скачать книгу бесплатно
Дикий американец
Олег Эсгатович Хафизов
Действие романа "Дикий американец" происходит в первые годы XIX столетия во время кругосветного плавания российских моряков под командой Крузенштерна и Лисянского. Герой романа – скандально известный двоюродный дядя Л. Н. Толстого Федор Иванович Толстой, прозванный Американцем и послуживший прототипом персонажей Пушкина, Грибоедова, Толстого. Тот самый Американец, который был приятелем Пушкина, его заклятым врагом и, наконец, сватом. Американец, который мог пойти за товарища под пулю, но до нитки обобрать его за карточным столом. Содержит нецензурную брань.
Олег Хафизов
Дикий американец
Император Александр I осматривал корабли "Надежда" и "Нева" на Кронштадском рейде перед отплытием в кругосветное путешествие. После артиллерийского залпа крепостных орудий и ответных пушечных выстрелов "Надежды" катер под императорским штандартом резво заскользил от пристани по бутылочному стеклу гавани, вспенивая воду паучьими лапками вёсел и оставляя далеко за собою расходящийся матовый шлейф. Стояла бодрая, солнечная, свежая погода. По бледному небу бежали редкие высокие облачка. Металлическая крыша дома начальника порта сияла слепящим бликом, как легендарное зажигательное зеркало Архимеда, которым якобы воспламеняли вражеские паруса. Тая на лету, пороховые дымы отплывали от береговых фортов в сторону поселка, накрывая чёрные лачуги обывателей голубоватым туманом. Ударил колокол единственной в городе деревянной церквушки. Капитан-лейтенант Крузенштерн захлопнул зрительную трубу и обернулся к офицерам:
– Все по местам!
Офицеры приняли слова начальника с видимым облегчением, как команду к бою, измаявшему душу ожиданием. Бросившись на шканцы, они скучились у лестницы, и только юный лейтенант Ромберг отчего-то замешкался, словно что-то хотел сказать.
– Что такое? – нахмурился капитан, оглядывая лейтенанта с напускной суровостью учителя, который не хочет показать излишнего расположения ученику, чтобы не избаловать.
– Иван Фёдорович… ведь государь… – пролепетал Ромберг и покраснел так сильно, что человека более пожилого от подобного прилива крови к голове хватил бы удар.
– Иван Федорович за столом, а на палубе господин капитан-лейтенант! – отчитал его Крузенштерн. – Вы не в детской у маменьки, господин Ромберх!
Последнее обидное высказывание уже не достигло ушей лейтенанта, метнувшегося следом за товарищами, а задело лишь оставленный за его спиною ветер.
Сначала из-за борта показались черные и белые плюмажи, словно из-под земли лезла целая грядка ананасов. Затем на палубу "Надежды" выбрался сам император. Он немного оступился, беззвучно выругался по-французски и мило покраснел. Александра сопровождали министр коммерции Румянцев, морской министр Чичагов, посланник Резанов, адмирал Ханыков, начальник порта, офицеры свиты. Все они, независимо от комплекции, соскакивали с трапа с молодцеватостью, напоминающей прыть юного монарха.
Едва прямоугольный нос лакированного императорского сапога коснулся ковровой дорожки, как оркестр гвардейского экипажа грянул заимствованный у англичан гимн. Английский "Leandre", переименованный в русскую "Надежду", словно приветствовал русского царя своим природным голосом.
Император был одет в семёновский мундир нового, ещё не совсем привычного образца, на который перешла гвардия и переходила армия. Исчерна-зеленый тесный фрак спереди едва прикрывал грудь, два ряда позолоченных пуговиц были пришиты чересчур близко, а синий расшитый ворот почти достигал ушей и, казалось, мешал шевелить головой. Под шляпой Александр носил аккуратный напудренный паричок с короткой косичкой, едва отличимый от натуральной прически.
