banner banner banner
Автобиография большевизма: между спасением и падением
Автобиография большевизма: между спасением и падением
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Автобиография большевизма: между спасением и падением

скачать книгу бесплатно


Куток Р. не могла уяснить себе, почему ее обращение о приеме в партию рассматривается так долго, ведь социальное происхождение было подходящим. «Отец, рабочий, весовщик на нефтяном складе, мать домохозяйка. С 17 лет живу своим трудом, по найму; профессия „нешкольница“ с 1914 года», иными словами – профессиональная революционерка. Куток подала заявление еще весной 1923 года, но оно было рассмотрено только 3 марта 1924 года и отклонено «ввиду постановления XII съезда о неприеме интеллигенции». Дело в том, что Куток одно время в Двинске служила преподавательницей на «курсах для рабочих на еврейском языке»[385 - ЦГАИПД СПб. Ф. 984. Д. 72. Л. 2.].

Характеристика партбюро ячейки ЛГУ на кандидата в РКП(б) с 1920 года Шульгина гласила: «Несмотря на 5-летнее пребывание в партии, не изжил в себе „интеллигентщины“, приобретенной по своему социальному происхождению. За время пребывания в коллективе РКП(б) и Комсомоле нашего университета проявил тенденцию карьеризма»[386 - Там же. Д. 28. Л. 11.].

Студенты из интеллигенции прибывали в партию последними и выбывали первыми. Они были повсеместно под подозрением, и их прием всегда сопрягался с определенным риском. 1 марта 1925 года в партбюро коллектива Ленинградского сельскохозяйственного института поступило письмо за подписью восьми коммунистов: «По некоторым сведениям мы узнали, что в коллективе вашего института состоит кандидат РКП, окончивший Костромской рабфак в 1923 г. студент Чумаков Г. А. <…> Считаем своим партийным долгом и обязанностью сообщить в коллектив некоторые сведения о тов. Чумакове, которые, мы уверены, коллектив не знает и которые имеют важное значение. <…> Хотя происхождение из крестьян, но Чумаков по своему положению является чистейшим интеллигентом, окончившим учительскую семинарию. [Он проявил] бюрократическое и грубое отношение к рабочим, будучи ответственным работником профорганизации. <…> Отношение в 1918 г. всей семьи Чумаковых, в частности Григория, к советской власти и к работникам на местах было враждебным».

Затем следовал рассказ о том, как в Костроме затеяли процедуру исключения гнилого интеллигента Чумакова из комсомола. Перекрашивая себя в пролетарские цвета, «Чумаков старался вступить в РКП на рабфаке, мотивируя, что комсомол он перерос. Для этого он находил, помимо рабфака, рекомендателей с достаточным партстажем, даже старых партийных товарищей». Бюро ячейки рабфака отвергло его кандидатуру. «Тов. Чумаков на этом не останавливается, а продолжает действовать – он заручается хорошими отзывами… например от члена президиума правления союза совработников тов. Фролова, который между прочим в настоящее время исключен из РКП». Налицо была круговая порука среди «интеллигентщины», и не исключено, что «ее щупальца доходят и до Ленинграда». Бдительные коммунисты Костромы убедительно просили «при разборе вопроса о приеме его [Чумакова] в партию» принять во внимание их заявление. Также они просили «для более подробного освещения данных вопросов» пригласить их на собрание коллектива или партбюро института. «В крайнем случае просим известить нас о результате, – и тут звучит недвусмысленная угроза, – чтобы мы могли своевременно, если тов. Чумаков будет переведен в РКП, поднять этот вопрос в высших партийных органах»[387 - ЦГАИПД СПб. Ф. 258. Оп. 1. Д. 46. Л. 28–29.].

Доля интеллигентской когорты среди студенчества непосредственно влияла на величину вузовской партячейки. В то время как большинство студентов Томского технологического института были пролетариями, среди студентов городского госуниверситета преобладала третья категория и работа ячейки буксовала[388 - ГАНО-П. Ф. 2. Оп. 1. Д. 17. Л. 233; Д. 24. Л. 318; ЦДНИТО. Ф. 320. Оп. 1. Д. 7. Л. 29.].

В 1923 году партячейка Томского государственного университета состояла поровну из пролетариев и интеллигенции (38:38)[389 - ЦДНИТО. Ф. 115. Оп. 2. Д. 3. Л. 6–16; Д. 4. Л. 41.]. Но и этот паритет не был бы достигнут без усилий университетской канцелярии. Статистики играли ключевую роль в определении классовых ярлыков студентов. Они добавляли «социальное происхождение» студента к его «главной профессии» и получали желаемое «социальное положение». Как эта алхимия работала, оставалось профессиональным секретом работников канцелярии. Иногда требовалась недюжинная изобретательность. Маркеры «крестьяне» и «рабочие» оставались в силе, даже когда студент занимался умственным трудом: «наследственный рабочий» Галичанин остался «рабочим», хотя зарабатывал на хлеб в канцелярии совхоза; дочь крестьянина Деревянина не стала «интеллигенткой», несмотря на работу учительницей начальной школы. Крестьяне по социальному происхождению Слезнев, Чернов и Золоторев числились пролетариями, несмотря на указание Томской парторганизации, что фельдшеры – служащие. Когда канцелярия партбюро все же записывала студента как интеллигента, это часто было меньшее из двух зол: Баскович и Хилетская были «дочерями мещан» и таким образом избежали категории социально чуждых. Были, конечно, случаи, когда ничего сделать было невозможно. Некоторые студенты стали «интеллигентами», несмотря на крестьянские корни: Зудилов – ввиду административной стези, которую он себе выбрал, а Толетухина и Клеткина – как школьные учительницы. Когда переход к умственному труду происходил до вступления в партию, депролетаризацию нельзя было игнорировать[390 - ГАНО. Ф. 1053. Оп. 1. Д. 589. Л. 51; ЦДНИТО. Ф. 320. Оп. 1. Д. 19. Л. 126–127; Ф. 115. Оп. 2. Д. 3. Л. 6–27.].

По причине «засилья» интеллигенции Томский университет был на плохом счету в окружкоме, считавшем классово негодными старорежимную профессуру и гуманитарную учебную программу. Во время «ленинского призыва» партячейка соседнего технологического института активно росла за счет прибытия студентов-производственников и за счет приема – университет вынужден был отговаривать своих студентов от попыток поступления. Последующие послабления не изменили картину: между мартом и июнем 1925 года только семь студентов попросились в университете в партию, но приняли не всех[391 - ГАНО. Ф. П-2. Оп. 1. Д. 963. Л. 4.]. Существенный рост партячейки все-таки имел место зимой 1925/26 года, но к разочарованию партбюро это происходило в большой мере за счет интеллигенции.

Таблица 7. Социальное положение членов РКП в Томском государственным университете, 1925/26 учебный год

Источник: ЦДНИ ТО. Ф. 115. Оп. 2. Д. 3. Л. 6–16; Д. 4. Л. 41; Д. 7. Л. 55; Д. 8. Л. 26–35, 146.

Оправдываясь, секретариат ячейки утверждал, что классовые данные искажают картину, что процент интеллигенции в партячейке на самом деле ниже и каждый второй студент в этой категории – выходец из полупролетарской семьи. Местные органы статистики делали все возможное в 1926 году, чтобы улучшить социальный профиль студентов. Хотя в ячейке насчитывалось только 22 непролетария, в списке коммунистов было девять канцелярских работников, девять фельдшеров, три врача, семь школьных работников, а также агроном и партработник – каждый из них мог бы попасть в интеллигенты[392 - ЦДНИТО. Ф. 115. Оп. 2. Д. 8. Л. 146.].

Желая соответствовать партийным приоритетам, студенты умаляли свои образовательные заслуги. Останкин, студент Ленинградского сельскохозяйственного института, заявил в своей автобиографии: «Отец из крестьянской семьи… в молодости он был батраком». В восьмилетнем возрасте автор «был отдан» в начальную школу – но у него был сильный крестьянский иммунитет и он «не набрался интеллигентских штучек». Молодой Останкин хотел стать хлеборобом, как отец, но, увы, обстоятельства этого не позволили. Не входя в детали жизненного пути, автобиограф писал, что не мог пойти работать на фабрику, потому что их не было поблизости: «Был поставлен в такие условия: или остаться дома без дела, или же продолжать учебу. Механически перешел из низшей школы в высшее начальное училище»[393 - ЦГАИПД СПб. Ф. 1085. Оп. 1. Д. 23. Л. 199.].

