banner banner banner
Автобиография большевизма: между спасением и падением
Автобиография большевизма: между спасением и падением
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Автобиография большевизма: между спасением и падением

скачать книгу бесплатно


И здесь мы почти сразу столкнемся с тем, что, по крайней мере для большевиков, манера думать и вести себя партий-попутчиков и партий-соперников была зачастую трудноуловимой и являлась предметом внутренних споров и противоречивых оценок среди коммунистов. Их не волновало обычно, что думали эсеры о Марксе или как Бунд отнесся к какой-нибудь Эрфуртской программе (и поэтому конкретный объект чистки мог считаться ненадежным, опасным субъектом, даже если он придерживался правильной доктрины). Большевики судили о том, анархист перед ними или нет, не столько по бумажкам, сколько по принципу «похож он или не похож на анархиста». Если человек говорил: «Мне важней всего свобода», – и все время критиковал начальство, его признавали за анархиста. А вот если человек имел партбилет анархистской партии, но был суров, выдержан и расстреливал мешочников в 1919 году в Могилеве, потому что они душили Петроград, то он, в общем-то, не такой уж был и анархист. Этот герменевтический принцип большевики обозначали как «видеть суть». Отчасти это была их реакция на хаос революции, смешение стилей и постоянное заимствование (мимикрию) политических сил друг у друга всего на свете – от лозунгов до принципов организации.

Большевики судили коллег по революционному движению именно по «стилю», тактическим особенностям, достаточно часто просто по отношению того или иного движения к легальности организованного насилия и к его возможной и допустимой роли в историческом процессе. Меньшевики считались «мягкотелыми», потому что отрицали полную обоснованность и целесообразность революционного террора и вооруженного противостояния. Напротив, анархисты считались «неуправляемыми», поскольку были склонны к отрицанию идей диктатуры пролетариата. Нагромождение таких толкований членами РКП могло быть в отдельных случаях непомерным, иногда документы показывают, как из таких тезисов формировались целые сложные объяснительные конструкции. Но в этих нагромождениях стереотипов важнее всего была большевистская интуиция, родная сестра «пролетарского чутья». Как будет показано ниже, нередко ключевым моментом герменевтики являлось озарение: студент считался, скажем, похожим на меньшевика, поскольку он выглядел как меньшевик и у него просматривался меньшевистский характер. В свою очередь, такая оценочная логика указывала на то, что существовал природный характер и темперамент, типичный для большевика, во многом определяемый происхождением, но больше – личной историей обращения и духовного роста. Цена вопроса была предельно велика. Марксистская историософия и марксистская социология предполагали, что построение будущего коммунистического общества есть общественный процесс, в котором нынешние социалистические партии будут превращаться в единство людей, уже не обладающих отдельным политическим сознанием, а имеющих сознание коммунистическое – ровно то, что должен иметь идеальный коммунист уже сейчас. Сроков наступления коммунизма не знал никто, поэтому нынешний бывший эсер или бывший меньшевик, претендовавший на партбилет РКП или уже имевший его, обязан был считаться частью будущего царства коммунизма наряду с теми, кто еще не родился. Совокупность всех «историй большевиков» в настоящем и будущем в сущности и была историческим процессом.

По большому счету присутствие «бывших» в партийных рядах воспринималось как аномалия. В каком-то смысле вызов был нарратологическим. Жизненные истории бывших членов «соглашательских группировок» подрывали сценарий коммунистического обращения. Считалось, что студенты, принадлежавшие к этой категории, только симулировали идеологическую невинность. На самом деле они уже были «приобщены к политике», и этот акт инициации совершили не большевики, а другая политическая организация. Подозревалось сознательное решение присоединиться к конкурирующей партии. Большевистская печать противопоставляла два типа интеллигенции, вливавшейся в партию: из меньшевиков либо эсеров и политически неискушенных. Первые характеризовались как «зрелые», уже наделенные развитым политическим сознанием. Вторые были «сырой материал», и им легче было утверждать, что они пришли к коммунизму постепенно, осознавая правду пролетариата со временем[439 - Попов Н. О социальном составе РКП(б) и о Ленинском призыве. С. 310–311; Большевик, подпольщик, боевик: Воспоминания И. П. Павлова / под ред. О. А. Пруцковой. М.: ЦГИ Принт, 2015. С. 17.]. И те и другие раз за разом проходили проверку на соответствие их образа мыслей, всей их жизни, выраженной в автобиографии, партийному этосу. Проблема виделась не столько в предшествовавших вступлению в РКП политических идентичностях самих по себе, сколько в чертах характера, которые эти идентичности воспитывали. Причем амбивалентность этих черт признавалась самими «чистильщиками».

Так, анархизм прививал тягу к бунту, но желание бросать вызов авторитетам и представителям власти необязательно шло вразрез с членством в коммунистической партии. Бывший анархист мог направить унаследованное от предыдущей политической идентичности бунтарство в полезное большевизму русло. К примеру, он мог стать незаменимым борцом с подхалимством перед высшим советским чиновничеством и иерархическим бюрократизмом в партии. Для этого ему всего лишь требовалось доказать на примере собственной автобиографии, что в определенный момент стихийное возмущение стало чуждым ему, что он осознал, что бороться с пережитками авторитаризма в социалистической России можно, лишь подчинив свой горячий характер партийной дисциплине. Постепенно бывший анархист превращался в непримиримого большевика.

С бывшими эсерами ситуация во многом была сходна. Однако эсеровское бунтарство проистекало из ошибочной доктрины, на определенном историческом этапе прямо предписывавшей членам этой партии выступить против большевистского правительства. Желание защищать беднейшее крестьянство, которым была так знаменита партия социалистов-революционеров, разумеется, могло пойти на пользу нэповской России, где поддержание смычки между городом и деревней было насущнейшей задачей РКП. Проблема была в том, что в период Гражданской войны отсутствие понимания необходимости подчинить интересы крестьян выживанию рабочего государства вкупе с мелкобуржуазными демократическими иллюзиями толкнуло многих эсеров на путь крестьянского восстания и открытой контрреволюции. Поскольку в случае с эсерами имело место не стихийное, а сознательное бунтарство, покоящееся на ложных политических принципах, бывший член этой партии должен был своей биографией доказать верность государству Советов. Если это удавалось, то, без сомнения, самоотверженность бывшего эсера также могла сослужить большевикам службу и в мирное время.

Меньшевики в своем политическом развитии, по мнению их бывших товарищей по РСДРП, безусловно, стояли на ступень выше эсеров. Последние были осколком ушедшего XIX века, сторонниками отжившей неонароднической доктрины. Однако свет нового марксистского завета, целительный для бывших эсеров, в случае меньшевиков оборачивался смертоносным ядом. Политическая ошибка, которую нес меньшевизм, заключалась в избыточном доктринерстве, неспособности почувствовать тот свежий ветер истории, который давно развеял песочные замки абстрактных теорий, так долго и так безуспешно отстаивавшихся меньшевиками. Бывшие члены этой партии оступились по причине отсутствия осознания того, что большевистская теория отражала движение жизни, в то время как их собственная перестала говорить на языке масс. Раз за разом, дискуссия за дискуссией, до самого 1917 года большевики давали шанс своим заблуждавшимся товарищам осознать собственную неправоту. Эта комбинация высокой теоретической подкованности и массы возможностей для исправления предъявляла к бывшим меньшевикам в РКП особенно высокие требования. Автобиограф был обязан знать конкретный пункт разногласий и ясно описать, как он наконец воссоединился с историей. Полное осознание своих ошибок в случае бывшего меньшевика означало, что из оторванного от жизни интеллигента он превращался в подкованного во всех аспектах марксизма теоретика. Для коммунистической партии, перед которой в начале 1920?х годов стояла колоссальная задача воспитания молодых коммунистов, он был незаменимым кадром. Кто, как не раскаявшийся меньшевик, знал обо всех опасностях, стоящих на пути усвоения марксистской доктрины, кто, как не он, мог объяснить во всех тонкостях последние ее достижения простым рабочим и крестьянам?

Но проблемы со всеми бывшими членами других социалистических партий могли заключаться не только в психологическом отпечатке, который оставляли на них ошибочные политические убеждения. Никто не состоял в партии, большевистской или другой, в одиночку. Политическая организация была средой общения, устойчивых связей, которые ее член поддерживал с товарищами, и если в отношении сформированного политически чуждым опытом характера большевики могли проявить терпимость, то отречение от связей с не принявшими новое учение требовалось полное. Поскольку обретение большевистской сознательности мыслилось как ключевой водораздел в биографии каждого члена РКП, сочувствие к бывшим товарищам означало неокончательное духовное преображение. Такой вступивший в партию только прикидывался осознавшим конечную истину большевизма, на деле же оставался прежним и, возможно, скрывающим недобрые намерения в отношении советской власти.

С точки зрения партийного аппарата, автобиографии бывших политических оппонентов были подозрительны и требовали тщательной и многоэтапной проверки. Но были исключения – они касались членства в левых партийных группах, которые присоединились к РКП(б) во время Гражданской войны. Меньшевики-интернационалисты, боротьбисты, эсеры-максималисты, революционные коммунисты и некоторые анархистские группировки пользовались привилегиями в приеме. Переход давался им относительно легко, поскольку по своим взглядам и тактике они немногим отличались от РКП.

Эта легкость перехода свидетельствовала о большем, чем просто формальное согласие с положениями политической тактики партии. Большевики никогда не довольствовались формальностями. Дело было в том, что все перечисленные радикально левые группы прошли с большевиками один и тот же исторический путь, все время сражались в одних рядах. Иными словами, речь шла не о простом согласии, а о единстве коллективных биографических траекторий. Всех перечисленных с большевиками уже объединяло совместное переживание одного нарратива. Именно поэтому, читая заявления о вступлении крайне левых в большевистскую партию, поражаешься тому, что переход в РКП они описывают не как драматическое событие, перевернувшее всю их жизнь, а как сухую констатацию факта. Вступление для них было закономерным шагом, следствием движения по единому для них и для большевиков пути.

В то время как прием выходцев из соглашательских партий требовал чуть ли не одобрения ЦК, партийный устав был снисходительным к своим предтечам. Структура автобиографического нарратива была вписана в устав партии и определяла его – иначе нельзя объяснить, откуда такая терпимость к представителям одних социалистических партий и подозрительность к другим. Тот же устав РКП(б) четко оговаривал, что в случае с выходцами из мелкобуржуазных партий социальное положение не следовало принимать в расчет.