Все знали, что император молод и красив, и ожидали чего-то необыкновенного. Обычно в подобных случаях зрителей ждёт разочарование, но не на сей раз. Как раз наоборот. То, что наш кукольно-белокурый ангел оказался близким, простым и почти доступным, вызывало умиление гораздо более действенное, чем патриотическое бешенство толпы перед безликой фигуркой, приветствующей подданных с дворцового балкона. Александр был скромнее, неприметнее и меньше иных своих спутников, но распространял вокруг себя какое-то тихое свечение, по которому его безошибочно можно было узнать в целой толпе блестящих вельмож. Стоило ему сейчас своим приветливым, отчетливым голосом сказать единое слово, как вся команда, включая просоленных, прожженных международных морских волков, бросилась бы за борт, полезла бы на мачты, на штыки, на край света… И они это делали. Так чувствовали себя почти все русские люди, способные на душевный порыв. И почти все они, через какой-нибудь десяток лет, не могли слышать имени царя без презрительных замечаний, несмотря на все его внешние успехи. Россия и Александр друг друга разлюбили.
После того, как Крузенштерн отдал рапорт императору, Александр неформально пошёл вдоль ряда моряков в новенькой форме английского сукна и невероятно надраенной амуниции. Время от времени он останавливался и вступал в разговор с тем или иным матросом, показавшимся ему примечательным.
– Мартимьян Мартимьянов, ваше императорское величество! – гавкнул один из матросов так неожиданно густо, что император немного вздрогнул, а Резанов даже попятился. Этот моряк выглядел старше других. Цвет его лица (вернее – рожи) был настолько темный, что напоминал негра, тем более что нос был сплюснут в левую сторону, а в ухе сияла огромная медная серьга. Длинные отвислые усищи и неуставные косицы, заплетенные на висках, были при этом пего-седые. Похоже, что император для того только и обратился к этому викингу, чтобы убедиться, что он умеет разговаривать на человеческом, русском языке.
– А что, Мартимиан, бывал ли ты в сражениях? – спросил Александр моряка таким юмористическим тоном, каким обращаются к детям в расчете на забавный ответ. Офицеры напряглись и разве что не шевелили губами, пытаясь вложить верные слова в уста подчиненного. Их опасения, однако, были излишними. Мартимьянов не собирался оригинальничать. Он был глуховат и только пытался правильно уловить смысл вопроса.
– Бивал, – ответил он. – И турка, и шведа.
– Voici une bonne reponse de bon homme, – заметил царь и вызвал среди свиты французский шелест одобрения.
– Мартимьянов был со мною при Гогланде, получил контузию, но не оставил пост до окончания дела. Отличный служитель, – сурово, почти сердито сказал Крузенштерн. Матрос при этом часто заморгал глазами.
– А я-то, брат, думал, что ты арап, – пошутил император.
– Никак нет, вашимперсвеличсво, мы тульские, Белевского уезда!
Старшие лица свиты рассмеялись в голос, младшие деликатно прыснули в ладошку. Крузенштерн глазами показал матросу, что все правильно.
Следующий матрос был совсем молодой, едва знакомый с бритвой. Округлостью лица, ясными глазами, пухом волос он парадоксально напоминал самого императора.
– А тебя, братец, как звать? – с ласковой улыбкой обратился к нему Александр.
– Иван Михайлов, вашимперство! – попытался крикнуть, но вместо этого пискнул матрос.
– А что, Иван, не страшно тебе в плаванье? – спросил император, вопросительно оглянувшись на Чичагова.
– Никак нет, вашимперство! – на этот раз именно крикнул, даже с привизгом матрос. – Российскому моряку не можно бояться!
– Я думал, маменькин сынок, а он морской пёс, – приятно удивился царь.
– Из молодых да ранний, – подтвердил Крузенштерн, которому нравилось к месту применять русские поговорки. Впрочем, во французском и особенно английском языках он был не меньшим гурманом. Только свой исходный, шведский язык он как-то не чувствовал, как не чувствуют домашнего халата.
– Вы купили корабли у англичан, – сказал Александр по-русски, чтобы быть понятым матросами. – Отчего бы не купить к ним англинских служителей?