Тяга к знаниям не должна быть эгоистичной. Ленинградского студента Колодина исключили из университета в 1923 году как «интеллигента-индивидуалиста». Протокол описывал его как «стремящегося только к своему образованию, ничем не зарекомендовавшегося в коллективе»[394 - ЦГА СПб. Ф. 2556. Оп. 1. Д. 16. Л. 84.]. Тыдман В., родившийся в семье витебского железнодорожника, утверждал в автобиографии, которую он направил в ячейку Ленинградского института путей сообщения 22 апреля 1923 года, что учеба в реальном училище не только не сделала из него «бесхребетного интеллигента», но, наоборот, «выправила его молодые мозги», научила азам классового анализа. Учеба на экономическом отделении Московского коммерческого института, куда автобиограф поступил в 1912 году, и последующее «знакомство с соответствующей литературой и студентами-большевиками, проводившими ряд забастовок и демонстраций [весной 1916 года] против войны гарантировало от усвоения чисто буржуазной идеологии». После революции Тыдман работал в большевистских учреждениях, был комиссаром Красной армии. Описания революционной активности были необходимы, чтобы не прослыть старомодным интеллигентом и сохранить шанс на партийный билет[395 - ЦГАИПД СПб. Ф. 1085. Оп. 1. Д. 24. Л. 14.].

Преподаватель Ленинградского института инженеров путей сообщения Синюхаев Г. Т. (1875 года рождения) чувствовал, насколько шатко положение старой интеллигенции. Сын казачьего офицера («усыновленный» – смягчал автобиограф) и дочери бедного земледельца («замужем за кулаком» – тут уже некуда было деться), окончивший когда-то историко-филологический факультет Петербургского университета, Синюхаев подался в партию в ноябре 1924 года. «XIII съезд РКП(б) нравственно обязывает лучшую часть учительства СССР вступить в ряды РКП(б) для организованной борьбы за лучшее будущее трудящихся всего мира, – писал он в своем заявлении. – Так как студенческие организации неоднократно публично убеждали меня в том, что я действительно принадлежу к этой лучшей части учительства, то я открыто заявляю о своем желании вступить в ряды РКП(б)».

Отвод поступил молниеносно: «Считаю нужным сообщить, что преподаватель рабфака тов. Синюхаев в годы 1905–07 состоял членом монархической партии правого характера, являясь, если не ошибаюсь, уполномоченным по Василеостровской части. Занимаясь на рабфаке в группе, где преподавал тов. Синюхаев, он всегда производил на меня впечатление подделывающегося под дух времени»[396 - Там же. Д. 26. Л. 68.].

Проблема с интеллигентами типа Тыдмана или Синюхаева с большевистской точки зрения заключалась в том, что они формировались в царской образовательной системе. Если Тыдман мог только надеяться на понимание со стороны властей, то студенты, получавшие образование уже при советской власти, открыто протестовали против дискриминации интеллигенции.

Обнаружив, что попал не в ту категорию, студент ЛГУ Трифонов Василь Матвеевич бушевал: «Желая вступить в ряды РКП(б), я неожиданно наткнулся на убийственную дилемму, именно, или вступить в РКП на правах интеллигента, или совсем не вступить. В корне не соглашаясь с первым пунктом, против второго протестуя, считаю нужным и обязательным высказать следующее: если партия рассматривает всю интеллигенцию через одну призму (в этом сомневаюсь), не делая подразделения на старую консерваторскую и новую трудовую, выдвинувшуюся во время существования и благодаря существованию советской власти, то считаю это в корне неправильным». Объясняя истоки своего недовольства, Трифонов возвращался к своей автобиографии: «Я крестьянин, пролетарий по происхождению, среднее и то неполное образование я получил в период 1922 г., одновременно служа в Красной армии и учась. <…> Я спрашиваю, товарищи, что общего между мной и каким-нибудь интеллигентом по роду, который получил образование в старое время и если бы не революция… мне университета было бы не видать как своих ушей. Одно это сравнение унижает мое духовное „я“, и если принять во внимание, что я вновь испеченным интеллигентом именно стал считаться с октября 1923 года, т. е. со дня приема в университет, куда я прибыл не от маменьки и от папеньки, а прямо от сохи, то это сравнение равносильно насмешке».

Бюро все же решило воздержаться от приема Трифонова «в виду скорого окончания университета и полной политической безграмотности»[397 - ЦГАИПД СПб. Ф. 984. Д. 188. Л. 144.].

Усольцева Е. из Сибирской партийной школы приняли в партию, но отнесли к «служащим». Он протестовал: «Просматривая список относящихся к этой категории товарищей по нашей ячейке, я нахожу, что подвести меня по аналогии с ними нельзя, во-первых, по положению, которое занимает тот или иной товарищ как служащий и по положению в производстве вообще. Если брать только количество лет службы вообще – а комиссия по определению исходила из этого принципа – то правда я должен быть отмечен как служащий. Исходя же из положения с крестьянским хозяйством, то я к категории служащих не должен отнестись. Я до настоящего времени имею собственное хозяйство. В работе своего хозяйства личным трудом постоянно не участвую только с 1923 года. До этого времени, начиная с 1920 года, я служил в своем селе конторщиком и делопроизводителем и в то же время принимал личное участие в своем сельском хозяйстве… особенно в сезонные периоды. Зарплата в то время была никакая, и [я] главным образом существовал на производстве своего крестьянского хозяйства. До 1920 года я был почти в положении батрака, ибо своего хозяйства не было, и жили в крестьянском хозяйстве дяди и вместе с матерью работали на него. <…> В партию меня ячейка в деревне принимала, как крестьянина. Райком тоже. <…> Определения меня как занимающего в общественном производстве роль интеллигентской прослойки при наличии связи с своим хозяйством было бы неверно». Резолюция на письме гласила «оставить служащим»[398 - ЦДНИТО. Ф. 19. Оп. 1. Д. 465. Л. 27–28.].

Интеллигентское прошлое прощалось, если оно компенсировалось серьезным вкладом в революционную деятельность. Рассмотрим короткий опрос Чернякова В. М., сына служащего:

– Когда начал вести свою активную политическую жизнь?

– Активно начал работать с 1921 года после убийства отца. С 21 года я работал в Чека.

А вот разговор на ячейке с интеллигентом Трофимовым, тоже середины 1920?х годов:

– Как у тебя развивалось политическое сознание?

– Отец мой участвовал в Февральских восстаниях, часто были у нас обыски, была конспиративная квартира. Большевикам я помогал распространять разные листовки и оружие, участвовал в нелегальных организациях. При Соввласти тоже много работал, в партию вступил, чтобы формально закрепить свои убеждения.

Оба эти студента Томского государственного университета были приняты в партию чуть ли не на правах профессиональных революционеров[399 - ЦДНИТО. Ф. 115. Оп. 2. Д. 12. Л. 62.].

Сложнее были обстоятельства у Шергова, его кандидатура обсуждалась 15 июня 1927 года. Отец ответчика до революции был подрядчиком, купцом 2?й гильдии. Шергов был совсем юным во время революции, но с интеллигентским образованием. Не служил в Красной армии, «как студент не был мобилизован», а вот в Белой армии служил рядовым полтора месяца.

– Почему попал в Белую армию?

– Был на Востоке мобилизован из школы. <…> Был издан приказ о мобилизации с 18 до 40 лет, и служил 1? месяца. <…>

– Почему после побега из Белой армии не был партизаном?

– Не представлял в то время задач, стоящих передо мною, так как мне было всего 18 лет. <…>

– Почему братья и сестры раньше попали в сферу революционного движения, а ты отстал?

– Я больше жил дома и тогда политически не мыслил.