Такие кандидаты должны были говорить не о классовом происхождении, а о своем партийном прошлом и делать это подробно и напрямую, касаясь всех перипетий революционных лет. В своих автобиографиях им необходимо было изображать прежние политические воззрения как «идеологическую распутицу», из которой они в конце концов сумели выкарабкаться. Если же кандидат шагал нога в ногу с большевиками, вместе защищал общее дело, не щадя себя, то не было смысла подозревать в нем наличие внутренней воли, противоположной партийной. Он не требовал перековки, был подготовлен к вступлению всем ходом своей жизни. По сути он уже давно пережил становление большевика, и от присоединения к РКП его отделяло не иное понимание истории, а лишь отсутствие партбилета.

О мотивах своего решения перейти к большевикам анархист Цыганков А. писал: «Находясь на фронте и работая вместе с тов<арищами> коммунистами, я убедился, что только партия коммунистов-большевиков ведет по правильному пути трудящиеся массы к торжеству светлого социализма и окончательной победе труда над капиталом»[440 - Советская Сибирь. 1919. 6 декабря.]. Мало чем отличалось заявление Полякова А. В.: «Состоя действительным членом партии революционных коммунистов и вместе с тем работая в течение более полугода совместно с членами РКП на Урале и в Сибири, я убедился [в] нецелесообразности ведения политики партии Р<еволюционного> К<оммунизма> и потому выхожу из числа ее членов с твердым намерением перейти в ряды РКП»[441 - Советская Сибирь. 1920. 28 января.].

Членство в добровольно распустившихся партиях считалось предвосхищением коммунистической деятельности, а не конкуренцией с ней. Чем ближе тактика партии к большевистской, тем выше шансы ее выходца сохранить партийный стаж при вступлении в РКП[442 - Shapiro L. The Communist Party of the Soviet Union. London: Random House. P. 180–181; Известия ЦК РКП(б). 1920. 18 сентября; Известия ЦК РКП(б). 1920. 24 октября; ЦГАИПД СПб. Ф. 408. Оп. 1. Д. 1179. Л. 133–134.]. Объединившись с большевиками уже осенью 1919 года, «меньшевики-интернационалисты» полностью доказали свою преданность коммунизму. Соответственно, циркуляр ЦК РКП от 30 декабря указывал, что их прием «в наши ряды» может происходить через простую замену билета «интернационалиста» билетом большевика. Это нужно было сделать до 1 февраля 1920 года; позже просить о приеме можно было только «на общих условиях». После объединения с левой группой Украинской социал-демократической рабочей партии («незалежные») в 1919 году левое крыло Украинской партии социалистов-революционеров, назвавшее себя Украинская коммунистическая партия (боротьбистов), тоже было в почете. Хотя они и выступали с теорией «украинской революции» и «украинского коммунизма», боротьбисты признавали социалистический характер Октябрьской революции и диктатуру пролетариата. 20 марта 1920 года Всеукраинская конференция боротьбистов приняла решение о самороспуске УКП(б) и слиянии с КП(б) Украины путем индивидуального приема членов. Из примерно 15 000 человек в ряды партии большевиков вступило около 4000; боротьбистов принимали в РКП без вопросов[443 - РГАСПИ. Ф. 613. Оп. 1. Д. 3. Л. 7.].

В марте 1920 года произошел перелом и в воззрениях максималистов. Проанализировав программу и тактику Союза эсеров-максималистов, члены этой группы пришли к выводу, что ходом революции идеология народничества изжита, РКП(б) с ее марксистской идеологией должна объединить все социалистические элементы и «только диктатура пролетариата, руководимая Коммунистической партией, способна довести революцию до полного торжества социализма». «Для наибольшего использования своих сил в деле социальной революции» было решено выйти из Союза максималистов и вступить в РКП(б)[444 - Советская Сибирь. 1920. 4 апреля.]. Условия приема эсеров-максималистов были чуть более строгими. Хотя и они могли стать членами РКП более или менее автоматически, но партийный стаж им засчитывался только после октября 1917 года. Большевики считали, что максималисты пришли к правильной политической позиции только во время Гражданской войны; до захвата власти большевиками они были ближе к обыкновенным эсерам[445 - ЦГАИПД СПб. Ф. 501. Оп. 1. Д. 1.].

Принимались во внимание и революционные коммунисты, отколовшиеся от левых эсеров после поражения мятежа в июле 1918 года. Уже в феврале 1920 года Омская группа подняла вопрос о необходимости вхождения в РКП(б) на основании того, что программно-тактические разногласия между партиями стерлись и дальнейшее существование ПРК нецелесообразно и даже вредно для развития революции. Омичи содействовали созыву всероссийского съезда ЦК ПРК, который объявил в Москве в мае 1920 года о самороспуске партии и настоял на приеме революционных коммунистов в местные организации большевиков, засчитывая им партстаж со времени вступления в ПРК. Революционные коммунисты создали тройки, которые передали учетные материалы на своих членов большевистским организациям: членские списки, номера парткарточек и подробные автобиографии, включая компрометирующую информацию, а также список вычищенных из партии.

1. Бунд

С Бундом ситуация была сложнее. «Всеобщий еврейский трудовой союз в России и Польше» был основан в Вильно 7 октября 1897 года. Бунд стремился объединить всех еврейских рабочих в Российской империи в единую социалистическую партию, а также вступить в союз с более широким российским социал-демократическим движением для построения демократической и социалистической России. Видя себя как пролетарскую организацию, Бунд избегал любой автоматической солидарности с евреями среднего и высшего классов и в целом отвергал политическое сотрудничество с еврейскими группами, придерживавшимися религиозных или сионистских взглядов. В основе видения будущего Бунда лежала идея о том, что нет противоречия между национальным аспектом, с одной стороны, и социалистическим аспектом, с другой. Несмотря на интернационалистическую направленность, Бунд участвовал в национальном движении евреев, боролся против дискриминации и организовывал союзы еврейской самообороны. Большевиков не устраивало, что вожди Бунда требовали персональной культурной автономии для еврейской нации со школами на идише, это расценивалось как национализм.

До 1920 года, пока шла борьба за «низы местечка», ЦК продолжал рекомендовать «не блокироваться с Бундом»[446 - Известия ЦК РКП(б). 1920. 11 ноября.]. Но когда на 12?й конференции 12–19 апреля 1920 года в Гомеле Бунд провозгласил, что «единый социалистический фронт» с принципиальными противниками советской власти, разграничивающими пролетариат и его правительство, невозможен, что настал момент, когда Бунд может отказаться от официальных оппозиционных взглядов и взять на себя ответственность за политику советского правительства, Коминтерн предложил изжить отчужденность и враждебность между парторганизациями. Соглашаясь с предложением исполкома Коминтерна, чрезвычайная всероссийская конференция Бунда, работавшая в Минске 5–11 марта 1921 года, отметила:

1. Весь Бунд проникнут твердой волей сомкнуть ряды всего еврейского коммунистического пролетариата под знаменем той партии, программа и тактика которой является программой и тактикой Бунда, партии, которую каждый член Бунда считает руководительницей мировой революции, партии, с которой мы все теснее и теснее сплачивались в соименной борьбе и совместном строительстве, – Российской коммунистической партии. <…> 4. <…> б) При создавшихся условиях, при той позиции, которую в данном вопросе занимает РКП, дальнейшее самостоятельное существование Бунда вне рамок РКП или привело бы его объективно, помимо его воли, к необходимости вести открытую борьбу с РКП, которая в процессе своего развития могла сгруппировать вокруг себя недовольные, не совсем коммунистические, националистически настроенные элементы еврейского рабочего класса или, при стремлении избежать какой бы то ни было борьбы с РКП, умертвило бы его политическую активность, парализовало бы его влияние на рабочие массы, превратило бы его в замкнутый кружок и тем самым лишило бы его возможности исполнять свой коммунистический долг по отношению к еврейским массам, как в Советской России, так и в других странах. в) Как трудны и неблагоприятны ни были бы условия еврейской коммунистической работы вне организационных форм, предложенных Бундом, – эта работа может вестись с успехом только в том случае, если она целиком входит в общий единый план деятельности единственной носительницы Советской власти в России – Российской коммунистической партии.

Руководство Бунда призвало всех членов партии объединиться вокруг решения о вхождении в РКП,

чтобы вновь объединенный авангард еврейского пролетариата мог рука об руку со всем коммунистическим пролетариатом в повседневной напряженной работе и проведении общих и еврейских коммунистических задач фактически построить в РКП наиболее широкие формы своей самодеятельности и своего влияния на еврейские трудовые массы, а также содействовать тому, чтобы эти формы как можно скорее нашли себе открытое признание в рядах РКП.

Отвечая взаимностью, 24 марта 1921 года Секретариат ЦК РКП предложил всем местным организациям РКП немедленно принять в свой состав членов местных организаций Бунда и «приложить все старания к тому, чтобы в дружной организационной работе возможно скорее изжить ту отчужденность, а иногда и некоторую враждебность, которые естественно сложились в результате отдельного организационного существования»[447 - Бунд: Документы и материалы. 1894–1921 гг. / под ред. Ю. Н. Амиантова. М.: РОССПЭН, 2010. С. 1175–1179.]. Для проведения объединения в жизнь в центре и на местах создавались центральные и местные комиссии, в составе которых было по одному представителю от ЦК или местных комитетов Бунда и по одному от ЦБ или местных бюро евсекций. Все члены Бунда автоматически принимались в члены РКП путем предоставления в комиссию местной организации Бунда списков членов с заполненными анкетами, зарегистрированных в ней к моменту объединения. Всем членам Бунда партийный стаж исчислялся с апреля 1920 года, причем в партийную книжку заносился предыдущий партийный и революционный стаж. Члены Бунда, пропустившие указанный срок, лишались права на автоматический прием к РКП, им не зачислялся прежний стаж, они принимались на общих основаниях, указанных в Уставе РКП. В Белоруссии один бундовец был включен в Центральное бюро КП(б)Б, а два бундовца – в районные комитеты КП(б)Б[448 - Там же. С. 1178–1179; Правда. 1921. 1 апреля; Справочник партработника: Вып. 2. М.: Политиздат, 1922. С. 109–110.].