– Оттого, государь, что я видывал мореходцев всех земель, в которых только есть флоты, – возразил Крузенштерн с некоторой горячностью (если таковой считать еле заметное повышение голоса). – И я служил с лучшими из них – британскими. Но я полагаю, ваше величество, что таких моряков как наши не можно купить даже за деньги.
Император изумленно приподнял брови, как будто услышал для себя новость. Чичагов усмехнулся. Крузенштерн насупился. Его высказывание выглядело обычным славословием, но он действительно так считал и из-за этого сердился.
Далее царь обратил внимание на четверых японских туземцев, доставленных из Иркутска для отправления на родину – в знак расположения к японскому императору. Потерпев кораблекрушение и прожив в России семь лет, эти люди так и не выучили ни слова по-русски и не изменили своего азиатского облика. Все они, за исключением одного, были одеты в грубые кофты с широкими рукавами поверх халатов, короткие чулки с отдельным пальцем и сандалии на соломенной подошве. Головы японцев были выбриты дочиста, и только на макушке торчал плотный замасленный пучок наподобие луковицы. Ещё один, с такою же бритой башкой и косичкой, но в обычном русском платье и кожаных сапогах, не упал перед императором в ноги, а осмелился приблизиться с многочисленными поклонами.
– Это японский толмач, именем Петр Степанов Киселев, – пояснил Крузенштерн. – Он православный христьянин.
– Чего хочет? – по-французски спросил Александр, с трудом подавляя брезгливость к этому странному гибриду.
– Он желает передать, что его компатриоты не хотят возвращаться в свое отечество, поелику ихний император очень суров и карает смертью даже нечаянное оставление Японии, тем паче вероотступничество.
– Передай, что им нечего бояться, – обратился царь к толмачу. – Мы для того и выбрали среди них некрещеных язычников, чтобы не вызывать неудовольствия их японского величества. Ты же отныне такой же россианин, как мы все, и находишься под протекцией российской короны.
Японец Киселев удалился, не переставая кланяться и не поворачиваясь к императору задом. Едва он соединился со своими земляками и сказал несколько слов на своем наречии, как в ответ раздались резкие злобные выкрики. Если бы не вмешательство одного из лейтенантов, они готовы были вцепиться друг другу в косицы.
– Печально зрелище столь дикого холопства, – заметил помрачневший государь. – Но не нам судить сих несчастных. Не далеко и мы ушли от варварских обычаев самовластия.
Кто бы мог подумать, что это говорит император всероссийский? По свите прошёл гул искреннего одобрения.
Под конец смотра на корабле "Надежда" произошел казус. В тот момент, когда император расспрашивал корабельного доктора о мерах, взятых против цинготной болезни, перегревания и душевного расстройства моряков во время похода, из-за мачты вдруг появилась серая, полосатая корабельная кошка, взятая в плаванье для ловли мышей и крыс. Эта любимица экипажа, избалованная и закормленная моряками, настолько осмелела, что запросто прыгала на руки и на плечи любому проходящему, не исключая и капитана. К ужасу наблюдателей, кошка описала несколько осторожных кругов вокруг ничего не замечающего Александра, вдруг, одним махом, вскарабкалась по его ноге на бок и вцепилась в аксельбант.
Александр вздрогнул, лицо его некрасиво исказилось. В это время из группы посольских, одним прыжком, не уступающим кошачьему, к царю подскочил невысокий черноволосый преображенский офицер. Кошка была мигом подхвачена за шкирку и серой визгливой дугой вылетела за шканцы.
Опомнившись, император с удивлением посмотрел на стоявшего перед ним юношу. Преображенец ответил ему прямым, веселым, дерзким взглядом.
– Кто этот юный герой, спасший меня от серого монстра? – по-французски обратился Александр к Резанову.
– Comte Tolstoi, votre Majeste, – отвечал Резанов, обжигая дерзкого офицера укоризненным взглядом. – Гвардии подпоручик Толстой придан моей свите в числе благовоспитанных юношей, для пущего блеска посольства.
