![И после многих весен](/covers/151865.jpg)
Полная версия:
И после многих весен
Карпы, объяснил доктор Обиспо, карпы из прудов одного замка во Франконии, где-то под Бамбергом, забыл, как он называется. Владельцы обеднели, но рыба в пруду считается семейной реликвией, и купить ее нельзя. Джо Стойту пришлось поиздержаться, чтобы браконьеры отловили и тайно вывезли этих двух в специально сконструированной машине с ванночкой под задним сиденьем. Шестьдесят фунтов, четыре с лишним фута в длину, а кольца на хвостах помечены 1761 годом.
– Как раз начало периода, которым я занимаюсь, – пробормотал Джереми, неожиданно заинтересовавшись. В 1761-м появился «Фингал». Он улыбнулся в душе́, карп рядом с Оссианом, любимым поэтом Наполеона, рядом с первыми прикосновеньями к седой кельтской старине – как изысканно! Прекрасное можно было бы сочинить эссе. Страниц двадцать: эрудиция пополам с абсурдом, этакое прециозное святотатство, изощренная, лукавая непочтительность истинного знатока по отношению к мертвым, неважно – знаменитым, незнаменитым.
Но доктор Обиспо не позволил ему мирно насладиться такими мыслями. Неутомимо нахлестывая любимого конька, он вновь пустился разглагольствовать. Вот, полюбуйтесь, говорил он, указывая на могучих рыб, им почти двести лет, а совершенно здоровы, ни единой приметы старости, отчего бы им не прожить еще века три-четыре. Полюбовались? А теперь присмотритесь к себе. Он обернулся к Джереми, словно его в чем-то обвиняя. Нет, вы присмотритесь, не увиливайте: всего половина жизненного срока позади, а уже лысина, уже дальнозоркость да и одышка тоже имеется; зубов уже половины не наберется, физического напряжения и пяти минут не выдержите, запоры-то часто случаются (ладно, ладно, нечего краснеть), а память совсем прохудилась, и пищеварение барахлит, и потенция подводит – или, может, ее уж и не осталось вовсе, а?
Джереми заставил себя улыбнуться, кивая после каждого предположения, словно бы со всеми шутливо соглашаясь. Его бесила эта даже чрезмерная точность диагноза, и в глубине души он полыхал гневом к диагносту за беспощадность его научных выкладок. Одно дело с комическим самоунижением толковать, что, мол, ужасно быстро стареем, совсем другое – когда это в лоб говорит некто, испытывающий к тебе интерес лишь в силу того, что ты почему-то непохож на рыбу. Тем не менее Джереми все улыбался да поддакивал.
– Ну вот, – завершил свою лекцию доктор, – взгляните на себя, а потом на карпов. Почему же вы не сумели управиться со своей физиологией, как умеют они? В чем именно состоит ваша ошибка, когда и где вы сделали что-то не так? а теперь расплачиваетесь шатающимися зубами, выпавшими волосами и могилой, ожидающей вас всего через несколько лет.
Вопросами этими занимался старик Мечников и предложил смелые ответы. Все, что утверждал он, понимается неверно: фагоцитоза нет; кишечная интоксикация не является единственной причиной старения; невромы – сплошной миф, чудовищная выдумка; пей сырое молоко хоть ведрами – жизни это не продлит, а если удалить толстую кишку, уж точно укоротишь свои дни на земле. Посмеиваясь, доктор вспоминал операции, вошедшие в такую моду как раз перед Большой войной. Эти почтенные матроны, эти преклонных лет джентльмены, которым удалили толстую кишку, отчего им приходилось испражняться каждые несколько минут, ну прямо канарейки! И все, незачем пояснять, напрасный труд, потому что операция, сулившая, что пациенты проживут лет до ста, приканчивала их через год, максимум через два. Откинув свою набриолиненную голову, доктор Обиспо разразился приступом развязного хохота, какие у него всегда вызывали свидетельства человеческих глупостей, увенчанных катастрофой. Бедняга Мечников, заметил он, утирая от смеха глаза. Во всем ошибался. Но уж наверняка не так грубо ошибался, как тогда полагали. Ошибка была в том, что он так сильно упирал на кишечный стаз и интоксикацию. Но в общем-то не напрасно ему казалось, что весь секрет там, в кишечнике. Да, где-то в кишечнике, повторил доктор Обиспо, а главное, он скоро до этого секрета докопается. Он помедлил и с минуту стоял молча, постукивая пальцами по стеклу аквариума. Застывшие между тиной и воздухом два престарелых раздобревших карпа, выделявшиеся на зеленоватом сумеречном фоне, явно его не заметили. Доктор пригрозил им пальцем. Самые неподходящие для опытов твари, хуже не бывает, пробурчал он недовольно, однако в сказанном чувствовалась некая мрачная гордость. Пусть при мне не вздумают сетовать на технические сложности, если с рыбами не работали. Возьмите хоть самую простую вещь, и сразу черт знает что. Пробовали как полагается смочить жабры, когда на столе делают рыбе анестезию? А под водой оперировать не приходилось? Обмен веществ у рыб определить не пытались, или, может, кардиограмму у них снимали, давление мерили? Вам не любопытно ли сделать анализ их экскрементов? Любопытно? – что ж, попробуйте для начала их собрать. Или вот, не угодно ли заняться химией рыбьего пищеварения, усвоения корма? Установить, как меняется давление в разных условиях? Измерить скорость нервных реакций?