Был ли Шергов на самом деле неискушенным юнцом или сознательно избегал большевиков? Некоторые коммунисты в институте знали, что ответчик участвовал в скаутской организации – в типичном для интеллигенции ученическом кооперативе, хотя мог бы вступить в комсомол. «Шергов в то время был политически не развит», – заступился за кандидата Зельманович. Но Гребенкин поспорил: «Шергов тогда оканчивал гимназию», то есть уже был образованным. Бетищев присоединился к мнению, что, как интеллигент, Шергов не мог не разбираться в политике, но добавил, что кандидат «в настоящее время окупил себя на работе и показал свои хорошие стороны». А сам Шергов нашел «оскорбительными» высказывания товарищей, что он хочет «пролезть в партию»: «Я честно работал, и если я не был бы коммунист в душе, то не проводил бы директивы [коммунистической] фракции». 17 коммунистов проголосовали за Шергова, но многие (восемь) воздержались[400 - Там же. Д. 11. Л. 28–29.].

В 1925 году партия стала лучше относиться к работникам умственного труда. Раньше в списках можно было найти такие категории, как «трудовая интеллигенция», «лица интеллигентского труда» или просто «интеллигент». Теперь же поступил ряд инструкций, согласно которым «интеллигенты» не выделялись в особую социальную группу, а относились к группе «служащих» и уравнивались в правах с «трудящимися классами». Августовский циркуляр партийного секретариата гласил: «К группе служащих относятся те коммунисты, основной профессией которых является административная, хозяйственно-распределительная, культурно-просветительская, судебная, врачебная и прочая работа в качестве руководящего или обслуживающего персонала на предприятии или в учреждении»[401 - ЦГАИПД СПб. Ф. 3. Оп. 1. Д. 841.]. На XIV партсъезде выдвигались предложения о том, чтобы «создать особую группу для некоторой части советской интеллигенции, например для сельских учителей». После некоторых раздумий специальная комиссия отклонила это предложение: «Не требуется внесения этого в устав, потому что это может быть сделано особым указанием со стороны Центрального Комитета в смысле обращения большего внимания на ту или другую группу интеллигенции и служащих, кои особенно были бы ценны для партии. В устав вносить дробление на советскую интеллигенцию и на другие сорта интеллигенции, на низших и на высших служащих, по нашему мнению, совершенно не нужно»[402 - XIV съезд Всесоюзной коммунистической партии (большевиков). С. 877.].

Те, кого невозможно было отнести к рабочим, крестьянам или служащим, попадали в категорию «прочие» – никакая другая классификация коммунистов в статистических разработках не допускалась. К прочим относили кустарей, домохозяек, а также студентов без определенной профессии до поступления в вуз, и эта категория включила в себя многие малоприятные определения, которые прежде связывались с «интеллигенцией». В то же время «прочими» были профессиональные революционеры (не менее 35 делегатов XIII партийного съезда 1924 года были «прочими»)[403 - ЦГАИПД СПб. Ф. 3. Оп. 1. Д. 841; Ф. 984. Оп. 1. Д. 249. Л. 1–2, 5.].

Комсомольский работник Исаева из Коммунистического университета значилась в личном деле как «прочая». Она негодовала: «Не претендовать на возврат своего [трудового] социального происхождения я не могу и не имею на то морального права, ибо я „прочей“ не была. <…> Я рождена в селе Котовке Нижегородской губернии в семье бедняка крестьянина, который умер в 1912 году, и с этого времени я находилась у дяди, на крестьянской работе, работая, с одной стороны, как „своя родня“, и следуя лозунгу дяди: „работай, от других не отставай и учись обогнать соседа“, с другой стороны (1918–22 гг.). Я отдала партии все что могла: юность, здоровье, потерять мое социальное происхождение не могу»[404 - ЦГАИПД СПб. Ф. 197. Оп. 1. Д. 217. Л. 34.].

Изменения в социальном составе ЛГУ фиксируют недолгую толерантность партии в отношении интеллигенции и прочих. Опустошенная недавней чисткой, в начале 1925 года ячейка насчитывала только 162 члена. Однако в течение 1925/26 учебного года она утроилась и ее непролетарская составляющая достигла 40 %.

Таблица 8. Социальный состав парторганизации Ленинградского государственного университета на 1927 год

Источник: ЦГАИПД СПб. Ф. 984. Оп. 1. Д. 148. Л. 148.

Ситуация стала настолько напряженной, что Василеостровский райком отказался утверждать каких-либо кандидатов в партию из студенческого комсомола. В результате когорта молодняка в университете значительно разрослась – примерно каждый четвертый студент был комсомольцем в 1927 году. «Необходимо отметить ненормальное положение с принятием комсомольцев переростков в кандидаты партии, – утверждал партком ЛГУ. – 66 % комсомольцев, проведенных через общее собрание коллектива… отклонено райкомом»[405 - ЦГАИПД СПб. Ф. 984. Оп. 1. Д. 244. Л. 27.]. После обсуждения вопроса на общем партсобрании попросили пересмотреть ограничения, но ленинградский аппарат, обуреваемый страхами засилья интеллигенции, стоял на своем[406 - ЦГАИПД СПб. Ф. 6. Оп. 1. Д. 224. Л. 206; Ф. 984. Оп. 1. Д. 244. Л. 27; Ф. K-141. Оп. 1. Д. 1a. Л. 5.]. В конце концов ленинградские власти разрешили продолжить прием студентов в партию, но только по третьей категории, со всеми сопряженными с этим ограничениями[407 - Студент революцii. 1927. № 5. С. 21–22; Дубатова О. О работе комсомола в вузе // Красное студенчество. 1927. № 8. С. 38.].

В 1927 году Образов из Томского технологического института жаловался: «Нашим комсомольцам перед приемом в партийной ячейке нужно пройти 4 инстанции, а затем еще райком. Я об этом говорил в райкоме, и мы все же остановились на этих принципиальных соображениях, что наши ячейки могут самостоятельно провести прием в партию. При приеме мы каждого рассматриваем как интеллигента, а когда его приняли в партию, его считают как рабочего. Это некоторая неточность [в определении социального положения]. Может быть, мне кто-нибудь из райкома разъяснит, как устранить это несоответствие?» «Переростки из комсомола исключаются, не входя в партию, – недоумевал Пивнев. – Они жили лет 6 коллективной жизнью. Надо теперь поставить определенный пункт, чтобы молодежь хорошую принимать»[408 - ЦДНИТО. Ф. 17. Оп. 1. Д. 749. Л. 156.].

Проблема классовой дискриминации против студентов разбиралась на самых различных уровнях, от вузовских партячеек до райкомов и губкомов. В марте 1928 года ЦК поручил губкомам создавать специальные комиссии с целью пересмотра социального профиля коммунистов[409 - Carr E. H., Davies R. W. Foundations of a Planned Economy 1926–1929. London: Palgrave Macmillan, 1969. P. 100–101; Rigby T. H. Communist Party Membership in the U. S. S. R. P. 163.]. Как видно из материалов Томской комиссии, она не только не разоблачала интеллигенцию, но и использовала возможность перекрасить студентов в более приемлемые цвета.

Таблица 9. Изменения в социальном положении томских студентов-коммунистов, 1928 год

Источник: ЦДНИ ТО. Ф. 76. Оп. 1. Д. 483. Л. 132–133, 138–142. Случаи, оставшиеся без изменений, в таблицу не включены.

Почти никто из «рабочих» или «крестьян» не был разоблачен как служащий, зато значительному количеству студентов удалось выбраться из непроизводственных категорий.

Благодаря гибкости, заложенной в классовый дискурс, социальные категории собирались и разбирались при очередных изменениях в условиях социальной инженерии. Методы категоризации уточнялись: после появления «рабочих от станка» и «крестьян от сохи» в 1923–1924 годах возникла и «трудящаяся интеллигенция», которая в скором времени была поглощена «служащими». Дискурсивный артефакт, а не объективная данность: интеллигенция меняла свое лицо с каждым изменением партийного курса.