– Un Americain mais aussi bien civilise, – пошутил государь и милостиво кивнул подпоручику.
Осмотр завершился орудийным салютом всех судов Кронштадтского рейда. От кораблей поочередно отрывались пушистые белые облачка, вслед за которыми раздавался мощный полый хлопок и крик "ура!" расставленных по вантам матросов. Это сплошное "ааа" густых мужских голосов звучало так жутко, что душа обрывалась от восторга. Казалось, что для мужественной радости и красоты единения, а не для убийства придуманы армии, флоты, пушки и ружья.
Журнал путешественника
Корабль наш ещё не отправился, а я, стыдно признаться, уже устал от путешествия. Мне, изнеженному столичному жителю, не способному, сколько ни бейся, отличить грот-мачты от бизань-мачты и марселя от брамселя, представлялось, что "Надежда" полетит по водной пустыне, едва я ступлю на её скрыпучую палубу. Как не так! Я поселился в тесной кабинке с привязанной мебелью, похожей более на гроб, чем на жилье, и потянулись томительные дни – ещё не в походе, но уже не на земле.
Поначалу не было никакого ветра, потом ветр подул, но противный, затем попутный, но не совсем… Корабль наш вооружали, затем разгружали и вооружали сызнова. Я проводил время на палубе, делая зарисовки Кронштадского рейда и физиогномий своих сопутников, среди которых особливо хочу отметить капитан-лейтенанта Крузенштерна. Сей эстляндский выходец показался мне человеком образованным без зауми, строгим без суровости и снисходительным без панибратства. В свои тридцать с лишком лет он успел принять участие во многих морских сражениях, объездил весь свет, служил в англинском флоте, бывал в Индиях и утвердился в мысли, что Россия способна не токмо догнать, но превзойти величайшие морские державы Европы. Недавно г-н Крузенштерн женился, супруга его была брюхата. Сие счастливое обстоятельство обернулось для отважного мореходца жесточайшим несчастием. Он два года добивался разрешения главнейшего предприятия своей жизни, и ныне, на самом его пороге, не имел сил оставить своей Пенелопы на берегу в сугубой горести. Говорят, он даже просил Государя об отставке, но Царь поставил условием, что экспедиция состоится под его началом или никак. Жене капитана Император назначил приличное содержание от одной из казенных деревень, дабы она ни в чем не нуждалась, и Крузенштерн передумал.
Теперь в нем не заметно и следа меланхолии. Весь день дотемна он на палубе, или на пристани, или в магазейнах, все хлопочет, всем руководит, во все вникает, едва закусывает на ходу и почти не спит. И он не исключение. Среди всей команды от капитана до последнего матроза царит сей дух деятельности, бодрости, сугубого рачения. Ни кого не надо заставлять, каждый только ловит приказ и бежит взапуски его исполнять. Сей бодрый дух, сию деятельность видим мы ныне повсюду – и в войске, и в гражданских институциях. Все перестроивается, перекраивается, переделывается по мановению юного монарха, но не кнутом и топором, как при Петре, а собственным хотением, порою сверх меры. Спросите при этом любого мужика в десяти верстах от Петербурга, что ему известно об околосветном плавании, и он удивится, что Земля имеет форму шара. Таково наше Отечество: бурливое на поверхности, но сонное в глубине своей недвижимой громады!
Более других участников посольства сошёлся я с поручиком гвардии графом Толстым. Сей Толстой показался мне фигурой замечательной. Не высокого роста, но скульптурного сложения, черноволосый, кудрявый, круглолицый и румяный, граф напоминает юного Вакха. Он располагает к себе живостью нрава, простотой и любезностью обхождения, и чрез полчаса мы были совершенные приятели, несмотря на розницу в летах. Меня поразил его взгляд, который не смеется, когда граф шутит, и словно испытывает собеседника на каждом слове. Напротив, как предстояло мне скоро убедиться, в минуты опасности на Толстого находит что-то вроде умористического настроения и он забавляется там, где другие обмирают. Смотреть ему прямо в глаза не то что неприятно, а нелегко. Не легче и отвести от него взгляд, когда он увлекается и воспламеняет тебя своим пылом. Подобный взгляд приписывают магнетизерам и удавам.