Вот попробовали бы, кричал доктор, испепеляемый презрением. А не пробовали, так нечего и скулить.
Он задернул занавески аквариума и, взяв Джереми под руку, отвел его обратно к мышам.
– Посмотрите вон на тех, – сказал он, обводя рукой клетки на верхней полке.
Джереми поднял глаза. Мыши ничем не отличались от всех остальных.
– А что в них такого? – осведомился он.
– Будь это люди, – засмеялся Обиспо, – их возраст уже перевалил бы за сотню. – В голосе его появилась торжественность.
И опять – возбужденно, напористо – он начал рассказывать о жирных спиртах, о кишечной флоре карпов. Потому что тут-то и лежит ключ ко всей проблеме старения и долголетия. Вся загвоздка в стеринах и в том, какая флора у карпов в кишках.
Уж эти мне стерины! (Доктор, нахмурившись, покачал головой, точно бы их укоряя.) Обязательно приводят к старению. Взять хоть холестерин для наглядности примера. О том, что организм ветшает, можно судить по отложению холестерина на стенках артерий. Тиоцианид калия, правда, их вроде бы растворяет. Если ввести тиоцианид калия стареньким кроликам, они явно оживают. Значит, и человеческий организм встрепенется. Но, увы, опять-таки ненадолго. Холестерин в артериях – только одна из многих проблем. Да ведь и сам холестерин – лишь один из многих стеринов. А их целая группа, этих жирных спиртов. Совсем нетрудно каждый из них превратить в любой другой. А если вам известны работы старика Шнееглока и те исследования, которые велись в Упсале, вы должны знать, что среди стеринов есть ужасно вредные, намного вреднее холестерина, даже в больших отложениях. Лонгботтем пошел еще дальше, предполагая связь между жирными спиртами и неоплазмами. Короче, рак в общем и целом можно рассматривать как свидетельство отравления стеринами. А он, Обиспо, скажет и больше: это вот отравление составляет основную причину старческих процессов дегенерации у человека и прочих млекопитающих. Просто пока никто еще не занялся наблюдением над тем, как воздействуют жирные спирты на организмы, подобные карпьим. А он этому посвятил весь прошлый год. И выяснил несколько вещей: во-первых, что жирные спирты у карпов не накапливаются в чрезмерном количестве, во-вторых, они не образуют еще более вредные стерины, а главное, эти благотворные факторы объясняются особенностями кишечной флоры. Ах, какая у карпов флора! – воскликнул доктор, полный восторга. До чего богатая, разнообразная – изумительно! Ему пока еще не удалось определить тот орган, который и делает карпов неуязвимыми для атак старости, и он не до конца разобрался в природе химических процессов, с этим связанных. Однако самое важное установлено. Тем или иным способом, взаимодействуя или создавая специальный орган защиты, карпы несомненно развили способность, благодаря которой стерины не превращаются у них в яды. Оттого карп спокойно живет себе двести лет, и никакого старения у него не замечается.
Ну, а возможно ли кишечную флору карпа пересадить в толстую кишку млекопитающего? И если она приживется, возникнут ли те же самые биологические и химические эффекты? Это-то все последние месяцы он и старался определить. И поначалу без успеха. Но вот недавно они придумали новую методику, которая позволяет защитить флору от процессов, вызываемых пищеварением, и дает некоторое время на приспособление к новой среде. Флора прижилась. На мышей она подействовала немедленно и очень существенно. Старение остановилось, даже начался обратный процесс. Физиологически мыши теперь моложе, чем были, по меньшей мере, восемнадцать месяцев назад, моложе теперь, когда им, по человеческим меркам, сто лет, чем были, когда по этим меркам их возраст равнялся шестидесяти.