В то же время репутация бундовцев все-таки была несколько подмочена из?за опасения, что выходцы из еврейских партийных организаций имели свои, более узкие ожидания от советской власти, направленные на улучшение положения евреев. Надо быть «осторожным в подходе к Бунду, так как, в смысле революционного стажа, это старая организация», отмечал Матвей Шкирятов из Центральной контрольной комиссии в 1922 году. Предлагались следующие критерии: насколько бывший бундовец «был деятелен в своей тогдашней партии до вступления в нашу партию, насколько деятельное участие он принимал, вступивши в нашу господствующую партию: работает ли он только как советский работник или же участвует в революционной работе по воспитанию масс»[449 - Одиннадцатый съезд РКП(б). С. 374.].

Заявления бундовцев о вступлении в РКП(б) поступали в начале 1920?х годов в массовом порядке. Например, невзирая на то, что Хана Сашанова была в партиях Бунда и «Камфер-банда», ее приняли в Петроградский комвуз на основании отхода от программы Бунда в годы Гражданской войны и влечения к большевизму[450 - ЦГАИПД СПб. Ф. 197. Оп. 1. Д. 115. Л. 106.]. Автобиография Гирша Росина уверяла, что он попал в Бунд в 1915 году «по бессознательности» и что «там пробыл несколько месяцев, после вступления в ряды царской армии порвал связь». Наверное, не случайно «в эпоху отступления царской армии» читатель находит Росина «во фракции окопников против „бунда“». Последовал короткий рецидив – «после демобилизации опять связался», но в 1919 году автобиограф наконец «официально порвал» с Бундом и в 1924 году уже считался в комвузе примерным коммунистом[451 - Там же. Д. 108. Л. 11.]. Отзыв о его однокурснике по Ленинградскому комвузу учителе еврейского языка Давиде Когане был уже менее лестный. Характеристика включала «особое примечание»: «Пребывание с 1905 года в Бунде оставило на Когане очень отрицательные черты, как-то индивидуализм и прочие». Мешало также «многолетнее изучение талмуда», считавшееся способствующим только механическому заучиванию наизусть определенных текстов, а не формированию навыков широкого мышления[452 - Там же. Д. 107. Л. 9 об.]. Дескать, не столь важно, заучивал ли Коган религиозные тексты, речи Цицерона или таблицу логарифмов, важно, что не овладевал диалектикой.

Показательна автобиография 1921 года студента Смоленского политехнического института Трейваса Льва Александровича. Автор делал все возможное, чтобы свести на нет отличия Бунда от большевизма: Бунд, по его сценарию, являлся не чем иным, как еврейским предшественником большевизма[453 - WKP. 326. 42.]. Трейвас был беден, хотя и жил в мелкобуржуазном местечке. «Я родился в семье небогатых родителей в Ковенской губернии, – так начиналась его автобиография. – Нужда выгнала к тому времени отца из дому, и он эмигрировал в Лондон, где ему удалось после длительной безработицы найти работу на одной из фабрик в качестве простого рабочего. Но болезнь матери заставила его вернуться на родину. При полном отсутствии каких-либо занятий и источников существования родители при помощи каких-то родственников открыли лавку».

Тут семья обнаружила некоторые меркантильные чаяния. Однако нарратив Трейваса использует воздействие капитализма на его родную область: «Жизнь в местечке стала развиваться: открылась фабрика-мастерская по выделке валенок. Местечко, недавно патриархальное, стало промышленным». Пускай фабрика по производству валенок – это чуть усовершенствованный централизованной паровой машиной ручной труд, при этом артельного устройства. Пускай это даже не был армейский заказ – валенки для армии производились в других краях. Но автобиографу важно было подчеркнуть, что «к 1905 г. местечко имело значительное рабочее население». Развернувшаяся классовая борьба сформировала сознание Трейваса: в западных районах Российской империи Бунд призывал к более демократической политической системе и обеспечению равных прав для евреев. Еврейские революционеры ориентировались на крайние формы борьбы – всеобщую стачку и вооруженное восстание. Трейвас пережил обращение: «Революция 1905–6 гг., несмотря на мой детский возраст (мне было тогда лет 8), оставила во мне глубокое впечатление. Старший брат мой, состоявший тогда в Бунде, был всецело поглощен революционным движением. Мне лично, ребенку еще тогда, пришлось переживать немало страшных моментов, как, например, полицейские облавы, бесконечные обыски, арест брата, наконец, подавление в конце 1905 г. летучего отряда какой-то карательной экспедицией. Драгуны того отряда разграбили нашу квартиру и на моих глазах били отца моего за то, что не выдавал моего брата, скрывавшегося тогда. Я видел, например, как солдаты били прикладами рабочих на площади после разгрома демонстрации, как провозили на навозных телегах в цепях закованных революционеров, бегство брата за границу и еще многое. Все это без сомнения врезалось глубоко в мою детскую память и воспитало меня в духе недовольства существующим строем – революционизировало меня».

Весь этот пассаж уникален: редкая автобиография описывала приход к чему-то иному, нежели большевизму. Стань Трейвас революционером до 1903 года, его превращение в бундовца не выглядело бы странным. Но обращение произошло уже после возникновения ленинской партии, и рассказчика могли упрекнуть в неправильном политическом выборе.

Будучи осмотрительным, Трейвас не вдавался в подробности ни своего вступления в Бунд, ни специфики своей деятельности в нем. Вместо этого он обсуждает революционную атмосферу своей юности вообще, игнорируя различия между Бундом и большевизмом. «С малых лет я интересовался политикой. Газетами позже стал зачитываться, запрещенной социалистической литературой, которую я заставал у рабочего-переплетчика, некоего тов. Сегала, старого революционера. Книжки уцелели от зорких глаз жандармов и полиции благодаря его, переплетчика, находчивости: он ухитрялся вклеивать в начале каждой книжки передние листы псалтыря или молитвенника, или других богословских книг». Трейвас притязал на обладание четким революционным сознанием чуть ли не с детства. Вообще, в избегании самого простого и убедительного тезиса – в местечке невозможно было вступить в РСДРП, там никакой ячейки социалистов-демократов не было, вариантов было два: или Бунд, или сионисты – проявлялась его нарратологическая стратегия: нельзя обижать большевиков указанием на их немассовость до 1905 года и незначительное проникновение в национальные общины, пусть даже и пролетарские.

Вот как он описывает свою встречу с еврейским образованием: «Учиться я был отдан шести лет в школу „хедер“, где меня любили в первые годы обучения за мои способности и прилежание и ненавидели в последующие за критику отошедшего в вечность всего старинного, включая и „хедер“ с главой его – так называемого „ребе“». Хедер представлял собой своеобразную начальную школу, которая располагалась на дому у меламеда (учителя). Главное внимание в ней уделяли не общеобразовательным предметам: письму, чтению, счету, а еврейским традиционным знаниям. Борьба с хедером была частью атеистической кампании в стране Советов. Во время религиозных праздников проводились антирелигиозные демонстрации комсомольской молодежи с факелами, флагами, транспарантами и оркестром, читались лекции по атеизму. Всего за несколько месяцев до того, как Трейвас сел за написание своей автобиографии, Наркомпрос потребовал, чтобы хедеры были немедленно закрыты. Власти стали проводить на местах «антихедерные» митинги; в Бобруйске большевики вывели на демонстрацию малолетних детей – учащихся хедеров, в Витебске инсценировали публичный суд над хедером[454 - Локшин А. «Гражданская война кончилась – борьба против хедеров началась»: Судьба еврейского религиозного образования в Советской России (1917–1930) // Лехаим. 2005. № 10. С. 162.].

Еще подростком Трейвас преодолел религиозные предрассудки, желал учиться по-настоящему. «Первую светскую грамоту я получил в еврейском народном училище и сельском одноклассном училище, окончив то и другое». Государственные школы для еврейских детей были учреждены «в духе, противном нынешнему талмудическому учению». Особенностью этих школ было изучение наряду с общеобразовательными предметами традиционных еврейских дисциплин. Сельское же одноклассное училище научило Трейваса читать на русском и приобщило его к универсальным ценностям – без этого он бы не стал революционером. Родители хотели развивать мальчика далее, поместить его в реальное училище, где уклон давался в сторону точных наук. Увы, «несостоятельность» сделала это невозможным. Для автобиографа начались «невыносимые» годы, «одинокая жизнь без средств к существованию». «Так продолжается до начала империалистической войны 1914 года».

Уже в нежном возрасте Трейвас смотрел на милитаризм косо. Если один из ветеранов войны Н. Бубнов, автобиография которого анализировалась выше, критиковал Первую мировую только задним числом, оглядываясь на нее из 1920?х, а другой рассмотренный нами ветеран Ф. Анфалов разочаровался в ней, попав в царскую армию, Трейвас осудил войну сразу, едва она началась. Единственному из троих, кто вовремя принял позицию пораженцев, считавших, что истинному пролетарию нечего участвовать в империалистической бойне, ему хватило духа уклониться от царской службы. В каком-то смысле этим он искупал приверженность Бунду в юности: несмотря на то что этот факт вызывал подозрения в оппортунизме, Трейвас мог, основываясь на своей фундаментальной посылке, что у Бунда и большевизма одна и та же суть, позиционировать себя как протобольшевика.

Далее следовало перечисление классических вех революционной жизни. Вместо того чтобы воевать, Трейвас вступил в подпольную политическую организацию и начал подрывать устои царизма. «Убедившись в беседах со мною в моих взглядах и революционном настроении моем, тов. Сегал доверил мне тайну, что в Оникштах имеется небольшой конспиративный кружок из нескольких товарищей, рабочих, активных революционеров 1905 г. Через несколько дней (это было в начале 1915 года) я был втянут в кружок. С энтузиазмом я принялся за работу в кружке, состоявшей в обучении политической грамоте втягиваемых в кружок одиночками рабочих. К весне 1915 г. наш кружок вырос в целую организацию. К тому времени мы уже связались с организацией уездного города Вилькомира. Собирались мы зимою по вечерам по пятницам, на краю городка, в лачужке одной бедной крестьянки, где при завешенном окошке при свете свечки обсуждали наши вопросы; с наступлением весны мы перенесли наши собрания за город в лес, где мы собирались по субботам и устраивали читки. За короткое сравнительно время нашей работы мы провели 2 экономические забастовки и 1 политическую стачку 18 апреля по случаю 1 мая по новому стилю. [После стачки] нам недолго уже пришлось работать. При аресте одного из главарей Вилькомирской организации, тов. Янкеля (должен заметить, что очень немногих товарищей я помню по фамилии, так как мы знали друг друга и назывались по именам) у него было найдено письмо нашей организации, писанное между прочим, моей рукой, в котором мы запрашивали, как нам поступить первого мая, будут ли присланы прокламации, какую форму придать забастовке, прибудет ли товарищ из Вильны к 1 мая, и тому подобные вопросы. Письмо было написано мною, но написал я не свою фамилию, а имя другого товарища, Гарбера, которого знали лично вилкомерские товарищи, и по оплошности я написал также и его фамилию. Последствия сказались быстро: через пару дней было произведено на нас много арестов среди рабочих, из которых многие были непричастны к нашей организации».

