографическим знанием, находились в равных или хотя бы взаимовыгодных отношениях. Силы советского режима и этих групп всегда были неравны, а их альянсы – всегда непрочны. Бывшие имперские эксперты и местные элиты разделяли с большевиками некоторые краткосрочные цели, но в большинстве своем не разделяли их марксистско-ленинского мировоззрения и мечты о строительстве социализма. Советские лидеры были готовы закрывать глаза на эти «недостатки» до тех пор, пока крайне нуждались в информации о своем населении. Но в 1929 году советский режим в основном завершил концептуальное завоевание территорий и народов внутри своих границ, во многом благодаря содействию экспертов и местных элит в предшествовавшее десятилетие. В том году партийное государство во главе с Иосифом Сталиным начало наступление на «идеологическом фронте», стремясь установить контроль над всеми лицами и институтами, задействованными в производстве знаний30. В течение следующего десятилетия завязалась замысловатая петля обратной связи: этнографическое знание по-прежнему влияло на советскую политику, а силовые органы партийного государства в то же время оказывали сильное влияние на производство этнографического знания. Этнографы и другие эксперты, производившие знания, перестроили свои дисциплины изнутри, чтобы избежать преследований, приспособиться к нуждам режима и спасти свои профессии. Местные элиты научились демонстрировать «правильный советский» национализм, очищенный от «буржуазных» тенденций и амбиций.
ЭТНОГРАФИЧЕСКОЕ ЗНАНИЕ И КУЛЬТУРНЫЕ ТЕХНОЛОГИИ УПРАВЛЕНИЯ
В этой книге, обсуждая производство этнографического знания в Советском Союзе, я изучаю то, что исследователи европейского колониализма называют культурными технологиями управления, – те формы нумерации, картографирования и опросов, с помощью которых государства «модерна» упорядочивают и осмысляют сложный человеческий и географический ландшафт31. Я доказываю, что в Советском Союзе, как и в других государствах и империях эпохи модерна, эти технологии поддерживали и укрепляли централизованную власть, служа дополнением к силе и принуждению. Я также доказываю, что в СССР культурные технологии управления использовались с целью реализации революционной повестки. В то время как европейские колониальные державы зачастую применяли эти технологии (намеренно или нет) «для создания новых категорий и оппозиций между колонизаторами и колонизуемыми, европейцами и азиатами, модерном и традицией», советское партийное государство применяло их для ликвидации этих оппозиций – чтобы модернизировать и трансформировать все области и народы бывшей Российской империи и включить их в единую советскую общность32. В конце 1930‐х годов советский режим применял те же технологии для противопоставления иного рода – «советских» национальностей и «несоветских» (подозрительных, чужих, иностранных).
Особое внимание в этой книге уделено переписи, карте и музею – трем культурным технологиям управления, благодаря которым этнографы и другие эксперты соприкасались с ситуациями на местах и с государственной властью. Несомненно, это лишь небольшая часть культурных технологий управления, имеющих фундаментальное значение для процесса государственного строительства33. Я посвящаю особое внимание именно этим трем технологиям из‐за их важной роли в производстве и распространении этнографического знания. Перепись населения, административно-территориальная карта и этнографический музей играли ключевую роль в создании официальной дефинитивной сетки национальностей Советского Союза. Благодаря работе Бенедикта Андерсона «Воображаемые сообщества» я впервые обратила внимание на возможные связи между переписью, картой и музеем в государстве модерна34. Но если Андерсон принимает как данность «важные пересечения» или «связи» между переписью, картой и музеем, то я исследую и несоответствия между ними, а не только взаимосвязи. Поэтому, в частности, я уделяю особое внимание группе экспертов, игравших значительную роль во всех этих трех областях. В Советском Союзе те же этнографы, что создавали официальный список национальностей СССР для счетчиков Центрального статистического управления, рисовали и новые карты для правительственных комиссий и составляли новые музейные экспозиции, посвященные «народам СССР». Каждая область влияла на остальные. Но в 1920‐х годах они еще не полностью соответствовали друг другу: многие национальности, включенные в список, не были представлены на картах и в этнографических экспозициях. Строительство Советского Союза еще не завершилось, и советские этнографы, работавшие на партийное государство, в течение следующих двадцати лет пытались привести перепись, карту и музей в более близкое соответствие друг другу.
Перепись, карта и музей облегчали процесс, который я называю двойной ассимиляцией, – ассимиляцию разнородного населения в национальные категории и одновременную ассимиляцию этих классифицированных по национальностям групп в Советское государство и общество. Проведение переписей и размежевание границ объяснялись в терминах самоопределения, но фактически служили мощными «дисциплинирующими» механизмами, облегчавшими административную консолидацию и контроль. Классификация всего населения по «национальностям» – включая роды и племена, лишенные национального самосознания, – помогала режиму реализовать повестку поддерживаемого государством развития. Организация новых национальных территорий и национальных учреждений оказалась эффективным инструментом интеграции всего нерусского населения в унифицированное Советское государство. Наконец, этнографический музей служил экспертам и администраторам важной площадкой по выработке и пропаганде нарратива о трансформации Российской империи в Советский Союз – нарратива, делавшего акцент на развитии народов СССР под эгидой советской власти.