В коридоре прозвучал электрический звонок. Час ланча. Собеседники покинули лабораторию и направились к лифту. Доктор Обиспо все продолжал свою повесть. На мышей, заметил он, вполне полагаться нельзя. Теперь попробуем применить ту же методику к более крупным животным. Если окажется, что у собак или у павианов результаты такие же, она должна дать схожий эффект и у дяди Джо.
Глава 6
В маленькой столовой обстановка была преимущественно из брайтонского Павильона. Четыре позолоченных дракона служили опорами покрытого красным лаком стола, еще два в виде кариатид поддерживали крышку над камином, сделанную из того же материала. В дни Регентства[27] так представляли себе восточную роскошь. Что-нибудь в таком духе, размышлял Джереми, усаживаясь на свой пурпурный с золотом стул, да, нечто подобное должно было представляться Китсу, когда при нем заговаривали о Древнем Китае, как, впрочем, представлялось и Шелли, и лорду Байрону, – и точно так же эта пленительная «Леда» работы Этти, висящая вон там, рядом с «Благовещением» Фра Анжелико, с абсолютной достоверностью доносит их верования касательно языческой мифологии: превосходно подошла бы (он чуть не захихикал от этой мысли вслух) в качестве иллюстрации для всех их од Психее и Греческой вазе, для «Эндимиона», для «Прометея Прикованного». У любой эпохи собственные идеи, и чувства, и фантазии, которые отличают всех, кто этой эпохе принадлежит, без всякого исключения, будь то случайный прохожий или личность, отмеченная гениальностью. Регентство всегда узнаваемо, оно Регентство, берешь ли образчик с поверхности или залезаешь на самое дно корзинки. В 1820-е годы каждый, устремивший взор внутрь себя, чтобы вообразить чудесные гроты, у которых пенной волной бьется волшебное море, должен был увидеть – что? Да башни брайтонского Павильона. Соображение это заставило Джереми самодовольно улыбнуться. Этти и Китс, брайтонский Павильон и Перси Биши Шелли – потрясающая тема! Куда более захватывающая, нежели карп в сопоставлении с песнями Оссиана, ведь Нэш[28] и принц-регент, во всяком случае, поинтереснее какой-то старой рыбы. Не поднимать же ее, впрочем, за столом, где о таких вещах словом перекинуться не с кем. Любопытно, есть здесь хоть кто-то, кого бы такие материи увлекали, кто способен вести о них речь? Мистер Стойт, понятно, исключается, равно как мисс Монсипл и эти две юные ее гостьи, явившиеся из Голливуда к ланчу; доктору Обиспо мыши важнее всех книг на свете; что до Питера Буна, он, похоже, вообще не ведает о существовании интересных книг. Единственное лицо, которое, быть может, испытает некий трепет, задумавшись о психологии последних Георгов, был джентльмен, представленный Джереми как профессор Хуберт Малдж, доктор философии, магистр богословия и президент колледжа Тарзания. Доктор Малдж, однако, в настоящий момент патетически, словно произнося проповедь перед паствой, рассуждал о новом учебном корпусе, презентованном колледжу мистером Стойтом, – вскоре предстояла церемония официального открытия. Этот доктор Малдж был крупный, видный мужчина с подобающим такой наружности голосом – звучным, но вместе с тем обходительным, ласкающим, но непреклонным. Говорил он неспешно, однако уверенно и без единой запинки. Фразами, в которых каждое второе слово надлежало бы выделить прописными буквами, он заверял мистера Стойта и всех своих любезных слушателей, что для обучающихся в Тарзании явится Великим Благом предоставленная возможность собираться в превосходном новом корпусе, чтобы Сообща Посвятить Себя Высоким Занятиям. Например, Религиозным Ритуалам вне различия вероисповеданий, или же Изучению Лучших Свершений Поэтической и Драматической Музы. Да, дар этот бесценен! Многие поколения тарзанских Питомцев и Воспитанниц с сердечной благодарностью и любовью будут вспоминать имя Стойта, вспоминать его, можно не сомневаться, всегда; и сей Учебный Корпус есть monumentum aere perennius, да, Монумент, коий не погребет Время под своими Песками, – истинный, вековечный монумент. Позвольте же, продолжал доктор Малдж, перемежая свою речь кусочками цыпленка под соусом, упомянуть теперь о том, сколь необходима Тарзании новая школа Искусств. Ибо не убедились ли мы сами, сколь помогают Искусства истинному Образованию. И Дух Веры в наше Двадцатое Столетие также себя выражает всего яснее посредством Искусств. В Искусствах дано Личности наиболее полно осуществить свое Творческое Начало, поскольку…
«Рехнуться можно, – подумалось Джереми, – да замолчи ты, наконец». И он улыбнулся, вспомнив, что вот с этим-то болваном намеревался поболтать о том, что связывает поэзию Китса и брайтонский Павильон.