«Прежде всего, что такое интеллигенция? – спрашивал Луначарский в 1925 году. – Если мы подойдем к обществу с точки зрения его классовой структуры, то для каждой группы, о которой мы говорим, определение которой мы ищем, надо найти классовое место. Каково классовое место интеллигенции? Интеллигенция не класс. Об этом вряд ли кто будет спорить. Это довольно пестрая, сложная, своеобразная группа, но если она не класс, то все же она должна найти свое место между классами. <…> Интеллигент вооружен, если не инструментами, как ремесленник, то прежде всего специальными знаниями, которые являются известной привилегией, квалифицируют его по отношению к неквалифицированному рабочему». Где проходит граница между влиянием пролетариата и капиталом, Луначарскому было трудно сказать, так как она зависела от множества условий. «Часть интеллигенции, как и вообще мелкой буржуазии, примыкает к пролетариату не полностью, с оговорочками. Точно так же и в лагере крупной буржуазии их фактические союзники юридически или теоретически стараются порою отгородиться в особую партию, хотя по существу принадлежат к лагерю крупного капитала. Интеллигенция настолько испытывает это тяготение в разные стороны, что ее лучшая часть внедряется в пролетариат, другая примыкает только частично»[410 - Судьбы современной интеллигенции: Доклад А. В. Луначарского. С. 18–20.]. Луначарский отметил, что свое место в революции каждый интеллигент определял под воздействием сложного комплекса факторов, их переплетения и взаимодействия. Он верил в возможность перестройки хода мысли старой интеллигенции, выразив уверенность, что «вдыхая постоянно новую атмосферу, многие из них способны переродиться»[411 - Печать и революция. 1923. № 7. С. 15.]. Правда, нельзя переделать сознание интеллигенции одним махом. На первых порах важно, чтобы она утвердилась в главном – в том, что ей с буржуазией не по пути: «Не нужно… требовать от них четкости коммунистического или хотя бы марксистского мышления. Не нужно ставить им чрезмерные политические требования… Нет: „кто против буржуазии, тот с нами“ – вот лозунг, который должен быть поставлен в основу»[412 - Судьбы современной интеллигенции: Доклад А. В. Луначарского. С. 19.].

Последний вопрос Луначарского: «…всегда ли будет необходима интеллигенция? Является ли она такой категорией, которая неизбежно вновь возникает и в нашем обществе? Ясно, что мы в течение долгого времени не сможем передать весь мировой опыт массам в новых наслоениях, даже чисто пролетарским массам, чтобы создать демократию, равную по знаниям, без ущерба для рабочих. Этого скоро сделать нельзя. Нам в течение долгого времени придется иметь организаторов, готовить командный состав по разным областям, только с той оговоркой, что этот командир не должен командовать в дурном смысле, а должен быть организатором, обслуживающим массу, а не повелевающим массой. Общее развитие массы будет подниматься. Из этого вы видите, что, в конце концов, мы можем ожидать действительного исчезновения интеллигенции. Но я не думаю, чтобы мы дошли когда-нибудь до уничтожения разделения труда, а думаю, что разница между организатором и организуемым постепенно, в процессе развития, будет стираться. Конечно, придет время, когда интеллигенция сыграет свою роль и ляжет в музее рядом с каменным топором и государственной властью»[413 - Там же. С. 23.].

Ю. В. Ключников писал, что судьба интеллигенции подчиняться и не требовать для себя командных должностей: «Но вот уже в работе как беспартийный и интеллигент я спрашиваю: должен ли я внести что-то свое, что у меня есть, как у интеллигента так и беспартийного, или даже ради общей пользы я должен добросовестно стремиться действовать и мыслить, как коммунист». Ключников подчеркивал: «…нужна известная атмосфера свободы, для социального и культурного творчества, известная возможность идти в Рим разными дорогами… <…> Я спрашиваю себя только в порядке вопроса: если мы в будущем получим совершенно однородную массу, совершенно одинаково мыслящих людей, то как будет идти общая работа? Нет ли здесь какого-то социологического предела, какой-то опасности, которая рождается не от того, что путь избран неправильный и что, например, марксизм нужно заменить чем-то совсем иным, а исключительно от того, что создалась однородность, достигнуто однообразие мыслительного аппарата человечества». «Мне кажется, – замечал Ключников Луначарскому, – есть громадная ошибка в представлении о том, будто интеллигенция нужна до известного момента. Я считаю, что задача заключается не в уничтожении интеллигенции во имя того, чтобы остались только рабочие и крестьяне, какими они представляются сейчас, а в том, чтобы все рабочие и крестьянские массы стали интеллигентскими и только интеллигентскими»[414 - Там же. С. 43–44.].

Разрабатывая конкретные меры завоевания интеллигенции, партия исходила из особенностей ее мелкобуржуазной психологии, указывая на очень важную ее черту – склонность к идеализму, которая порождалась спецификой умственного труда. В груди интеллигенции, по словам Луначарского, не одна, а две души – «одна насквозь отравленная буржуазными наклонностями, другая – более идеалистическая, роднящая интеллигента с социалистическим идеалом». Учитывая противоречивый духовный облик интеллигенции, нарком предлагал парализовать первую ее душу и поддержать вторую убеждением и приглашением к сотрудничеству[415 - Луначарский А. В. Борьба за душу // Народное просвещение. 1919. № 29. С. 3–4.]. В одно и то же время интеллигент был членом общества конкуренции и индивидуализма, где он мещанин, обыватель, и членом общества, строившегося на коллективных началах, где он носитель разума и альтруизма. Кто победит в этой борьбе, спрашивал Луначарский. «Это вопрос персональный. Тут происходит отбор, фильтрация»[416 - Троцкий Л. Д. Об интеллигенции // Троцкий Л. Д. Сочинения. Т. 20. С. 10.].

В соответствии с большевистским сценарием, интеллигент выходил чаще всего из городского мещанства, которое накладывало на него отпечаток индивидуализма. Лучше образованный, чем рабочий, он мог быть отделен от производства и придерживаться мелкобуржуазных убеждений. В душе интеллигента иногда находилось некоторого рода пролетарское зерно, которое делало возможным воспитание в духе пролетарской идеологии. Но чаще интеллигенты предпочитали описывать историю своего чудесного перерождения. Основные грехи обычно совершались в ранний период жизни, а автобиография демонстрировала постоянное самосовершенствование: надклассовое, универсальное мировоззрение постоянно шлифовалось. Взаимодействие с пролетарским окружением и революционная активность приводили интеллигента к пониманию классовых отношений и избавляли его от узкобуржуазных черт характера. Ленин уверял, что жизненный опыт приведет интеллигенцию к социализму, но при этом «инженер придет к признанию коммунизма не так, как пришел подпольщик-пропагандист, литератор, а через данные своей науки, что по-своему придет к признанию коммунизма агроном, по-своему лесовод и т. д.»[417 - Ленин В. И. Об едином хозяйственном плане // Ленин В. И. Полное собрание сочинений. Т. 42. М.: Политиздат, 1970. С. 346.]

На вопрос «Когда и почему вы вступили в партию?» историк Генкина «искренно рассказала, как было дело во время чистки 1929 года в ИКП»: «В конце 1918 г. мне удалось получить на один вечер работу В. И. Ленина „Государство и революция“. Ее привез в Екатеринослав (Днепропетровск) видный партийный работник Я. А. Яковлев, дал своему брату Д. А. Эпштейну, который учился тогда в реальном училище в том же городе, а его приятель, тоже реалист, передал эту книгу мне. Работа Ленина буквально решила мою судьбу, все мне объяснила, сделала меня большевичкой, хотя я и вступила в партию позже, в 1920 г. Но мой рассказ об этом вызвал почему-то резкую отповедь отдельных товарищей, они говорили, что я якобы „книжная большевичка“…»[418 - Генкина Э. Б. Воспоминания об ИКП // История и историки: историографический ежегодник. 1981. М.: Наука, 1985. С. 268.]

Образец автобиографии интеллигента, рассказ студента Ленинградского государственного университета Андронова Ионы Иосифовича, родившегося в 1903 году, следовал этим предписаниям[419 - ЦГАИПД СПб. Ф. 984. Оп. 1. Д. 126. Л. 35–39.]. Автобиограф мастерски описал свою эволюцию от узкого индивидуализма к пролетарскому сознанию. В соответствии с требованиями жанра сухие биографические детали дополнялись феноменологическим описанием их воздействия на душу героя. Автобиография завершалась извинением: «Некоторые „лирические отступления“ в этой записке вызваны тем, что моя анкета очень невыразительна. Надо было рассказать, почему это произошло и кто я такой» (выделено в оригинале).