Трейвас уже считался «из рабочих». Он стал важным активистом, хотя и местного масштаба. Жандармы гонялись за ним повсюду. «Пошли массовые обыски, главным образом искали автора письма». Надо было уехать. Автобиограф сделал все, чтобы выдать себя за интернационалиста, но теперь надо было вернуться к более узкой еврейской теме. Началось выдворение евреев из пограничной полосы, Трейвас «с массой выселенцев направился в свой родной городок, куда хлынула большая волна переселенцев». «Я тогда отдался всецело работе по оказанию помощи выселенцам». Образование Еврейского комитета помощи жертвам войны в 1914 году было вызвано появлением с первых же дней войны огромного числа евреев, бежавших из зоны военных действий. Их количество резко возросло в результате антиеврейских мероприятий верховного командования, достигших апогея в акции по изгнанию около двухсот тысяч евреев из Ковенской и Курляндской губерний весной 1915 года. Эти акции вызвали хаос в торговой и экономической жизни края. Города опустели, торговля замерла, фабрики простаивали, население страдало от дороговизны. Военные власти позволили изгнанникам вернуться в свои дома, но при этом они должны были выделить заложников из раввинов и богатых евреев – с предупреждением, что в случае измены со стороны еврейского населения заложники будут повешены. Евреи отказывались возвращаться на этих позорных условиях, и высланные из города Вилькомира написали главнокомандующему: «Мы оскорблены в наших патриотических чувствах и не согласны выделить заложников, сыновья и братья которых сражаются за честь и славу России»[455 - Кандель Ф. Евреи России. Времена и события. История евреев Российской империи / под ред. М. Кипниса. М.: Мосты культуры, 2002. С. 819.]. «В июне того же 1915 г., – гласила автобиография Трейваса, – отступавшие казаки разграбили нас и выгнали всех евреев в течение 30 минут (был опубликован такой приказ коменданта) из местечка, откуда мы ушли пешком». «Родители с младшими детьми уехали как беженцы в Могилев», но революционер Трейвас не мог себе этого позволить. Он принял особые полномочия при Еврейском комитете помощи жертвам войны и стал оказывать содействие «проходящим и проезжающим беженцам и переселенцам».

Неясно, преследовали ли Трейваса как революционера, как еврея или как дезертира, но автобиограф описывал себя и своих соратников-бундовцев как мучеников. Избавление пришло вместе с Февральской революцией, которую он пережил «в маленьком городке». После свержения царизма Трейвас, уже заметный пропагандист, учредил бундовскую организацию среди беженцев и солдат. «Работал я тогда под руководством тогдашнего председателя Воронежской организации Бунда тов. Ошеровича И. Т.» – делегата X конференции Бунда, которая состоялась в Петрограде 1–6 апреля 1917 года. «Ныне, – подчеркивал автобиограф, – [Ошерович] член главного бюро еврейской секции при Центральном бюро Коммунистической партии Белоруссии» (иными словами, бундовец, который стал видным коммунистом).

В 1917 году Бунд поддержал Временное правительство, отменившее все законы и распоряжения, ограничивавшие евреев в правах, был категорически против установки Ленина на развязывание «социалистической революции» – автобиография умалчивала эти детали. Не писал Трейвас и о том, что после Февральской революции Бунд стал частью меньшевистской партии, что в июле многие его сообщники участвовали в создании Белорусской рады. Да и в целом история Бунда и еврейского движения в Могилеве и в Белоруссии была настолько сложной, что упростить ее таким образом можно, только сознательно лукавя и опуская важнейшие подробности. Уверяя, что еврейский вопрос будет сразу и навсегда решен в результате свержения самодержавия, большевики критиковали начинания в пользу еврейской автономии, инкриминировали Бунду национализм. На обвинение в национализме шефы Трейваса отвечали: наша организация не националистическая, а национальная. Общая программа РСДРП, которую они признавали, должна была, по их мнению, быть дополнена собственной национальной программой. Какое-то время в окружении Трейваса поддерживали программу национально-культурной автономии, согласно которой из ведения центральной государственной власти изымались функции, касавшиеся культуры евреев, и передавались учреждениям, избранным еврейским населением.

Об Октябрьской революции Трейвас писал мимоходом. Она застала его все в той же местности, за теми же делами. Автор текста не придал этому событию обычного значения катарсиса: для политически сознательной личности революции 1917 года были, без сомнения, долгожданными и радостными, но они не могли стать преображающими событиями. Все было ясно уже давно. Когда большевики захватили власть, Бунд осудил было создание однопартийного правительства из одних большевиков, но затем поддержал военный отпор погромщикам и белогвардейцам. Когда в ходе войны войска Деникина начали приближаться к Москве, Бунд объявил мобилизацию своих членов в Красную армию. Трейвас ушел в строй, воевал на Южном и на Польском фронтах, не ударил лицом в грязь.

В глазах автобиографа Бунд и большевики всегда придерживались одинаковых идеалов, и первый сохранял свою организационную независимость лишь потому, что это позволяло успешнее осуществлять задачу обращения еврейского населения в коммунизм. Пропаганда Бунда приспособилась к условиям еврейской черты оседлости, основывались революционные газеты, выходившие на идише, и т. д.[456 - Gitelman Z. Jewish Nationality and Soviet Politics: The Jewish Sections of the CSPU, 1917–1930. Princeton: Princeton University Press, 1972. P. 444–445.] Воронежская организация Бунда, членом которой Трейвас состоял, «мобилизовала» его для этих целей. Затем центральный комитет Бунда «передал» его политуправлению Западного фронта, чтобы вести агитацию среди красноармейцев. В скором времени наш герой оказался на должности секретаря президиума бундовского комитета в Смоленске – еще до формального «слияния» Бунда с РКП. В этом качестве он поддержал большевизацию своей организации, а во время раскола Бунда в 1920 году примкнул к Комбунду.

Наконец, автобиограф мимоходом упомянул, что в декабре 1920 года уже проходил по «объединенному списку РКП и „Бунда“» делегатом на 1?й съезд частей и учреждений полевых управлений Западного фронта. Это обстоятельство излагалось исключительно кратко, дабы подчеркнуть, что для Трейваса это было ничем не примечательное событие. Любая другая трактовка сработала бы против рассказчика, высветив перемену в его партийной принадлежности и превратив его в «бывшего». Давая понять, что изменение в названии партии, членом которой он являлся, не имеет значения, Трейвас придерживался своей имплицитной посылки, что Бунд – это предшественник партии большевиков. Решение влиться в РКП не проливало добавочного света на политическую сознательность бундовцев. Лишенный всякого идеологического или политического значения, это был прагматический шаг с их стороны, отражавший тактическую целесообразность упразднить обособление еврейского коммунизма.

Считалось, что бывшие бундовцы могли полностью исправиться. Растворившись в РКП(б), их исходная партия не предлагала никакой идеологической альтернативы коммунизму. Приход Трейваса четко вписывается в уже знакомую нам модель постепенного обращения, почти растворения в РКП. Трудно найти в его автобиографии момент сомнений, душевной драмы. Не то чтобы жизнь Трейваса не была напряженной или событийной. Дитя своего времени, он раз за разом находил себя в гуще революционных событий. Эмоционально, однако, Трейвас оставался ровным. Как бундист, он медленно, но неуклонно приближался к истине и голос его ни разу не задрожал. Об анархисте, эсере или меньшевике такого не скажешь. Автобиографии приверженцев этих партий полны душевных скачков и метаморфоз, резких сердечных поворотов. Вовсе не ведя себя как младшие братья, эсеры и меньшевики спорили с большевиками, пытались перетащить последних на свою сторону. Душевные струны протагонистов, которых мы встретим ниже, неустойчивы в своей фундаментальной структуре. Отсюда недоверчивость к ним большевиков: выходцы из партий социалистов-попутчиков считались ненадежными как идеологически, так и организационно.

2. Анархисты

То ли партия, то ли движение, анархисты были двойниками большевиков, но и их кошмаром. Большевикам нравился их радикализм, но безответственные призывы анархистов к воле, перетекающей в беспредел, настораживали. Определяя государство как инструмент в руках капитала, большевики находили, что власть в их руках может служить могучим средством в деле освобождения пролетариата. Поэтому они ратовали за пролетарское государство. Находя такое положение в корне ошибочным, анархисты считали, что власть всегда связана с эксплуатацией и порабощением народных масс. Государство и власть, по их мнению, отнимают у масс инициативу, убивают дух самодеятельности и воспитывают в них рабскую психологию подчинения, ожидания и надежды на верхи, на начальство. Все анархисты отрицали государство, но спорили о том, отменяется ли оно эволюционно (через создание синдикатов и коммун, которые постепенно охватывают все общество) или одномоментно (посредством восстания).

Считая невозможным в данный момент полное осуществление идеалов трудящихся – их независимость, свободу и равенство, большевики удерживали целый ряд институтов царизма и капиталистической системы: принцип государственного принуждения, наемничество, ограничение в правах и многое другое. Анархисты находили, что все это разворачивает революцию вспять, и отстаивали тотальную социальную революцию, развитие кооперативных форм хозяйства наперекор организации сверху вниз. Установленный большевиками в России режим диктатуры пролетариата, который должен был явиться переходной ступенью к полному коммунизму, в действительности привел, по мнению анархистов, к восстановлению классового неравенства.