* * *Питер Бун увидел, что от Вирджинии его отделяет ее юная подруга из Голливуда, та, у которой головка посветлее, и остается лишь любоваться Вирджинией на фоне румян и наклеенных ресниц, золотистых завитков и густого, почти зримого аромата гардений. Всякому другому подобный фон стал бы некой пленительной помехой, однако Питу было безразлично – что духи, что столь же сильный запах помоев. Интересовало его лишь находящееся за помехой – изящно подкороченная верхняя губка, крохотный носик, при виде которого навертывались растроганные слезы: такой он был элегантный и дерзкий, такой забавный, такой ангелоподобный; и длинные, по-флорентийски зачесанные пряди, сверкающие под солнцем переливами каштанового цвета; и эти широко расставленные огромные глаза с их обманчивой живостью и темно-голубыми глубинами, где, он не сомневается, таятся неиссякаемая мудрость и нежность, не знающая пределов. Он был так в нее влюблен, что на месте сердца ощущал лишь побаливающую пустоту, заполнить которую могла она одна.
А она болтала себе с этой златоглавой Помехой насчет нового контракта, который Помеха заключила только что со студией «Космополитен-Перельмутер». Картина называлась «Подбери мне чулочки», и Помехе предстояло в ней воплотить богатую девицу, которая, только начав выезжать в общество, сбегает из дома, чтобы устроить свою жизнь самостоятельно, становится звездой стриптиза в каком-то шахтерском городишке на Западе и под конец выходит за ковбоя, а тот оказывается сынком миллионера.
– Чу́дная история! – сказала Вирджиния. – А вы как думаете, Пит?
Пит был с нею совершенно согласен, он с радостью подумал бы все, что она найдет правильным.
– Кстати, расскажите про Испанию, – прощебетала Вирджиния. И пока Джереми, который прислушивался к их разговору, лихорадочно пытался сообразить, как это у нее оказались кстати «Чулочки» и Гражданская война, – связались ли в целое «Космополитен-Перельмутер», антисемитизм, франкизм, нацизм, или беглянка, классовая борьба, Москва, Негрин, или стриптиз, дух нынешнего времени, радикализм, Республика, – пока он прокручивал все эти варианты, Вирджиния тормошила молодого великана, чтобы он им рассказал про свои испанские приключения, а когда он замялся, потребовала с настойчивостью – ведь это так интересно, и Помеха никогда про это не слышала, да наконец, ей вот хочется, и нечего ломаться.
Пит послушно кивнул. Чередуя ходовые словечки с газетными фразами, – Джереми, втихомолку подслушивавший, насколько позволяло бубнящее красноречие доктора Малджа, подумал: вот он, убогий, нищенский, ковыляющий лексикон, к которому прибегают столько молодых американцев и англичан из страха показаться небанальными, а значит, третирующими свою компанию, или высокомерными, стало быть, недемократичными, или же вовсе снобами, что совсем уж не годится, – спотыкаясь, уснащая свой рассказ междометиями, Пит на мерзком этом жаргоне принялся описывать те героические месяцы 1937 года, которые провел добровольцем в Интербригаде. Повесть выходила захватывающая. Хотя речь Пита безнадежно хромала, Джереми не составило труда уловить, что юноша этот действительно верит в справедливость и свободу, что он по-настоящему храбр, предан своим товарищам и даже здесь, рядом с капризным ротиком, в атмосфере, где все благоприятствует научным занятиям, его снедает тоска по жизни среди людей, посвятивших себя своей идее, готовых встретить лицом к лицу любую опасность, не страшившихся ни лишений, ни всегда близкой угрозы гибели.
– Да чего там, – то и дело повторял он, – настоящие были парни, уж поверьте.