Автобиография открывалась обязательным рассказом о семье: «Отец был служащий Старого режима, помощник начальника железнодорожной станции… <…> Отца своего не знаю и никакой роли в моей жизни он не играл. Умер, когда мне было четыре. Мать говорила, что был пьяница, неудачник, бил меня нещадно, брал взятки». Мещанство и интеллигенция оказали свое формирующее влияние на душу молодого Андронова: «Начиная с предсмертной болезни отца, я жил у чужих, у матери не было времени и средств… Мать жила в Витебске, но в тогдашнем Петербурге имела мастерскую… [Я] жил у бабушки, знакомых и особенно долго помню о какой-то богатой интеллигентной семье инженера. Это, наверное, наложило известный отпечаток на меня».

До начала обучения в гимназии в Витебске Андронов переехал к матери. Следовало прояснить характер ее экономической активности, так как теперь он подвергался ее влиянию. «Вначале жилось очень скверно-бедно, никто мать не знал, заказов было мало. Потом пошло лучше – мать расширила дело: были ученицы у нее, и помню, одна мастерица, тоже из учениц матери. Дело матери, сама она и окружавшая меня тогда обстановка были типично ремесленные, но с тенденцией развития не в сторону капиталистического обрастания, а в обратную – пролетаризирования».

Не вызывает сомнений присутствие уже перерожденного рассказчика, который оглядывался на свое прошлое, вооруженный марксистской теорией. Анализ хозяйственной деятельности Андроновых не имел ничего общего с тем, как члены семьи воспринимали себя сами, а следовал азам «Капитала» Карла Маркса. «Тенденция экономического развития» семьи оценивалась осторожно: «Семья матери нищала и распадалась. Хозяйство бабушки трещало по всем швам. Сестра матери служила горничной в Питере. Один брат бродяжничал. Другой работал на заводе, в революцию был коммунистом, на ответственных постах. И умер на гражданском фронте. Дальнейшее развитие капитализма бросило бы, несомненно, и мою мать в ряды пролетариата».

Андронов знал, что «бытие определяет сознание». Следовательно, он должен был указать на то, как повлияло экономическое положение матери на его мышление: «Но особенные условия ее ремесла – портянство с его работой на заказ – сталкивали мать и меня с такой средой („заказчицы“) которая, конечно, содействовала построению сознания на мелкобуржуазный лад».

Обучение Андронова в гимназии только углубило рваческий менталитет: «Мать дает образование [надеясь, что] „выйду в люди“. Я попал в класс, где были дети мелких чиновников, деревенских попов, евреи [которые прозвали меня] „портняжкин сын“ [что] заставляло очень подозрительно относиться к людям… отходить от человеческой жизни. <…> Вообще, гимназия мне не дала ничего положительного, а только развила склонность к отрешению от людей, влечение к жизни только книгами, индивидуализму. Этого индивидуализма много и сейчас, хочется его вытравить с корнем, и обстановка партии мне очень поможет сделать это».

Доленинградский период, проведенный в Витебске (до 1921 года), характеризовался в автобиографии «большой работой над приобретением знаний и развитием». Андронов посвящал много времени саморазвитию, «читал философию и литературу», писал и подрабатывал репетиторством. Он работал во всяких студенческих организациях (в его анкете указывается, что в 1919–1921 годах он учился в Витебском педагогическом университете), «встречался с множеством людей, спорил о современности, о коммунизме».

Автобиограф умело набросал портрет интеллигента старой формации. Он понимал свою жизнь в терминах, свойственных эпохе, самосовершенствовался, бахвалился интеллектуальными дуэлями с другими интеллигентами: «Но сдвинуть меня не могли, хотя и бывало наоборот. Я примыкал тогда очень близко к толстовству, совмещал его как-то с философией эпигонствующего символизма и много говорил о „несопротивлении“».

При такой направленности мысли неудивительно, что Андронов упустил важность Октября. Согласно марксизму, этого и следовало ожидать от пацифиста. «Революция разворачивалась, я много видел, много говорил о ней, но смысла ее не понимал… никакой политической литературы не читал, а окружавшие меня коммунисты связно и стройно изложить мне систему марксизма не могли. Было много сомнений, но не было никого, кто мог бы мне указать коммунистический путь их разрешения».

В 1921 году Андронов поступил в Петроградский педагогический институт им. Герцена. После переезда в Петроград он углубился в жизнь столичных литературных кружков. Автобиограф сыграл ведущую роль в переиздании сочинений Некрасова и, упоминая свой вклад в эту работу, помещает себя где-то на линии между толстовством и большевизмом. Наконец он перешел к действию и разорвал контакты с литературными кругами, «которые смакуют интеллектуализм и поклоняются индивидуальности». Андронов начал преподавать экономику СССР на рабфаке ЛГУ и в электротехническом институте. В анкете он с гордостью заявил, что не получил официального образования в этом вопросе и освоил его самостоятельно.

В начале 1920?х годов Андронов все больше и больше уделял внимание лекциям и студенческим собраниям в пролетарских вузах. «От толстовства не осталось и следа, несопротивление показалось таким же подленьким, как и меньшевистские сладкие речи». Автор писал, что «злопыхательства» той академически-литературной среды, в которой он все время вращался по работе, многое могли повернуть вспять. Но, погрузив себя в пролетарскую атмосферу рабочих факультетов, он, однако, не сошел с правильного пути: «Еще стоя на старых общефилософских позициях, стал все больше думать о коммунизме и историческом значении нашей революции. Становился чем-то вроде „попутчика“ с той разницей, что они-то знают все и все же только „попутчики“, я же пока ничего и не знал и политически был совершенно безграмотен».

Развитие Андронова еще не завершилось, однако пролетарское самосознание уже вырисовывалось на горизонте. «Попутчики» остановились на месте. Их потенциал был исчерпан, предположительно, вследствие их традиционного для интеллигенции способа мышления. Так как Андронов все еще мог двигаться вперед, он был умственным пролетарием. В конечном итоге, как учила партийная программа, пролетарием был тот, кто имел пролетарское сознание, и никто другой.

После освоения пролетарской теории обращение Андронова было неизбежным. Тем не менее решающий момент был все еще впереди: «Засел за Маркса. Это сделало первый полный переворот, все прежние неопределенные построения рассыпались, как карточный домик… Сомнений больше не было, но были большие сомнения в себе».

«Работник просвещения» было ответом Андронова в анкете на вопрос «ваша профессия». «Книги и идеи так исковеркали меня, что от первоначальной трудовой основы не осталось ничего, кроме подсознательного чутья правоты дела угнетенных. В результате почти целиком был в интеллигентщине». Использование бранного слова «интеллигентщина» свидетельствовало о близости разрыва с прошлым. Наконец наступил перелом. «Первое, что толкнуло меня к сокращению этих сомнений – это смерть Ленина… Революция стала непреложной не только в сознании, но и в чувствах».

Перед нами пример совмещения личного развития с объективным историческим процессом. Обращение Андронова произошло в результате революционного катарсиса, вызванного смертью вождя.

Андронов посвятил следующие годы анализу своего «я», пытаясь выяснить, будет ли он способен стать преданным коммунистом. Автобиограф хотел вступить в партию, но был ли он достаточно чист и достоин? Он много работал с рабфаковцами – солью пролетарского университета, в процессе занятий проверяя свое сознание и свою «классовую тягу».

По-видимому, результаты самоисследования были удовлетворительными. Автобиограф заявил, что он предан революции вне зависимости от того, примут ли его в партию, – явный знак истинной веры. Выражено было сожаление, что возможность вступить в партию во времена ее подполья была упущена навсегда, так как это послужило бы лучшим доказательством его искренности. Тем не менее подчеркивалось, что он уже не тот «балласт, который долго еще надо обрабатывать» и может быть полезен: «Не поздно еще и хоть время потеряно, но много еще впереди работы. Оставаясь же вне партии – молодой еще – я естественно остаюсь одиночкой. Очень больно становится, когда вспомнишь, что ты вне партии, не в тесной связи, плечо к плечу с пролетариатом». Описание жизни, потерянной для коммунизма, могло быть бесконечным, но смысла в нем было мало. Лучше бы такой автобиограф исчез с лица земли – Андронов предпочитал смерть невступлению в партийные ряды.