Однако в такое принципиальное видение вещей анархисты постепенно начали вносить некоторые коррективы. Синдикалист А. Давыдов оценивал вклад анархизма в революцию следующим образом: «А) Первый период Октябрьской революции, то есть 1918–1920 гг., протекли под знаком раздувания революционного пламени по всему миру, в расчете на мировую победоносную революцию; этот период носил внешне характер социалистической революции, которая в действительности оказалась социалистической лишь в смысле аграрном. Б) В этот первый период анархисты-практики находились в двух различных лагерях. Одни считали момент вполне назревшим для анархической революции и группировались в „НАБАТЕ“ или в Гуляй-Поле, а другие находили большевизм максимумом исторических возможностей в России, работали вместе с коммунистами и никакой самостоятельной позиции не выявляли. Впрочем, нашлась еще третья категория анархистов, которая и Октябрьскую революцию считала преждевременной и, чтобы не очутиться в меньшевистско-эсеровском лагере, совсем ушла в сторону от событий». С точки зрения анархистов, поворотный пункт в истории Русской революции обозначился почти полным падением производства и распылением рабочего класса, «несостоятельностью системы огульной национализации производства и торговли», начавшимися восстаниями, «взрывом мелкобуржуазной стихии» и «ликвидацией гражданских фронтов». Результатом всего этого было «уничтожение разверстки, отступление к государственному капитализму, раскрепощение частной инициативы, свобода торговли, то есть НЭП(О)». «Ближайшие последствия» Новой экономической политики носили смешанный характер:

1) экономические, политические, а возможно даже военные договоры и соглашения РСФСР с буржуазно-капиталистическими государствами; 2) признание буржуазной Европой принципа сосуществования государств старой формации с новым типом государства, представляющим переходную форму к государственному социализму; 3) возможность участия РСФСР в новых международных комбинациях, а следовательно, в новых возможных войнах; 4) нарождение нового торгово-промышленного класса буржуазии в России; 5) нарождение нового класса промышленного и торгового пролетариата; 6) ослабление интернационалистских и кристаллизация национальных идей.

Тактическая программа анархистов-синдикалистов предполагала среди прочего:

1) Признание Октябрьской революции и руководящего в ней положения коммунистической партии. <…> 3) Определение Октябрьской революции как социальной и аграрной, ставшей в русских условиях неизбежной стадией по пути к революции социальной. 4) Признание в советском государстве нового и могучего исторического фактора, воплощающего в себе идеалы среднего крестьянства и недоразвитого полукрестьянского рабочего класса. <…> 8) Признание необходимости строгого отмежевания от всех элементов революционной фразы и идейной путаницы, способных при современной международной конъюнктуре лить воду на мельницу контрреволюции; в особенности – отмежевания от прикрывающихся знаменем анархии буржуазно-демократических и реставрационных стремлений[457 - Анархисты. Документы и материалы. 1883–1935 гг.: В 2 т. Т. 2: 1917–1935. М.: РОССПЭН, 1998. С. 381–383.].

«В борьбе между коммунистами-государственниками и либералами-демократами, буржуями, защитниками частного владения» другое ответвление анархизма – универсалисты – тоже были на стороне РКП(б), на стороне «коммунистов-государственников, уничтожающих частную собственность». В 1920 году кредо анархо-универсализма звучало следующим образом: «Анархо-универсализм отрицает классовое деление общества. <…> Анархо-универсализм утверждает мировое хозяйство без хозяев. Анархо-универсализм утверждает универсальное общежитие, космополитизм. <…> Анархо-универсализм провозглашает универсализацию территории, национализацию земель. <…> Анархо-универсализм означает мировое правление без правителей, самоправление». Анархо-универсалисты совершенно отвергали «дезорганизаторские приемы борьбы, бунтарство, террор и частичную экспроприацию». В период нападения «защитников частного владения» они неуклонно стояли «за защиту революционной России от всяких покушений на нее со стороны капиталистов и их держав»[458 - Анархисты. С. 383.]. «Креаторий Российских и Московских анархистов-биокосмистов» констатировал в декабре 1921 года: «Факт появления революционной Советской власти, непредвиденной историческим анархизмом, заставил приступить к пересмотру вопроса о власти и государстве вообще». В своем «общественном творчестве» анархисты-биокосмисты опирались на завоевания Октябрьской революции, «расчищая дорогу дальнейшему шествию революции и тем положительно способствуя закреплению и расширению уже достигнутых ею результатов»[459 - Известия ВЦИК Советов рабочих, крестьянских, казачьих, красноармейских депутатов и Московского Совета рабочих и красноармейских депутатов. 1922. № 3 (1442). С. 3.].

По большей части анархисты начала 1920?х годов симпатизировали большевикам: те для них были наименее оппортунистическими сторонниками коммунизма, хотя и ошибочно считали, что для достижения цели нужно использовать государство. Исходя из этой логики, значительное меньшинство анархистов вступило в большевистские ряды. По данным партийной переписи 1922 года, в рядах РКП(б) насчитывалось 633 бывших анархиста. Многие из них заявляли, что ленинский коммунизм был непоследовательный, половинчатый анархизм. Вместе с тем сейчас было не время для таких разборок – экспроприацию экспроприаторов нужно было углублять совместными усилиями.

Отголоски этих настроений звучали не раз в Смоленском политехническом институте во время чистки 1921 года. В местной партийной ячейке было неординарно большое количество студентов с анархистским прошлым, все они попали в партию во время Гражданской войны, и все были кандидатами на исключение. Бывшие анархисты считались партийным бюро своенравными, инфантильно-радикальными, а главное – недисциплинированными, чурающимися партийного устава.

Кочуя между городом и деревней, анархист Кутузов Николай Афанасьевич (1899 года рождения) не мог стать большевиком в одночасье. Его отец был сыном дьякона. Отбыв «солдатчину», Кутузов-старший «попал на Брянский завод». После забастовки в 1905 году он был уволен, но через пару лет его «потянуло» обратно и «он опять поступил в сталелитейную мастерскую». Автор подчеркивал этими подробностями, что родился в инстинктивно пролетарской семье. Семена революционного сознания были посеяны, но жизнь сделала зигзаг – родители потянулись назад к деревне. «После смерти родственников остался в деревне дом с огородом. <…> С трудом обосновались, завели клячу и с утра до вечера, помогая лошаденке, пахали землю». Озвучивая народнический мотив, автобиограф писал о крестьянах, работающих наравне с животными. Отцу, «оставившему всю силу и здоровье на заводе», сельскохозяйственная работа оказалась не по силам, и он умер в 1918 году, что побудило Кутузова-младшего покинуть деревню и уехать в Архангельск. Там он «застрял», так как город захватили белые.

Сознание юного автобиографа тормозило. Пробравшись в революционный лагерь и вступив после долгих мытарств в Красную армию, Кутузов был уже в какой-то мере политизирован, но «долго колебался между политическими течениями»: «Своими мнениями я делился с товарищами и при встрече с коммунистами я устраивал отчаянный бой. Главным образом я не соглашался с политикой ревизионных отрядов, бесчинствами отдельных партийных личностей». А вот к анархизму испытывал явное притяжение: «Главным образом привлекала неограниченная свобода, воля индивидуума». Идеалом Кутузова в это время была анархия – общество, в котором не было никаких властей, никакого владычества человека над человеком. Свобода гарантировала полное и всестороннее развитие человека, без какого-либо внешнего ограничения. «Я брал брошюры анархического содержания, увлекался мыслями о будущем строе и обществе и вполне душой и телом отдавался этому высокому, светлому будущему», – писал автобиограф.

Кутузов признавал, что анархизм он впитал с «духом крестьянской воли». Манифест курской федерации анархических групп обращался к крестьянам: «Деревня! Не слушай приказов города, не подчиняйся центру. Устраивай коммуну! <…> Русский Народ! Кому, как не тебе, вынесшему на своих плечах всю тяжесть власти, кому, как не тебе, стремиться к солнцу безвластья! Обручись с пламенным гневом, ибо гнев есть начало свободы… Люди чернозема, люди плуга и вольной степи! Опояшьтесь бурею и сметите с лица земли всех, кто покушается на вашу свободу! Ваше время настало. <…> Творите Анархию!»[460 - Анархисты. С. 261–262.] Принципы анархизма были идейной базой нескольких крестьянских армий на юге и западе России, и на них намекает Кутузов, ссылаясь на свои деревенские корни.

Будучи в Москве, наш герой «слушал лекции анархистов при их клубе», возлагал большие надежды на «известного анархиста Поссе». Владимир Александрович Поссе на самом деле был заметной фигурой. Когда-то он учился в Санкт-Петербургском университете, но увлекся революцией и в связи с делом 1 марта 1887 года был исключен. Уехав за границу, Поссе консультировался с Лениным при их встречах в Женеве, используя свое былое знакомство с казненным народовольцем Александром Ульяновым, старшим братом большевистского вождя. После Февральской революции Поссе вернулся в Россию и весной 1917 года создал «Союз имущественного и трудового равенства». На Кутузова пропаганда Поссе впечатления не произвела – он распознал в ней весь эклектизм анархизма. «Кроме хороших, красивых фраз ничего не видел», – суммировал он услышанное. Разочарование в анархистских планах на общественное устройство толкнуло автобиографа «окончательно и бесповоротно» переметнуться к большевикам. У Кутузова неоднократно спрашивали, что побудило его вступить в партию в апреле 1920 года. «Убеждение, – отвечал он. – Тактику партии знал, до вступления в партию был с уклоном к анархизму, что теперь изжито»[461 - WKP. 326. 10.].

19 мая 1920 года «Правда» опубликовала открытое письмо анархиста Я. Новомирского, мотивирующего свой переход в РКП, – политическая мысль Кутузова явно двигалась по тем же рельсам.

На одном публичном митинге один интеллигентный анархист мне задал вопрос: «Как вы могли войти в Коммунистическую партию? Я привык глубоко уважать вас как теоретика анархизма и хотел бы понять вас». Это было сказано искренно, и я обещал объясниться. Я вполне понимаю недоумение спросившего. <…> Он не понимает роли и значения РКП, и он не уяснил себе природы и эволюции анархизма. РКП не состоит из одних ангелов и гениев. Она делала ошибки, и очень досадные. Но, во-первых, она своих ошибок не скрывает и никого не уверяет в своей непогрешимости. И, во-вторых, ее ошибки были полезнее революции, чем безгрешная декларация анархистов, которая привела к такому прелестному бутону, как Махно, грабеж советской казны и взрыв в Леонтьевском переулке. РКП спасла революцию от Колчака, Деникина и Юденича. И теперь, разбив контрреволюцию, делает сверхчеловеческие усилия восстановить наше хозяйство. А что делают анархисты? Не стоит отвечать. <…> Во время социалистической революции нет, и не может быть, многих групп, а есть только две силы: одна стоит за революцию, другая – за контрреволюцию; одна – за пролетариат, другая – за буржуазию; одна за труд, другая – за капитал. Потому возможны теперь только две партии – Труда и Капитала. Такова железная логика. Что показала история последних лет? РКП – единственная политическая сила, беззаветно связавшая свою судьбу с судьбой рабочего класса, а все остальные партии путались между двумя лагерями, шатались и, конечно, падали в грязную и кровавую лужу контрреволюции. Поэтому Российская Коммунистическая Партия стала единственным и надежным убежищем для всякого честного революционера[462 - Правда. 1920. 19 мая.].