Все они были настоящие – Кнут, однажды спасший его там, в Арагоне, и Антон, Мэк, бедняга Дино, которого убили, и Андре – тому отрезали ногу; а у Яна остались дома жена и двое малышей; про Фрица и говорить нечего – он полгода сидел у нацистов в лагере, да и вообще чего там, лучше парней в мире не найти. А вот он хорош гусь, нечего сказать, – сначала подхватил ревматизм, и пришлось ребятам столько с ним возиться, а потом бац! миокардит, и значит, прощай, солдатская служба: на что он годен, если двигаться не может. Поэтому он сюда и приехал – это было сказано извиняющимся тоном. Да ладно, чего там, он все-таки кое-что в жизни повидал! Вспомнить хотя бы, как они с Кнутом сделали ночную вылазку, переползли через расщелину и, застав врасплох целый взвод мавров, половину перестреляли, а вернулись с пулеметом, с тремя пленными…
– Позвольте поинтересоваться, что вы думаете о Творческом Развитии Личности, мистер Пордейдж?
Смущенный тем, что его так явно поймали на невнимании к оратору, Джереми виновато забормотал:
– Творческое развитие? Ну конечно, конечно, – он пытался выиграть время. – Обязательно, просто необходимо. Я всей душой за творческое развитие, – закончил он с пафосом.
– Приятно это слышать, – сказал доктор Малдж. – Поскольку мы в Тарзании именно этого и стараемся добиться. Творческого развития – и чтобы оно становилось все более Творческим. Сказать вам, о чем я всего сильнее мечтаю? – И мистер Стойт, и Джереми хранили молчание. Тем не менее доктор Малдж пылал решимостью поведать им свои грезы. – О том, что Тарзания превратится в Центр той Новой Цивилизации, коя расцветает здесь у нас, на Западе. – Мясистая его длань торжественно взмыла вверх. – Афины Двадцатого Века вскоре появятся в пределах городских границ Лос-Анджелеса. И я хочу, чтобы Тарзанию считали новыми афинским Парфеноном и Академией, новой Стоей и Храмом Муз. Чтобы Религия, Творчество, Философия, Наука, чтобы все они обрели приют в Тарзании, отсюда источая благородный свой свет, которым…
Довершая рассказ о вылазке, Пит наконец сообразил, что слушает его только Помеха. Внимание Вирджинии отвлеклось, сначала незаметно, затем явно и вызывающе, на левый фланг, где доктор Обиспо что-то нашептывал почти в самое ухо той блондинке, что потемнее.
– Вы о чем это там? – окликнула их Вирджиния. Доктор повернулся к ней, снова принявшись шептать. Три головы – набриолиненная черноволосая, в мелких русых завитках и еще одна, с каштановым отливом, – почти касались друг друга. По выражению лиц Пит догадался, что доктор опять рассказывает какую-то из своих похабных историй. Болезненная пустота на месте сердца, исчезнувшая было, когда Вирджиния с пленительной улыбкой попросила его рассказать про Испанию, теперь вернулась, отозвавшись удвоенной тревогой. Боль была особенная, в ней сплетались нежность, отчаяние, чувство утраты, ощущение собственной никчемности и еще страх, что ангела его совращают, а вдобавок другой, более глубокий страх, который он отказывался отчетливо осознать, и страх этот был тот, что о совращении тревожиться уже незачем, потому что ангел на самом-то деле не херувим, которого создало воображение, плененное любовью. Увлекательный его рассказ вдруг сам собою иссяк. Он замолчал.
– А что же потом было? – тормошила его Помеха; на лице ее читались страстный интерес и такое преклонение перед героем, от которого у любого другого приятно защекотало бы в груди.
Он покачал головой.
– Ничего особенного.
– А с маврами, то есть с пленными, вы как распорядились?
– Ну их к черту! – нетерпеливо отмахнулся он. – Вам-то что?
Слова его заглушил неистовый хохот, как будто взрывом разбросавший заговорщицки склоненные одна к другой головы: черноволосую, в русых завитках и ту, с прелестным каштановым отливом. Взглянув на Вирджинию, он увидел, что она корчится от еле сдерживаемого смеха. Что это ее разбирает? – он мучительно пытался понять, насколько она развращена, и в памяти разом всплыли, как бы выкристаллизовавшись и сливаясь воедино, все смачные анекдоты, которые гуляли в его дни по школе, все шуточки, все скабрезные куплеты.
Может, и ее развеселил анекдотец в таком духе? Или что-нибудь вроде этой вот песенки? Или – боже, да неужто – вроде той истории? О нет, взывал он к небесам, только не этой, но чем больше старался он себя убедить, чем горячее молился, тем безнадежнее, сам не зная почему, проникался уверенностью, что эта именно история и была рассказана.