Необходимо подчеркнуть, что двойная ассимиляция была интерактивным процессом. Режим не просто навязывал населению официальные категории и нарративы. Эти категории и нарративы и создавались, и активировались через участие экспертов и масс. При подготовке к Всесоюзной переписи по всей стране среди советских лидеров, экспертов и местных элит шли споры о том, какие народы включать в официальный список национальностей СССР. Сама перепись проводилась в форме опроса счетчиками респондентов один на один. Несомненно, хотя перепись предполагала национальную «самоидентификацию», местные жители зачастую из этого самого опроса узнавали о том, как идентифицировать себя в официальных терминах. Размежевание границ тоже подразумевало активное участие экспертов и местных жителей. Комиссии по пограничным спорам консультировались с экспертами и местными элитами, а также собирали петиции с мест. Эти элиты, трактуя размежевание границ как возможность нарастить свои территории и ресурсы, распространяли советскую «национальную идею» среди своего, местного населения и тем самым помогали интегрировать его в советскую общность. А посетителей этнографического музея (и других учреждений культуры) побуждали воображать себя персонажами формирующегося официального нарратива о народах СССР и, кроме того, просили высказывать «социалистическую критику» экспозиций и представлений.
Какие выводы о советском режиме позволяет сделать эта модель двойной ассимиляции? Подобно авторам многих работ, написанных после 1991 года, я в этой книге пытаюсь выйти за рамки дискуссий эпохи холодной войны, развернувшихся между сторонниками «тоталитарной модели» и «ревизионистами». «Тоталитарная школа» во многих своих версиях 1960–1970‐х годов исходила из предположения, что партийное государство в сталинскую эпоху установило над населением тотальный контроль и потому социальные процессы не заслуживают изучения. В противоположность ей «ревизионистская школа» обычно уделяла больше внимания социальным процессам, интерпретируя оглашение жалоб с мест и реализацию локальных повесток как свидетельство в пользу того, что контроль со стороны партийного государства «тотальным» не был35. Обе школы не придавали большого значения утверждению Ханны Арендт (высказанному в работе 1951 года «Истоки тоталитаризма»), что советский режим завоевал и удерживал власть посредством мобилизации масс36. В этой книге я доказываю, что необходимо уделять пристальное внимание конкретным словарям, категориям и нарративам, посредством которых индивиды и группы выражали свои жалобы и упования, и тому, какими способами они занимались локальными повестками – прибегая к официальным каналам или нет37. Я полагаю, что в той мере, в какой люди использовали официальный советский язык и взаимодействовали с советскими учреждениями, их участие «снизу» фактически помогало ассимилировать разрозненные части Союза и укреплять советскую власть. Даже те местные народности, которые пытались использовать официальные категории и языки для «сопротивления» советской власти и достижения своих собственных целей, в конце концов реифицировали эти категории и языки и тем самым были подведены под советское влияние.
МЕНЯЮЩИЙСЯ ЕВРОПЕЙСКИЙ ФОН
Советские лидеры и эксперты формулировали свои идеи о «нациях» и «империях» в диалоге не только между собой, но и с другими странами. Европейская «эпоха империй» и Первая мировая война (в ходе которой приобрела популярность национальная идея) создавали критически важный фон в первые годы формирования Советского государства. Но ни этот фон, ни политика советского режима, ни его практика не оставались неизменными. Советский подход к населению в 1930‐х годах продолжал развиваться во многом как реакция на то, что я называю двойной угрозой: идеологический вызов со стороны нацистских расовых теорий и геополитическая опасность «империалистического окружения». Утверждения нацистов, что культурные и поведенческие признаки связаны с расовыми, что расовые признаки развиваются на основе «неизменного генетического материала» и что социальные меры не могут улучшить человеческую природу, – все это было прямым вызовом большевистскому мировоззрению. В то же время давние страхи большевиков перед «империалистическим окружением» стали казаться более чем обоснованными, когда японцы в 1930‐х годах начали совершать вторжения на советский Дальний Восток, а нацисты – предъявлять права на вмешательство в дела этнических немцев в СССР. Бросая идеологический вызов советской мечте и угрожая советским границам, нацисты и их союзники тем самым ставили под удар советский проект социалистической трансформации сразу на двух фронтах.
Распространение национал-социалистических идей после 1930 года и консолидация нацистского Германского государства в 1933‐м требовали убедительного ответа со стороны советского режима. В конечном счете они подтолкнули к ускорению революции и связанного с ней процесса поддерживаемого государством развития. Начиная с 1931 года (когда национал-социалистические идеи стали распространяться среди немецких ученых) советский режим потребовал от своих этнографов и антропологов дать марксистско-ленинское определение расы и собрать свидетельства в пользу той советской позиции, что развитие человека определяют не расовые признаки, а общественные условия. Эти эксперты должны были доказать, что приобретенное важнее врожденного, что «отсталость» есть продукт общественно-исторических (а не биологических) факторов и что поддерживаемое государством развитие уже достигло успеха. В то же время советский режим принял меры по защите своего пограничья и других регионов, важных в экономическом и геополитическом плане, от «ненадежных элементов», включая так называемые «диаспорные национальности», куда входили немцы, поляки и представители других национальных групп, ассоциировавшихся с зарубежными странами. Была проведена черта между «советскими» и «иностранными» нациями, и последних безжалостно выбросили из советской общности. По сути, советский режим в попытке противостоять этой двойной угрозе твердо занимал позицию против биологического детерминизма и в то же время преследовал людей «неправильного» этнического происхождения. Я исследую конфликт между этими двумя политическими курсами и его важность для понимания природы советского проекта.