Знаком «принятия большевизма» в таких текстах являлось использование специфических партийных названий-маркеров: анархист 1920 года никогда не говорил бы о «грабеже советской казны» или «взрыве в Леонтьевском переулке», это определения большевистских газет, как и ниже упоминаемая «керенщина», – небольшевики так не говорили. Освоение официальной лексики было важнейшим признаком обращения.

Еще один выходец из смоленских анархистов Никифоров Иван Иванович родился годом раньше Кутузова (в 1898 году) в семье слесаря. Этот студент также затруднялся с выбором политического пути. Посланный «учиться на стипендию в Смоленскую гимназию», он проморгал революцию. «Эпоха Керенщины прошла мимо, не затронув меня вполне». Во время устного опроса Никифоров вдавался в некоторые подробности: «Керенского не любил за слабоволие и болтовню». Уважал коммунистов, но мало был знаком с их программой, «познакомиться с нею мешали скверные материальные условия». В 1917 году в разных городах возникли анархистские группы, такие как Союз анархо-синдикалистской пропаганды, Петроградская и Московская федерации анархистских групп. Перед Октябрем, вспоминал автобиограф, «судьба столкнула меня с кружком анархистов, где я начал знакомиться с литературой этой партии». Так как собственно «партии» как чего-то единого, объединяющего «всех анархистов», у анархического движения как таковой не было, перед нами очередной знак принятия неявной логики дискурса большевиков – если есть анархисты, то у них должна быть партия анархистов, издающая партийную прессу. Довольно-таки далекие друг от друга по программам, печатные издания анархистов «Анархия», «Буревестник», «Дело труда» выходили в то время большими тиражами, и там Никифоров читал высказанные на разные лады призывы идти в рабочее движение, создавать профсоюзы или фабрично-заводские комитеты, организовывать самоуправление в рамках предприятий.

В 1917 году анархисты лучше всего относились к большевикам: те для них были наименее оппортунистическими сторонниками коммунизма, хотя и считавшими, что для достижения цели нужно использовать государственное принуждение. Государство Советов виделось анархистам как самоуправление, похожее на федерацию производителей, о которой они так мечтали. «Будучи слегка знакомым с теорией социализма, я принял коммунизм как неизбежную форму общежития, хотя и переходную в общемировом масштабе».

В видении анархистов социализм большевистского толка был лишь стадией на пути к анархии. «Мы говорим… что трудящиеся еще не освободились от гнета капитала, что революция еще далека от своей конечной цели, – утверждала в мае 1920 года листовка Группы анархистов. – Мы не протестуем против труда, так как только трудом будет создано всеобщее довольство. Но мы протестуем против принуждения! И напоминаем трудящимся о необходимости дальнейшего развития революции до ее конечной цели, то есть до полного освобождения трудящихся от ига капитала и власти»[463 - Анархисты. С. 379.]. «Анархизм – это не программа, а мечта», – писал уже знакомый нам Новомирский. Но он прекрасно понимал: «Для того, чтобы анархизм стал живым учением, движущим людей в их практической повседневной работе, а не в часы поэтического досуга, нужны некоторые предварительные условия, а именно… организация общежития, способного обеспечить каждому сносное существование… К такому обществу идет наша великая революция под руководством Российской Коммунистической партии»[464 - Правда. 1920. 19 мая.]. «Коммунизм – путь к анархизму», – объяснял свои прежние воззрения Никифоров.

Главное для анархиста было высвободить личность. «Самое наивысшее из всех благ есть свобода человеческой личности, – утверждали в 1917 году анархисты-коммунисты. – Эта свобода возможна только тогда, когда не будет никакой власти, законов и опеки демагогов и непрошенных „благодетелей“, которые бы могли налагать на личность цепи рабства. Вот идеал анархии»[465 - Анархисты. С. 25.]. Московская федерация анархических групп обещала немедленно приступить к осуществлению главного принципа: «…Вольная личность в свободной коммуне… Революционеры, немедленно подавляйте… варварское угнетение личности!»[466 - Анархия. 1917. 6 ноября.] М. Вольный развивал эту мысль в 1918 году: сущность общего принципа анархизма – «осуществление максимума индивидуальной свободы личности». Вольный предлагал формулу: «Наибольшая степень максимума свободы личности достигается, когда данная свобода и в форме и в содержании соответствует индивидуальным особенностям личности, когда эта свобода субъективно оценивается с точки зрения специфических интересов и вкусов данного индивида»[467 - Анархия. 1918. 3 марта.].

Своевольный нрав Никифорова, его уважение к собственной личности объясняли, почему политическое крещение он получил именно у анархистов. «По душе, и мысленно, я подходил к этой партии. <…> Еще в гимназические годы ссорился за свои мысли с товарищами и воевал с администрацией, за что подвергался репрессиям. К тому же, у меня весьма крутой характер. Я всегда открыто шел к цели, не считался ни с какими препятствиями. Будучи прямым и искренним, я подходил всегда с доверием к людям и не любил и всегда восставал против величия». Революционное меньшинство, предписывающее свои желания народу, могло оказаться, по мнению Никифорова, столь же авторитарно, как и правящее меньшинство при царском режиме, и поэтому он держал большевиков в некотором подозрении.

Последовала полоса неопределенности. «В сентябре [1917 года] наш кружок распался, товарищи разошлись. <…> Я остался один». Поиск средств к существованию и безработица заставили автобиографа «уйти в самого себя». Его чуть не засосала среда, но Октябрьская революция разрядила обстановку. «Вихрь событий перевернул все общество. Но сильная воля большевиков прев<зошла> по силе слабую волю Керенского». «Рабочие и солдаты знают власть и действия этого Маленького Наполеона, – утверждали анархисты в июле 1917 года. – Знают его декларацию „бесправие солдата“ и „карательно-каторжные законы“. И, вопреки призыву Совета Рабочих и Солдатских Депутатов кончить эту братоубийственную бойню без всяких захватов, аннексий и контрибуций, Керенский, по желанию капиталистов, снова объявил войну…»[468 - Анархисты. С. 55.] Никифоров понял, что надо было делать, воспрял духом. «Борьба с буржуазией, открытая и беспощадная, нравилась мне». Автобиограф напомнил товарищам во время чистки 1921 года, что анархисты поддержали свержение Временного правительства и ленинский декрет о рабочем контроле вырабатывался вместе с ними, а вот то, что декрет этот затем был, по сути, положен под сукно, уже не упоминал, тогда как товарищи-анархисты на этот счет довольно-таки много беспокоились. В институте помнили, что в решающие дни 1917 года у большевиков и анархистов отношения ладились: анархистские газеты продавалась у входа в Смольный, и этому никто не препятствовал.

В июле 1918 года Никифоров вступил добровольцем в 16?й Смоленский полк Красной армии – его готовность защищать революцию говорила о приятии им Октября. Он читал в анархистской прессе, что, когда на страну Советов нападала со всей своей силой «вооруженная до зубов буржуазия, готовая ежеминутно пустить в ход армию и флот, танки и газы, полицию и церковь, желтую печать и желтые профсоюзы, в такое время… совершенно недостойной со стороны анархистов тактикой является… критика Красной Армии как агрессивно-милитаристической силы…»[469 - Правда. 1923. 7 сентября.] Об упразднении милитаризма не могло быть и речи: «принимая далее во внимание, что С<оветская> Р<оссия> находится в состоянии обороняющейся от наседающих на нее хищников, контрреволюционеров, несущих ей монархию и частное владение», анархисты приветствовали победы, одерживаемые Красной армией, считали их «победами нового над старым, зарождающегося над отжившим»[470 - Анархисты. С. 383.]. «В 1919… наша рота экстренно высылается против поляков, – вспоминал Никифоров. – Здесь я стал старшим гренадером роты. За три месяца сражения нам приходилось вести беспрерывную борьбу с польскими бандами»[471 - WKP. 326. 17.]. Автобиограф заболел, вернулся домой в Смоленск, где по выздоровлении дослужился до секретаря военкома.

Официально Никифоров примкнул к большевикам «довольно поздно», 5 мая 1920 года. «Хотел раньше, но, будучи на фронте в боевой обстановке, говорить о партии не приходилось. Мне хотелось работать по поддержанию партии в борьбе с капитализмом, дабы не вернулась реакция. Как партия – она [РКП] левее всех других, а потому я вступил в нее».

Вскоре последовал рецидив. У всех на памяти еще был свеж Кронштадтский мятеж, всколыхнувший студентов, симпатизировавших анархизму. В первых числах марта 1921 года до Никифорова дошли известия, что на Якорной площади Кронштадта прошел митинг против «самодержавия коммунистов» под лозунгом «Власть Советам, а не партиям!». Известен в институте был текст обращения к Ленину с требованием обеспечить свободу слова, собраний и союзов, провести тайные выборы в Советы, упразднить комиссаров. «Мы, анархисты, приветствуем революционных кронштадтцев, свергших ярмо исполкомов и комиссаров, – гласило воззвание анархистов весны 1921 года. – <…> Рабочие и работницы. <…> Нынешняя власть, называющая себя рабочей, смотрит на вас как на трудовую машину, прикрепив к казенным профсоюзам. Принудительный труд – вот лозунг „рабочей“ власти. <…> Довольно слушать пустую болтовню казенных партийных агитаторов. Довольно сытых речей и господских угроз»[472 - Анархисты. С. 415.]. Окружающие интересовались у Никифорова, солидарен ли он с такими заявлениями. Его приятель, Бушинский Федор Евгеньевич, подался было в РКП, но события сильно его испугали: «Бушинский струсил, приходил спрашивать, как обстоят дела в Кронштадте и прочее… просил Никифорова сказать в ячейке, что его записали случайно и подал заявление случайно»[473 - WKP. 326. 8.].