– …самое важное, – вещал доктор Малдж. – Творческое Созидание в сфере Искусств. Поэтому необходима Художественная Школа, которая была бы достойна Тарзании, достойна величайших традиций нашего…
Истерический женский хохот нарушил чинное спокойствие, своим неистовством точно бы негативно соответствуя строгости принятых в обществе табу. Взор мистера Стойта резко устремился туда, где веселились от души.
– Вы чего это? – подозрительно спросил он.
Он не позволит, чтобы Малышка краснела от грязных шуточек. Когда за столом были дамы, он делался почти так же нетерпим к грязным шуточкам, как, бывало, его бабушка, плимутская сестрица.
– Чего ржете, спрашиваю?
Ответил доктор Обиспо. Со своей всегдашней лощеной вежливостью, воспринимавшейся как издевательство, объяснил, что рассказывает девочкам забавный случай, о котором недавно говорили по радио. Ужасно смешное происшествие. Может, начать сначала, чтобы и мистер Стойт послушал?
Бросив на него сердитый взгляд, мистер Стойт отвернулся.
Скучающая мина на лице хозяина убедила доктора Малджа, что разговор о Художественной школе лучше отложить до другого случая. Жаль, очень жаль, дело-то вроде было совсем на мази. Ладно, не все сразу. В качестве главы колледжа доктор Малдж хронически нуждался в филантропах; о богачах ему было известно все. Известно, в частности, что они похожи на горилл, а тех непросто укрощать, потому что они всегда настороже, вечно чем-то недовольны и отличаются скверным характером. С ними надо действовать без нажима, обращаться нежно, ласково и хитрить на каждом шагу. Причем все равно они способны вдруг ни с того ни с сего обозлиться и показать зубы. Полжизни что-нибудь выклянчивая у банкиров, стальных магнатов и отошедших от дел консервных королей, доктор Малдж выучился сносить маленькие неудачи вроде сегодняшней с истинно философским терпением. Сияя всей своей расплывшейся в улыбке физиономией римлянина имперской поры, он обратился к Джереми:
– А как вам наш калифорнийский климат, мистер Пордейдж?
Вирджиния мельком взглянула на Пита, сразу угадав, чем он расстроен. Бедненький! Но с другой стороны, ей что, вот так и слушать все эти байки про дурацкую войну в Испании, а если не про Испанию, так про лабораторию, а в лаборатории они занимаются вивисекцией, ужас какой-то, ну да, на охоте тоже убивают зверьков, но у них, бедненьких, есть шанс уцелеть, особенно когда стрелок неважный, а она и стрелять-то не умеет, и вообще на охоте так здорово, горы кругом, воздух такой чудесный, а Пит просто кромсает бедненьких мышек у себя в этом противном погребе… В общем, он сильно ошибается, если рассчитывает, что она так вот сядет рядом и уши развесит. Но в общем-то он славный, Пит, а уж влюблен, с ума сойти! Чудесно, когда так в тебя влюбляются, просто чудесно. Хотя в общем-то надоел он ей уже. Вроде как ты ему чем-то обязана, а он тебе указывать может и вообще лезть с советами. Пит, правда, особенно не лезет, но смотрит, смотрит как – вроде бы ты лишний коктейль выпила, а твоей собаке вздумалось тебя ругать за это. Глазами все говорит, прямо как Хеди Ламар, только у нее, у Хеди, глаза совсем другое говорят, совсем, совсем другое. И сейчас опять вон на меня уставился, а что я такого сделала? Надоела мне эта дурацкая война, вот я и прислушалась, что это там Зиг нашептывает Мери Лу. Ладно, хватит, в общем, никому не позволю объяснять, как мне жить, моя жизнь – это моя жизнь. И мое дело. А он пялится с упреками, ну совсем как дядя Джо, или мамаша, или этот отец О’Рейли. Те, правда, не просто пялятся, те еще говорят, говорят – не остановишь. Хотя вообще-то он все это с лучшими чувствами делает, бедненький, он совсем мальчишка, этот Пит, опыта никакого, а главное, влюблен, как сопляк, как тот школьник в последней картине Дины Дурбин. Бедненький Пит! – опять подумалось ей. Не везет ему, а что поделаешь, никогда ей не нравились такие вот здоровые, красивые парни вроде Кэри Гранта. Ну, не нравятся, и все тут. Он милый, чудесно, что он так ее любит. Но делать нечего.