СТРУКТУРА КНИГИ
Во многих работах о советской национальной политике принята сложившаяся в науке стандартная периодизация советской истории. Они начинаются с периода «новой экономической политики» (1923–1928), за которой следует эпоха «социалистического наступления» и культурной революции (1928–1932), а затем переходят к периоду «великого отступления» (1933–1938). В данной книге я использую отчасти иную периодизацию и оспариваю некоторые из этих конвенциональных ярлыков. Я исследую преемственность и разрывы между 1905 и 1941 годами с точки зрения разных исторических акторов и рассматриваю основные события с точки зрения разных регионов Советского Союза. Также я изучаю, в каком смысле сами советские лидеры и эксперты употребляли такие термины, как «культурная революция».
В первой части – «Империя, нация и научное государство» – я рассматриваю период между 1905 и 1924 годами как единое целое, анализируя цепочку принятых большевиками решений о том, как «делать революцию» в многоэтничной империи и строить государство нового типа. В главе 1 ставится вопрос, каким образом позднеимперские эксперты и большевистские лидеры построили деловые отношения друг с другом после захвата власти большевиками, и рассматриваются идеи и подходы, предложенные друг другу обеими сторонами. Я особо подчеркиваю влияние Первой мировой войны на развитие этих идей и подходов. В главе 2 анализируются межведомственные дискуссии об административно-территориальной организации Советского государства. Я рассматриваю две конкурирующие модели советского государственного устройства: этнографическую парадигму (которая отталкивалась от «национальной идеи») и экономическую парадигму (которая вдохновлялась европейской колониальной экономикой). В обеих главах я оцениваю влияние европейских идей нации, империи и экономического развития на большевиков, на бывших имперских экспертов и на процесс формирования Советского государства.
Во второй части – «Культурные технологии управления и природа советской власти» – я рассматриваю десятилетие с 1924 по 1934 год и анализирую «советизацию» новорожденного Советского Союза. В период 1924–1929 годов, согласно этой части книги, режим в основном завершил концептуальное завоевание земель и народов в своих границах, а в период 1929–1934-го, уже вооруженный ключевой информацией, попытался совершить полный разрыв с прошлым («великий перелом»). В главе 3 я рассматриваю 1-ю Всесоюзную перепись 1926 года как важный инструмент государственного строительства, обеспечивший советский режим этнографическим знанием и облегчивший революционную трансформацию населения. В главе 4 исследую размежевание новых административно-территориальных единиц (национальных республик и областей) в соответствии с этнографическими и экономическими критериями. В обеих этих главах я говорю о том, что создание официальных национальных категорий, а также политика наделения национальностей (в противоположность родам и племенам) территориями и ресурсами побуждали людей переартикулировать свои идентичности и интересы в официальных «национальных» терминах. В главе 5 я рассматриваю этнографический отдел Русского музея и прослеживаю попытки экспертов и активистов политического просвещения определить, как должны выглядеть «советские национальности», и построить официальный нарратив о формировании СССР. Я изучаю письменные отзывы посетителей музея о его экспозициях и обсуждаю, каким образом эти отзывы были использованы в период «великого перелома» в интересах кампании на идеологическом фронте.
Третья часть – «Нацистская угроза и ускорение большевистской революции» – посвящена периоду 1931–1941 годов. В ней рассматривается реакция советского режима на нацистов. Я доказываю, что начиная с 1931 года, пикового года «великого перелома», режим пересмотрел условия своего альянса с бывшими имперскими экспертами, чтобы сосредоточиться на внешнем враге – немецком расоведении. В период 1934–1941 годов, согласно этой части книги, режим стремился обезопасить границы Советского Союза и ускорить (а не развернуть назад) процесс революционной трансформации. Глава 6 посвящена комплексным этнографо-антропологическим экспедициям в Среднюю Азию, на Дальний Восток и в другие регионы; я изучаю то, как антропологи и этнографы опровергали утверждения немцев о расовой неполноценности советского населения и вырабатывали убедительные объяснения продолжавшейся «отсталости» некоторых из этих регионов. В главе 7 исследуются попытки этнографов использовать результаты 2‐й Всесоюзной переписи (проведенной в 1937 и вторично в 1939 году), чтобы радикально ускорить сплавление национальностей в советские нации. В этой главе также рассматривается распространение внутренних паспортов – еще одной культурной технологии управления. Я доказываю, что перепись вместе с паспортом институционализировали разграничение между «советскими» и «иностранными» нациями и позволили режиму отслеживать и преследовать (истинных или подозреваемых) представителей второй группы.