Чтобы быть достойными партии, студенты из интеллигенции должны были показать, что они преодолели то, что считалось их характерными чертами, – эгоизм, гордость и отчужденность. Это преодоление было тем более необходимо, когда индивидуализм кандидатов из интеллигенции принимал политическую форму солидарности с одним из анархических течений, которые пытались превзойти большевиков в радикализме. Исключенный в 1922 году из партии за самоуправство и недисциплинированность, Бунтарь Н. Ф., студент Ленинградского государственного университета, – яркий пример этого.

Родившись в 1902 году в деревне Ярунино Тверской губернии, Бунтарь, несмотря на свое бедное крестьянское происхождение, стал служащим. Он признался, что потеря классовых корней произошла в очень юные годы. Ранняя смерть его отца и последующий переезд матери в Петербург, где она нашла работу прислугой, деклассировали детей: младшая сестра автобиографа стала горничной, а Бунтарь был отправлен в городское начальное училище. Отказавшись от сельскохозяйственной работы и не сумев стать промышленным рабочим, он потерял свой социальный компас и вступил на путь распутного времяпрепровождения городских отбросов общества. По окончании начального городского училища был устроен учиться в Высшее начальное училище. «Школьная учительница [в ответ] на доводы матери о том, что нет средств учить дальше, взяла меня к себе… у нее в шкафах было много брошюр социалистического толка, и я с жадностью прочел некоторые из них».

Бунтарь не мог оторваться от среды, и судьба его была предопределена – он пошел по интеллигентской стезе. Оставшаяся часть заявления-автобиографии была посвящена размышлениям о роли интеллигенции в партии – вопрос, который имел прямое отношение к автобиографу, так как он предпочел учебу военной карьере: «Вы отказали мне в приеме в среду рабочей партии, мотивируя это… исключительно тем, что я не рабочий, а интеллигент, а партия держит курс исключительно на рабочих от станка. Прежде всего, разрешите довести до вашего сведения, что себя интеллигентом в полном смысле слова я не только не считаю, но и считать не могу до тех пор, пока я не окончил университет и не получил возможности исполнять квалифицированную работу работника умственного труда. В случае моего ухода или исключения из университета я должен буду пойти на фабрику или на завод. <…> Пока я в университете и его не окончил, я не работник умственного труда, а интеллигентный чернорабочий».

«Какую роль играет эта наша собственная интеллигенция и какими опасностями обставлена ее рабфаковская и вузовская колыбель? – мог прочитать Бунтарь у своего наркома просвещения. – Нет сомнения, что опасность велика. Во-первых, бросается в глаза сразу, без дальнейшего анализа, что в самом термине рабоче-крестьянской интеллигенции сказывается некоторое внутреннее противоречие. В самом деле, поскольку мы скажем о рабоче-крестьянской интеллигенции, все обстоит как будто благополучно. Как же рабочему классу не выработать своего авангарда? Но если скажешь: рабоче-крестьянская интеллигенция, то вы вносите как будто фальшь. Выходит, что мы из общей массы трудовых элементов выделяем новую интеллигенцию, она отрывается от станка и начинает жить, как жила старая интеллигенция. А ведь бытие определяет сознание. Если сравним, как живет новый студент, то увидим, что его жизнь похожа на жизнь прежнего студента. Второе – очень легко и нечувствительно для себя можно соскользнуть к „привилегиям“. Быть организатором – это лучше оплачиваться, иметь лучшую долю быта, иметь долю власти. <…> От этого предостерегал нас Ленин, он торопился сломать этот новый бюрократизм, но тем не менее существования этой опасности мы отрицать не можем. Ясно, что нужны большие противоядия. Для того, чтобы уравновесить академические знания нового подрастающего интеллигента, подрастающего элемента партийной работой, общественной деятельностью, надо постараться, чтобы как можно более неразрывных крепких нитей привязывало этого интеллигента к массе»[420 - Судьбы современной интеллигенции: Доклад А. В. Луначарского. С. 26–27.].

Если бы Бунтарь был интеллигентом в старом понимании или интеллигентом-вырожденцем, он бы остался канцелярским работником в Красной армии. Единственной причиной его демобилизации было «нежелание стать военным специалистом в мирные времена», желание осуществить смычку с рабочим классом. Автобиограф обратился к основному значению понятия «интеллигенция»: «Если же отбросить определение интеллигента по роли его участия в производстве, то личное умственное развитие не может быть позорным с точки зрения пролетарской этики, а наоборот похвально. Рабочая революция не может победить, пока каждый рабочий не будет достаточно развит для того, чтобы быть руководителем общественного производства». Чтобы стать хорошим революционером, рабочий должен был развивать свое сознание, и в этом он зависел от интеллигенции. Бунтарь напоминал, что массовая критика интеллигенции и ее духовных ценностей называется «махаевщина» – синдикалистская ересь, осуждаемая партией на всех возможных языках. Согласно Бунтарю, рабочая интеллигенция должна быть так скомплектована, чтобы обеспечить пролетарскую победу в борьбе за умы: «В переходный период… интеллигенты, по умственному развитию вышедшие из низов, в случае если они в то же время коммунисты по мысли и духу, особенно ценны и не менее ценны, чем рабочие от станка, потому что они являются необходимым дополнением к ним. <…> Партия должна учитывать тяжесть ненормальности экономических условий жизни рабочих… что рабочий, под влиянием этой тяжести, легко бывает подвержен отклонениям в сторону от коммунистической мысли и что только живая, не шаблонная агитация способна в такие минуты оживить рабочую среду и заставить их мыслить по-рабочему».

Бунтарь не отрицал наличия характерной для каждого класса системы мышления. Но все дело в том, настаивал он, что иногда, при необходимых обстоятельствах, отдельные личности могут испытывать влияние чуждых установок. Без помощи со стороны новой интеллигенции рабочие, которые испытывали жизненные или производственные трудности, присущие НЭПу, могли поддаться мелкобуржуазным соблазнам. Автобиограф считал, что только бдительная и истинно революционная интеллигенция может разоблачить лживых проповедников, которые пытались сбить рабочих с правильного пути: «Рабочий сравнительно малоразвитый, а на фабрике и заводе особенно развитые рабочие коммунисты все-таки не часты, не может поднять духа и не бывает неуязвимым для критики какого-нибудь хорошо развитого меньшевика, втершегося на завод ради агитации. Здесь необходимо присутствие интеллигенции из рабочих, и тогда не надо излишней траты энергии ГПУ, возможно допустить некоторую свободу слова, что также нужно для оживления рабочей политической мысли».

В общем, однако, Бунтарь считал, что политические свободы должны быть ограничены, так как многие рабочие все еще были недостаточно сознательными, чтобы одержать верх в политических дебатах с меньшевиками. Но эта ситуация должна была измениться с ростом истинной рабочей интеллигенции. «Нам необходимо, чтобы кадры интеллигенции были натренированы идеологически на определенный манер, – читал Бунтарь у Бухарина. – Да, мы будем штамповать интеллигентов, будем вырабатывать их, как на фабрике»[421 - Там же. С. 39.].

Незаметно автобиография Бунтаря превратилась в развернутую апологию новой интеллигенции. Автор был непреклонен в том, что те, кто старался выдворить его из партии, непреднамеренно погубили ростки будущего: «Партия не могла и не может держать курс исключительно на рабочих от станка и хочет ограничить доступ в РКП никудышной интеллигенции, мыслящей не по-рабочему. Смешение с подобного рода интеллигентами… меня оскорбляет. Оскорбляет еще более, потому что та интеллигенция скорее нащупывает лазейки в партию, чем интеллигенция рабочая, считающая унизительным искать себе лазейки, а не пути». Ссылаясь на то, что он не имеет отношения к старой интеллигенции, но является членом новой, которая полностью принадлежит советскому политическому строю, Бунтарь пытался превратить слабость интеллигента в источник силы. Заключение его автобиографии «Мне кажется, что как интеллигенту… по-рабочему мыслящему, двери партии должны быть мне открыты» должно было послужить девизом для тех, кто верил в преодоление классовых различий в коммунистическом обществе[422 - ЦГАИПД СПб. Ф. 984. Оп. 1. Д. 126. Л. 73–77.].