Бушинскому было на кого равняться. Целый ряд кронштадтских большевиков публично объявил о том, что совесть не позволяла оставаться в партии «палача Троцкого». Выборочные заявления о выходе из РКП публиковались в местных «Известиях». Хотя эти заявления вряд ли дошли до Смоленска, они выражали общий настрой Бушинского или, по крайней мере, партийное бюро подозревало его в этом. Так, военный командир Л. Королев писал в кронштадтскую газету: «Признавая создавшееся положение критическим от действия наглой кучки коммунистов, свивших себе прочное гнездо вверху коммунистической партии, и входя в партию коммунистов под давлением, как рядовой работник – я с ужасом смотрю на плоды дел их рук. Доведенную до разорения страну может восстановить только рабочий и крестьянин, которых партия коммунистов, как правящая, ощипала до последнего пера. Поэтому я выхожу из партии и отдаю свои знания на защиту трудовой массы»[474 - Известия Временного революционного комитета матросов, красноармейцев и рабочих гор. Кронштадта. 1921. 9 марта.]. «Ввиду того, что в ответ на предложения тов. Кронштадтцев прислать делегатов из Петрограда, Троцкий и верхи коммунизма послали первые снаряды и тем пролили кровь, – прошу меня с сегодняшнего дня не считать членом Р. К. П., – вторил ему некий Андрей Браташев. – Речи коммунистических ораторов затуманили мне голову, но сегодняшний прием бюрократов-коммунистов освежил ее. <…> Благодарю бюрократов-коммунистов за то, что они открыли свое лицо и тем самым вывели меня из заблуждения. В их руках я был слепым орудием»[475 - Там же.].

Преподаватель 2?й Трудшколы Кронштадта Т. Денисов отрекался от партии в своем крайне выразительном письме:

<…> Широкий взмах просветительной волны, брошенный коммунизмом, классовая борьба трудящихся с эксплуататорами, Советское строительство вовлекло меня в партию коммунистов, кандидатом которой я состою с 1 февраля 1920 г. За время пребывания в партии предо мною открылся целый ряд существенных недочетов среди верхов партии, обрызгавших грязью красивую идею коммунизма. Среди последних отталкивающе действовали на массы бюрократизм, оторванность от масс, диктаторство, большое количество так назыв. «примазавшихся» карьеристов и т. п. Все эти явления порождали глубокую пропасть между массой и партией, превращая последнюю в бессильную организацию по борьбе с внутренней разрухой страны.

Настоящий момент открыл глаза на самое ужасное. Когда многотысячное население Кронштадта предъявило ряд справедливых требований к «защитникам интересов трудящихся», обюрократившиеся верхи Р. К. П. отвергли их и вместо свободного сговора с трудящимися г. Кронштадта открыли братоубийственный огонь по рабочим, морякам и красноармейцам революционного города. Мало того, метание бомб с аэропланов в беззащитных женщин и детей Кронштадта вплело еще один из новых шипов в венец коммунистической партии.

Не желая являться сторонником варварских поступков товарищей коммунистов, а также не разделяя тактики «верхов», вызвавших кровопролитие и большие бедствия народных масс, открыто заявляю перед Вр. Революционным Комитетом, что с момента первого выстрела по Кронштадту я не считаю себя более кандидатом Р. К. П., а всецело присоединяюсь к лозунгу, выдвинутому трудящимися Кронштадта: «Вся власть Советам, а не партиям!»[476 - Известия Временного революционного комитета матросов, красноармейцев и рабочих гор. Кронштадта. 1921. 12 марта.]

В течение короткого времени Никифоров, очевидно, соболезновал мятежникам, но из РКП не вышел. Вместе с тем даже после подавления восстания он оставался центром притяжения для критиков партийной иерархии. Узнав, что бюро комячейки собирается «выбросить» его из партии, он отказался сочинять новую автобиографию к чистке или оправдываться как-либо еще. «Это для меня было обидно, так как меня мало кто знает» – а вот вешать ярлыки умел всякий. Никифоров понимал, что в случае потери партбилета будет «выбит из определенной колеи и лишится возможности общественной деятельности». Но, уверял он, его выбор большевизма был принципиален: «Будучи исключен, я бы не изменил своим убеждениям, партийный билет еще не доказывает коммуничность <так!> того или иного лица. Не задумывался о том, мог бы я после исключения добиваться зачисления снова. Партия сильна своей дисциплиной. Не будь ее – ничего бы не было, так смотрю я на дисциплину»[477 - WKP. 326. 242–243.].

В момент народных возмущений анархисты, усвоив абстрактную формулу «дух разрушения есть дух созидания», стремились к расширению и углублению «революционной стихии». Однако опыт Кронштадта убедил их, что побеждала та сила, которая была в состоянии овладеть революционной стихией, превратив последнюю в организованную энергию. Никифоров и его единомышленники признали принцип «суровой товарищеской дисциплины», направленной против распыленности и ложного индивидуализма[478 - Анархисты. С. 318.]. Им стало ясно, что только сильная организация может творческой волей обуздать стихию и руководить революционным пролетариатом, отражая удары справа и не поддаваясь домогательствам темперамента слева.

Рядовые партийцы бросились на защиту прозревшего Никифорова: «Тов. Григорьев: Преступно было бы лиц с анархическим уклоном исключать из партии. Тов. Носырев: Никифоров – горький пролетарий, умеющий говорить прямо все в глаза. В нем, пожалуй, меньше анархического, чем бунтарского». В пику партийному бюро товарищи единогласно посчитали Никифорова «достойным членом партии»[479 - WKP. 326. 17.].

А вот Редков Виктор Дмитриевич, наш третий и последний анархист из Смоленска, был исключен. Даже Никифоров признал, «что Редков не может быть коммунистом, потому что политически не созрел». Ходили слухи, что Редков участвовал в ноябре 1918 года в восстании крестьян Бельского уезда Смоленской губернии против политики продовольственной диктатуры, в результате которого по постановлению Бельской чрезвычайной комиссии было расстреляно 28 мятежников. «Чувствуя, что здесь все раскроют», – так гласила стенограмма, Редков «разоткровенничался».

Выступление [было] организовано крупными Бельскими помещиками, цель которых известна. Они говорили, что в центре советская власть давно пала, почта и телеграф закрыты и только поэтому нет известий об этом. <…> Меня это навело на размышления. Я пошел против советов с лозунгом «Долой все, что нас стесняет». <…> Строгого отчета в участии в восстании я себе не отдавал. <…> Я не виноват, потому что не поставил разницы, кто я и кто те, с кем пошел на восстание. <…> Немного утешает меня то, что мной на восстании не выпущено ни одной пули.

Автобиограф признавался, что избежал ареста благодаря тому, что успел скрыться из уезда. «Ни в одной анкете о своем участии в восстании не указывал».

Партию коммунистов Редков долгое время не понимал: «…не считал, что она станет правительственной, и не знал я разницы между другими партиями. <…> На партию и на программу раньше смотрел, как на две разные вещи – пишется одно, а делается другое. Лозунг „кто не с нами, тот против нас“ я понимал, что если я буду работать вместе с Советской властью, то останусь тем же бандитом, как и раньше».

Редков переродился и пришел в партию только лишь в 1920 году. «Раньше в ячейку РКП поступить не мог, ибо тогда много говорили о примазавшихся элементах контрреволюционного настроения: я имел за собой недоброе прошлое». К тому же автобиограф считал долгое время, что Октябрьская революция «не достигнет своей цели»: «Я так понимал тогда, что место царя теперь занял комиссар». «Понасажали комиссаров, которые на митингах идут явно не за полное завоевание рабочих, а за Учредительное собрание, – жаловались анархисты-коммунисты в 1918 году. – «Все комиссары ведут свою линию, занимаются развратом, пьянством и не стали даже бояться рабочего ока»[480 - Анархия. 1918. 1 мая. С. 3.]. Анархисты ставили себе задачу в октябре 1919 года «стереть с лица земли строй комиссародержавия и чрезвычайной охраны»: «Красноармейцы! Будьте наготове и по первому предложению Всероссийского Повстанческого Комитета революционных партизан откажитесь исполнять приказы своих комиссаров»[481 - Анархисты. С. 374.]. «Врагами трудового народа являются… советские комиссары, члены карательных отрядов, чрезвычайных комиссий, разъезжающие по городам и селам и истязающие трудовой народ», – кипятился Махно годом позже[482 - Махно Н. И. Воспоминания. Материалы и документы / сост. В. Ф. Верстюк. Киев: Дзвiн, 1991. С. 154–155.]. «Мы не пойдем добиваться комиссарских привилегий, мы зовем вас на бунт, чтобы разогнать их и уничтожить все эти привилегии!» – подчеркивала Всероссийская организация анархистов подполья в августе 1919-го. Когда-то такие призывы нравились ему, но теперь Редков анархистов разлюбил, «с тактикой коммунистов согласен».

Несмотря на свои заверения, автобиограф не умел себя держать правильно, путал анархизм с бандитизмом, только и умел повторять, что царя надо было убрать. Казалось бы, его революционному настрою было своеобразное доказательство: в революцию Редков купил револьвер системы Нагана. Сделал он это, однако, из самых тривиальных соображений – «потому что имел интерес к оружию… с детства обращаясь с револьвером отца». Правда, «во время Кронштадтских событий» он вырыл револьвер, «который зарыл в 1918 с тем, чтобы идти при случае подавлять мятеж». В то время как вокруг Редкова студенты бросали партбилеты, он намеревался участвовать в штурме форпоста мятежников. Лучшего доказательства политического роста, ухода из анархизма и искреннего сочувствия РКП найти было невозможно.

Такой жест, однако, сработал как бумеранг. «Редков не может быть коммунистом и, пожалуй, при первом случае обернет оружие на коммунистов», – сказал один «чистильщик». Другой уничижительно добавил, что «называя анархистом себя, постыдно бежал, значит, трус». У Редкова не было замечено «никакого революционного сознания». Стало понятно, что он «вошел исключительно только из?за корыстных целей» – чтобы получить паек, и его из партии исключили[483 - WKP. 326. 15.].