Большевики утверждали, что в переходный период от капитализма к социализму в корне преобразовывалась социальная сущность интеллигенции. Формирование новой интеллигенции, которая была бы тесно связана с рабочим классом и трудовым крестьянством, считалось важной составной частью культурной революции первого десятилетия советской власти. Интеллигенция высвободилась от буржуазных и мелкобуржуазных взглядов и навыков, перевоспитывалась в духе социализма и превращалась в социальный слой, интересы которого неотделимы от интересов пролетариата. На все лады перепевались слова Ленина, опубликованные в 1924 году: «…среди рабочих растет страстное стремление к знанию и к социализму, среди рабочих выделяются настоящие герои, которые… находят в себе столько характера и силы воли, чтобы учиться, учиться и учиться и вырабатывать из себя сознательных социал-демократов, „рабочую интеллигенцию“»[423 - Ленин В. И. Попятное направление в русской социал-демократии // Ленин В. И. Полное собрание сочинений. Т. 4. М.: Политиздат, 1967. С. 269.]. Сохранившиеся существенные различия между новой интеллигенцией и другими социальными группами понимались как различия по роли в общественной организации труда, по характеру и содержанию трудовой деятельности, но не как классовый антагонизм. В связи с научно-технической революцией и расширением масштабов применения умственного труда предполагалось, что роль интеллигенции будет только повышаться.

В материалах Ленинградского института инженеров путей сообщения можно найти письмо Кириенко, «студента-музыканта» из Владимирской губернии, описавшего свои надежды в этом отношении. «Я считаю, что вышел из среды бедных рабочих, из самой бедной семьи, которую только можно представить. Горжусь тем, что мой отец, каким бы его теперь ни считали [стал кустарем и, следовательно, мещанином] был в свое время честным пролетарием». В 1922 году появилось желание получить квалификацию транспортного инженера «на благо трудового народа». Автобиограф ставил себе целью «убедить и заслужить от трудового народа их доверенности»: «Мы, новое поколение, не стремимся отойти от рабочей массы, а наоборот, стремимся сблизиться и быть товарищами. Стремимся к новой жизни и работать рука об руку с ними, чтобы между нами не было преграды – бюрократизма, чтобы инженер отличался от рабочего только своими знаниями, а идеология у них должна быть одинакова. Трудным путем, тернистым, но мы, а в частности я, добьемся этого. Я добьюсь, что рабочий на нового спеца будет смотреть не как на белоручку-бюрократа, а как на своего товарища-пролетария». Кириенко не видел себя вне партии и считал большевиков партией, «излагающей основной интерес рабочего класса», «авангардом этого класса». Интересно, что в этой формулировке РКП скорее походила на партию рабочей интеллигенции, чем на партию самих рабочих[424 - ЦГАИПД СПб. Ф. 1085. Оп. 1. Д. 26. Л. 240.].

Партия считала делом принципа не исключать на основании классового происхождения не только интеллигенцию, но и вообще кого-либо. Студенческие автобиографии, написанные «чуждыми элементами», высвечивают некоторые сценарии, которые даже им давали возможность стать достойными коммунистического братства[425 - ЦГАИПД СПб. Ф. 984. Оп. 1. Д. 249. Л. 5.]. Например, когда обнаружилось, что семья коммуниста Бермана С. З. владела большим домом в Чите, и райком аннулировал решение партячейки Томского технологического института о его принятии в партию, Берман попросил уделить внимание той части его жизни, за которую он сам нес непосредственную ответственность. Не скрывая, что его родители были мещанами, автобиограф указывал, что с семнадцати лет он работал «учителем, а затем экспедитором по заготовке скота». Важнее, что политическое развитие Бермана проходило в пролетарском духе. Заключенный в тюрьму Колчаком, Берман описал шесть месяцев, проведенных в «белой тюрьме», как опыт обращения.

Члены партячейки были удовлетворены. «Когда Берман просил рекомендации у меня, и я спросил, какого он происхождения, он сказал „сын торговца“, – указывалось в одном рекомендательном письме. – По своему происхождению надо бы [Бермана гнать вон], но видя его четырехлетнее пребывание с положительной стороны, беру на себя ответственность и рекомендую в члены РКП(б)». Только два члена ячейки (из 89) выступили против Бермана, объяснив свою позицию тем, что «не знают его как личность, и он чужд по социальному положению», и его кандидатура была одобрена[426 - ЦДНИТО. Ф. 320. Оп. 1. Д. 7. Л. 17.].

Когда Бухарева С. А., студентка Томского технологического института, подала заявление в ту же партячейку, что и Берман, она также посчитала свое происхождение из семьи служителей культа серьезным препятствием (1925 г.). Хотя секретарь университетской комсомольской организации засвидетельствовал, что Бухарева – сознательный член комсомола, некий Деревягин перечеркнул его слова, заявив, что она, состоя в комсомоле, оставалась до 1922 года в семье отца-священника, «не порывала с ним связи»: «Эти три года в комсомоле и проживания с отцом в одной квартире можно вычеркнуть из комсомольского стажа». Нашлись убедительные доказательства, что Бухарева поборола влияние своего социального происхождения, и ее приняли в кандидаты партии[427 - ЦДНИТО. Ф. 115. Оп. 2. Д. 7. Л. 42.].

Настаивая на том, что начали жизнь с революцией, студенты практиковали публичные «отказы» от родителей. Гумерову Л. А., студенту Коммунистического университета народов Востока, инкриминировалось, что он, сын муэдзина, «не изжил мещанской идеологии». Ему посоветовали «отложиться родства»[428 - РГАСПИ. Ф. 613. Оп. 2. Д. 13. Л. 115.]. А вот история чуть ли не лишенки Тумашевой О. из Томска. На эту студентку донесли, что родители ее имеют скот и четырех работников-батраков. «До сих пор у Тумашевой имеется связь с родными, не только письменная, но и посылки [получает]. Отец – крупнейший эксплуататор… Поехав домой и видя, что у отца есть рабы… она ничего не предпринимала, хотя она и говорила, что она их лечила, [но] она могла их лечить из простого чувства сострадания, или как рабочую силу отца». На «личном допросе» Тумашева доказала, что со своими буржуазными корнями порвала бесповоротно. Оказалось, что «ей пришлось окончить гимназию, и то при поддержке дяди, которого она выдала и которого расстреляли за контрреволюционное выступление». Тумашева вступила в политработу в городе Павлодаре, где была принята в РКП(б). «С тех пор всякие связи с дядей порваны, а также с отцом. Была связь с матерью, но чисто органическая, т. е. психическая». Последний раз была дома в 1923 году летом, где прожила две недели.

Тумашеву товарищи защитили – она вела достаточно скромный образ жизни. «У многих коммунистов жены блистают в золоте, однако их не сдают в МОПР[429 - Международная организация помощи борцам революции, созданная в 1922 году решением IV конгресса Коминтерна.]. Если чистить, то много у нас есть таких похуже Тумашевой»[430 - ЦДНИТО. Ф. 17. Оп. 1. Д. 370. Л. 54.].

При обсуждении заявления Попова Ф. в партячейку Томского технологического института его спросили, имеет ли он связь с матерью-буржуйкой. «В год два письма и больше ничего», то есть на политическое сознание сына она влияния не имела, как и мать Тумашевой на свою дочь[431 - Там же. Д. 1065. Л. 5.].

Похожим образом обстояли дела у Станкевича Владимира Ильича, «из духовного звания». У этого студента из Смоленска отношения с отцом были «натянуты», и, поверив ему на слово, ячейка проголосовала за сохранение его партбилета[432 - WKP. 326. 13.]. И другие юноши, которые легко могли очутиться в рядах лишенцев, находили дорогу в партию. Из автобиографии Раленченко Якова Прокофьевича, тоже из Смоленского политехнического института, следовало, что его отец – «бывший жандарм». В анкетах Раленченко об этом не писал потому, что он «уже 11 лет как оставил эту должность». После отец Раленченко стал заниматься пчеловодством.

– Какого убеждения отец и [каковы] взаимоотношения с сыном?

– Убеждения толстовского. Отношения хорошие, потому что отец добрый.

Раленченко уверял, что хотел вступить в партию «дабы быть активным гражданином», и ячейка признала, что клеймить человека «бесчестным именем» только за звание отца «не следует»[433 - Ibid.].

Даже юнкера старой армии – а тут уже подозревалась реакционная убежденность – иногда умудрялись найти путь к большевизму. Студентов из Смоленска настораживало, что Масленников Дмитрий Денисович не принимал участия в Октябрьской революции, находясь в Ораниенбаумской военной школе. «Можно сказать, что школа не выступала, – защищался он во время чистки 1921 года. – В это время каждый устраивался лично, как мог». По всей видимости, солдаты 3?го запасного полка атаковали школу, но Масленников «лично избиениям не подвергался». В скором времени стало понятно почему: в Мстиславле он сформировал караульную роту и красноармейцами «был избран Председателем ротного товарищеского суда». Несмотря на революционные заслуги, к Масленникову необходимо было «отнестись очень и очень осторожно, так как будучи юнкером в Ораниенбаумской военной школе, не мог не выступать для подавления Октябрьской Революции. Помнится, что юнкерские школы были двинуты на подавление Октябрьской Революции к Петрограду»[434 - WKP. 326. 19.].

Но и в этом, крайне подозрительном случае ничего не решалось априори. Студенческие автобиографии обсуждались конкретно, и шанс защитить искренность отказа от старой жизни и обращения в большевика был у всех.

Ветерана Гражданской войны Горелова И. М. в 1925 году не приняли в Коммунистический университет им. Свердлова – слишком уж буржуазным было его социальное происхождение. В своем протесте Горелов напоминал, что пролетарий определяется личными заслугами перед партией, а не родословной: «Я безусым 18-летним мальчишкой с беззаветной преданностью добровольно бросился защищать завоевания революции, меня никто не гнал, – писал он. – …Нужно было во имя партии и революции производить массовые расстрелы – расстреливал. Нужно было сжигать целые деревни на Украине и в Тамбовской губ. – сжигал, аж свистело. Нужно было вести в бой разутых и раздетых красноармейцев – вел, когда уговорами, а когда и под дулом нагана»[435 - РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 68. Д. 153. Л. 11.].

Партия никогда не отождествляла моральное торжество революции с интересами одного-единственного класса. Большевизму был присущ универсализм: любой мог встать на пролетарскую точку зрения и распознать смысл истории. Классовая принадлежность и моральная чистота не всегда шли рука об руку. Партия знала рабочих, которые не доросли до пролетарского сознания. Знала она и дворянских сыновей, и даже поповичей, отдавших жизнь за Ленина и Троцкого. Буржуазные корни могли быть преодолены, сыновья и дочери чуждых классов получали партийные билеты. Однако универсализм большевиков бесследно испарялся, как только разговор заходил о тех, кто сознательно сделал неправильный выбор, вступил не в ту партию. Этих последних спасти было гораздо труднее – не зря их называли «социал-предателями».

Глава 3

Лавры и тернии

Большевики надеялись, что с созданием коммунистической системы все граждане страны станут сознательными пролетариями. Считалось, что крестьяне, новая интеллигенция и рабочие объединятся в одно бесклассовое общество. Это должно было случиться после того, как исчезнут различия между умственным и физическим трудом (то есть интеллигенцией и рабочим классом), так же как между сельскохозяйственным и промышленным трудом (то есть крестьянством и рабочим классом). В 1920?х годах крестьянские, интеллигентские и другие «мелкобуржуазные» самоидентификации были приемлемы, так как большевики воспринимали их как последствия НЭПа. Мост между «непролетарской» структурой разума и коммунистическим сознанием был заложен. Коммунистическая партия принимала в свои ряды тех, кто в собственном личном развитии пересек этот мост и чье сознание достигло пролетарского универсализма.

Однако тенденция на включение в партию социально чуждых элементов, перестроивших свое сознание, давала сбой, столкнувшись с политически неблагонадежными. К выходцам из других партий большевики проявляли крайнюю недоверчивость. Оно и понятно: политическая индифферентность классифицировалась как ошибка. Как правило, такой человек был политически неграмотным, он не знал о коммунистической «благой вести». Надо было подождать, пока он научится политграмоте, идеологически подкуется. А вот случаи союза с «соглашательскими партиями» в прошлом считались тяжкими политическими преступлениями. Ведь эти партии, несмотря на их революционную программу, препятствовали победе пролетариата и делали это вполне сознательно.

К 1922 году социалисты, обратившиеся в большевизм за последние годы, составляли 5,7 % членов РКП(б). Бюро партячеек было обязано регулярно рапортовать в губком, указывая точное количество товарищей, являющихся «выходцами»[436 - ЦГАИПД СПб. Ф. 1085. Оп. 1. Д. 30. Л. 15.]. Партбюро ЛГУ, например, представило в 1923 году такой перечень: из сионистских партий – 4; из меньшевиков – 11; из левых эсеров – 6; из правых эсеров – 5; из Бунда – 8; из американских социалистов – 2[437 - ЦГАИПД СПб. Ф. 984. Оп. 1. Д. 12. Л. 31.]. Расклад среди коммунистов вузовской ячейки Иркутского округа на 1928 год был чуть более обобщающим: из РСДРП/меньшевиков – 18; из социал-революционеров —19; из Бунда —20; из прочих – 21[438 - ГАНО. Ф. П–6. Оп. 4. Д. 22. Л. 756.].

Было бы преувеличением говорить, что в процессе обсуждения биографических подробностей того или иного индивидуума большевики в качестве основания своего отношения к бывшему меньшевику, эсеру или бундовцу использовали только зафиксированную в документах идеологию этих партий или политическую историю их взаимоотношений с РКП в период революции. Как показывают документы, аргументы типа «Анархисты в 1918 году выступали против Ленина» действительно были весомыми – тем более их много в протоколах чисток вузовских ячеек, студенты которых (не говоря уже о преподавателях) на порядок лучше любого рядового коммуниста должны были знать подробности взаимоотношений ПСР и РКП, Бунда и украинских анархистов из НАБАТа. Зачастую – в привязке к конкретному месяцу, а не году и к конкретному уезду: свидетельства о том, как вел себя тот или иной «чистящийся» в 1918 году где-то в дальнем углу Сибири, всегда ценились очень высоко – и многим они стоили партийного билета. Но гораздо чаще разбор автобиографического нарратива производился на основе не столько того, что считалось политическими фактами о других партиях, соперничавших и союзничавших с большевиками в различных эпизодах революции, сколько того, что имеет смысл назвать «партийным воображением», – того набора стереотипов о конкретной партии, который сложился на основании ее собственной революционной мифологии, о ее образе действий, о ее социальной базе, о характере ее пропаганды. Чистки 1920?х годов очень часто скатывались к дискуссии внутри самих «чистящих» о том, что вообще свойственно, например, анархистам, каков на деле «анархистский дух», какие черты индивидуальных характеров могут сильнее проявляться в меньшевистском или эсеровском коллективе.

Стереотипы в отношении анархистов, эсеров и меньшевиков для нас очень ценны. В первую очередь именно их изучение дает нам возможность понимать смысл внутрибольшевистских категорий, применявшихся членами РКП к себе: почти невозможно судить, что такое «большевистская выдержанность» или «твердость», если не видеть, что она стандартно противопоставляется анархистскому «презрению к дисциплине» или «меньшевистской мягкотелости». Но есть и другая сторона: наш материал позволяет хотя бы в общих чертах восстановить тот способ, каким этот набор стереотипов о других партиях совмещался с партийными программами, с персоналиями и вождями. И то, что в каком-то смысле мы можем видеть эту картину только глазами большевика, – преимущество, а не недостаток. Попытки «объективного» взгляда на любую партию, участвовавшую в революции, при изучении советской субъектности, а тем более в ранней постреволюционной России, бессмысленны – мы в настоящем не являемся частью тогда существовавшей палитры типов политического сознания. У нас нет и не может быть способа картографировать восприятие, например, Бунда иначе, чем посмотреть на то, как бундовца воспринимал условный меньшевик, кадет, боротьбист и анархист-синдикалист. Смотреть на эти партии глазами какого-нибудь политизированного ума – значит понять, кем был тот, чьей оптикой мы пользуемся. Поскольку мы имеем дело в основном с большевистской герменевтикой, мы в конечном счете изучаем «взгляд большевика», чтобы понять, как и почему действовали большевики.