Главный вопрос, мучивший разбиравших биографии анархистов, состоял в том, что для них важнее – партийная дисциплина или дух вседозволенности? Готовы ли они к ограничениям, которые накладывает работа в партии? Как показывают случаи Никифорова и Кутузова, большевики признавали, что при достаточной работе над собой стихийность анархизма могла быть поставлена на службу борьбе за коммунистическое будущее. Кутузов смог показать, что к большевикам он присоединился по убеждению, серьезно разобравшись в тактике партии, а не по личной прихоти или обстоятельствам. В случае Никифорова «чистильщики» увидели, насколько ценна была для него партийная дисциплина, смогли разобраться в психологических нюансах личности ответчика: анархист, сознательно принявший дисциплину, становился не бесконтрольным безумцем, а честным бунтарем, способным принести партии только пользу своей бескомпромиссной прямотой. Редков же выдержкой не отличался. Его тяга к свободе выразилась, в частности, в том, что он присоединился к первому попавшемуся восстанию, не разбираясь и не задумываясь о его контрреволюционном характере. Понятно, что тем, для кого бунт был важнее политических сил, за ним стоящих, в партии места не было.

Сложность с анархистами заключалась не только в их личных качествах и былых прегрешениях. Большевики боялись, что у многих из них сохранились подозрительные личные привязанности, опасный круг общения. Студент Петроградского университета, известный под псевдонимом Бунтарь, столкнулся с проблемами из?за того, что, даже распрощавшись с анархистскими иллюзиями, он продолжал симпатизировать бывшим товарищам.

Автобиография Бунтаря от июня 1922 года говорит о том, что он тоже боролся с соблазном анархизма и очень хотел встать в ряды партийного строительства. Люмпен, пролетарий чистой воды, автор был подвержен влиянию деклассированных элементов. В 1915 году ему попалась в руки особенно впечатляющая подстрекательская листовка, которая призывала примкнуть к организации анархистов-коммунистов. Анархо-коммунисты проповедовали децентрализацию, то есть замену централизованного государства и управления свободной федерацией самоуправляющихся территориальных коммун (общин) и производственных союзов; равенство в смысле отсутствия иерархии, одинаковой для всех возможности удовлетворения индивидуальных потребностей и нужд; взаимопомощь – замену эгоизма, который разделяет людей, солидарностью. Отрицая различие понятий «индивидуализм» и «коллективизм» как игру слов, Бунтарь мог утверждать, что человек, жертвующий своими интересами для пользы большинства, – это иллюзия, так как общество составлено из отдельных людей, а вовсе не является монолитным единством.

Сразу после свержения монархии анархо-коммунисты стали создавать отряды «черной гвардии», забирать и свозить на свои пункты продовольствие и одежду. Бунтарь признавался в своей автобиографии в участии в знаменитом разгроме дворца герцога Лейхтенбергского в апреле 1917 года. Сообщая о тщательном осмотре особняка последнего флигель-адъютанта Николая II, «Русская воля» писала о погромщиках как о криминальном элементе: «Выясняется, что помимо похищенного платья исчезло значительное количество буфетного серебра и других дорогих принадлежностей. Из кабинета герцога исчезло ценное оружие, в том числе и сабля герцога»[484 - Русская воля. 1917. 30 апреля.]. Выброшенные из особняка правительственными силами, анархо-коммунисты поехали в захваченный ими особняк бывшего министра Дурново на Полюстровской набережной. Бунтарь был и там среди группы максималистов, занявшей несколько комнат и устроившей митинг, на котором присутствовала многотысячная толпа. Временное правительство решило отнять у анархистов особняк. 7 (20) июня 1917 года был предпринят штурм, погиб один человек. Попытка выселить анархистов вызвала массовое возмущение и забастовки рабочих Выборгского района, которые требовали «оставить дачу в руках трудового народа». Бунтарь понял, что без поддержки рабочих реакция восторжествует. Вокруг него распевали песню рабочих анархистов:

Смело поднимем мы черное знамя
Над угнетенною силой труда.
Пусть разгорится анархии пламя
И сокрушит рабский гнет навсегда.

Припев:
Мы анархисты и коммунисты,
Смело на бой, товарищи, идем.
Наша свобода – благо народа,
Счастье и радость мы миру несем.
<…>
Братья, не нужны нам власть и законы
Тюрем, дворцов и роскошных палат
И ненавистной проклятой короны
Пушек и ружей, штыков и солдат[485 - Анархисты. С. 118.].

Бунтарь знал, что живет в преддверии социальной революции, знал, что только она может дать рабочим и солдатам настоящую волю и хлеб, знал, что в данной ситуации только радикализм приблизит народ к достижению своих идеалов. Знал он и что нельзя вступать в борьбу с большевистским правительством в то время, когда завоеваниям революции грозит серьезная опасность от контрреволюционных сил русской и международной буржуазии. Анархисты говорили себе: подрывая материальные силы буржуазии, «правительство коммунистов-большевиков облегчает нашу работу в деле создания одной из важных предпосылок для перехода к строю вольного рабочего социализма, то есть к анархо-коммунистическому общежитию»; большевики, разрушая старые формы государства, «не имея возможности создать такие новые формы его, которые были бы признаны народными массами своими формами… разрушают, в сущности, самую идею государственности и, в лице своих искренних революционеров-идеологов, сами стремятся к безгосударственному социализму». В борьбе с контрреволюцией Бунтарю необходимо было идти вместе с Лениным, тем более что, ведя эту борьбу, большевики подготовляют некоторым образом почву для того общественного устройства, которое ему мечталось. Многие анархисты решили «сложить свои мечи», повторял известные факты автобиограф, и его взгляды также «ушли от анархизма». На заключительном этапе Гражданской войны Бунтарь уже служил в рядах Красной армии. Партийная ячейка «приняла меня без всякого кандидатского стажа», хвастал он.

Но прошлое Бунтаря преследовало его, и в период чистки 1921 года он был исключен из партии. Протокол работы Петроградской контрольной комиссии указывает, что исключение мотивировалось симпатией, которую Бунтарь продолжал проявлять к анархизму. В то время шла зачистка анархистов, подозреваемых в том, что они кооперируются с повстанческими элементами. Хуже того, Бунтарь отказался сотрудничать с ЧК, несмотря на прямые приказы сделать это. Еще на Всероссийском съезде анархистов-коммунистов в декабре 1918 года отмечалось, что со стороны ВЧК «бывают случаи… произвольных арестов, даже разгромов анархических организаций». Бунтарь мог помнить увещевания Махно, что врагами являются чекисты, особисты и другие вооруженные представители власти. Наконец, он мог быть под влиянием анархистов-универсалистов, которые соглашались работать во всех советских учреждениях «за исключением дисциплинарных и репрессивных (ВЧК, МЧК, тюрем, трибуналов, милиций и проч[его])»[486 - Анархисты. С. 384.].

Бунтарь озвучивал в университете подобные мнения, говорил о святости личности. «И в данное время он симпатизирует организации анархистов „идейного толка“», – говорили о нем в 1922 году. «Анархизм – мечта (и благородная мечта) о полном торжестве человеческой личности над косностью и тиранией среды, как физической, так и социальной, – воодушевлял Бунтаря Новомирский. – Анархизм – мечта о цельной, свободной и сильной человеческой личности»[487 - Правда. 1920. 19 мая.]. Не то большевизм, «краеугольным противником» которого является понятие личности, «возрастающей в своей силе и творчестве до утверждения себя в бессмертии и в космосе»[488 - Известия ВЦИК Советов рабочих, крестьянских, казачьих, красноармейских депутатов и Московского Совета рабочих и красноармейских депутатов. 1922. № 3 (1442). С. 3.]. Вместо сохранения личности, «здоровых исканий свободной мысли» анархисты видели слепую подчиненность больной фантазии «главков» и «центров» политических группировок[489 - Биокосмист. Орган организации: Креаторий Российских и Московских анархистов-биокосмистов. 1992. № 1. С. 19.].

В надежде на реабилитацию ответчик отмежевался от таких формулировок: «Что касается моих прошлых взглядов, то я от них уже отрешился давно и не мог быть анархистом, командуя частями Красной Армии». Прозрение анархистов было постепенным: «Работая рука об руку с большевиками, мы не считали, однако, до последнего времени целесообразным слиться с ними в единой партии, – говорили анархо-коммунисты от имени Бунтаря. – Мы верили в близость наступления анархической революции во всем мире, которая должна была завершить дело освобождения пролетариата и всего человечества вслед за временным переходным периодом государственного социализма». Только недавно стало понятно единомышленникам Бунтаря: «[Лишь после] подавления всех попыток буржуазии к реставрации можно говорить о ликвидации государства и власти вообще. Кто оспаривает этот путь… тот прямому действию и организации победы фактически предпочитает жалкое кружковое кустарничество, внутреннюю пассивность и неосуществимые иллюзии – все это под прикрытием революционной фразы»[490 - Правда. 1923. 7 сентября.].

Это правда, что, работая до университета в Тверской губернии, Бунтарь проявил слабость по отношению к некоторым «идейным анархистам» при их аресте и просил партию «использовать меня где угодно, только не там, где у меня еще остались уязвимые пункты». Может быть, Бунтарь еще не излечился от столь свойственного анархизму индивидуализма полностью, но он знал, где его слабость, и обещал наконец дисциплинировать себя. Но в ячейке сомневались: Бунтарю не удавалось полностью перебороть себя, выдать своих бывших «идейных» единомышленников – он продолжал с ними общаться. Как показал Кронштадтский мятеж, его окружение могло превратиться в ядро другой, антипартийной организации в любой момент[491 - ЦГАИПД СПб. Ф. 984. Оп. 1. Д. 126. Л. 66, 69.].

Итог по делу Бунтаря вряд ли был благоприятным. Судя по характеристике 1924 года на студента Ашенбаха Г. Г., партячейка Ленинградского государственного университета могла простить анархизм, но никогда его не забывала: «За период с 1918 по 1921 т. Ашенбах состоял в РКП(б), затем перешел в партию Анархистов», после Кронштадта снова связал свою судьбу с большевиками. Группа анархистов-коммунистов, в которой он состоял до вступления в РКП(б), интересовала его. Вот как ее кредо звучало в устах Аполлона Карелина, избранного от анархистов в члены ВЦИК:

Анархия! – мать порядка и гармонии!

К тебе мы стремимся, и никакие соблазны власти и богатства не собьют нас с верной дороги. Все, что ведет к тебе, мы поддержим. Все, что мешает твоему воплощению, мы отбрасываем. Если нам предстоит выбор между двумя общественными организациями, мы станем на сторону того строя, который менее враждебен тебе.