Едва ступил я на палубу "Надежды", не зная еще, к кому адресоваться, как граф Толстой подхватил меня, отвел и едва не отнес куда следует. Того мало, он прогнал моего нерасторопного слугу и взялся обустроивать мое новое жилище по особым морским правилам, в коих разбирался не хуже любого моряка. Разве стоя на одной ноге мог я поместиться в этой коробчонке с грудою сваленных посередине пожитков. Граф поймал за полу пробегающего мимо денщика и с его помощью рассовал, разложил и утолкал все таким образом, чтобы каждая вещь была в легкой досягаемости, но не обрушилась при качке.
Обеденное время прошло, и граф распорядился подать мне в кают-компании холодного мяса, зелени и овощей, с устатку показавшихся нектаром. За амброзию выпили мы по стакану пунша, и я сомлел. Граф интересовался нынешним состоянием российской живописи сравнительно с французской и италианской, проявляя более чем поверхностное любопытство. Между прочим, спрашивал он, отчего российские живописцы прилежно следуют классическим образцам, не видя красот родной натуры и всюду предпочитая ей италианскую. Отчего они также предпочитают образцы античной истории, не замечая собственных ироев или малюя их на греческий лад?
Для примера я возразил графу, что он не пожелал бы видеть на своей стене изображение грубого русского мужика, пашущего землю, вместо живописной группы италианских пейзан среди гротов, плюща и виноградных лоз.
– Отчего бы и нет? – возразил граф. – Российский мужик, верно, кажется европейцу не меньшей диковиной, нежели русскому путешественнику венецианский гондольер. Все дело во вкусах, а вкусы делаются людьми.
– И однако, вы не ходите в лаптях и говорите по-французски, – не соглашался я.
– Это оттого, что я не волен выбирать, – отвечал граф с неожиданной сериозностью. – Будь моя полная воля, я бы жил среди диких в лесу.
Утомленный впечатлениями дня, я дотемна проспал на своей узкой постеле, а проснувшись, не вдруг мог понять, где нахожусь. Рука моя уткнулась в переборку, я вскочил и ушибся головою об какой-то выступ стены. Мне показалось, что я дитя, запертое в чулане за провинность, и только плеск случайно волны за бортом вернул меня к действительности.
Далеко на берегу дрожали редкие огни засыпающего Кронштадта. Низко, чуть не касаясь колокольни, в чернильной бездне пылала огромная полная луна. Была она не белая, не голубоватая, но оранжевая, почти как солнце, ошибкою взошедшее на ночном небе. Сие показалось мне дурным знаком. И в подтверждение его, в интрюме корабля, как в тамбовской деревне, вдруг хором заголосили петухи.
Ударила корабельная стклянка. Ночь оглашалась лишь хлопком воды о борт, поскрыпаванием снастей, вздохами ветра да воем собаки на берегу. После удара колокола, как у Шакспира, на юте раздалась чья-то тяжелая поступь. Менее всего удивился бы я явлению какого-нибудь утонувшего шведского командора, пришедшего поквитаться со своими губителями. Вышел, однако, обыкновенный часовой с ружьем на плече, глубоко вздохнул, плюнул на воду и пошел в обратную сторону.
В кают-компании игра была в разгаре. За длинным узким столом против графа Толстого понтировали юный лейтенант по фамилии Ромберх, майор Фридерици из посольства и ещё какой-то флотский офицер не нашего экипажа. Среди набросанных карт по полу каталась пустая бутылка от рома, другая, початая, возвышалась на столе между грудами серебра и ворохом ассигнаций. В воздухе стоял едкий табачный дым, несмотря на раскрытые окна. Граф Толстой, без мундира, в рубахе с открытой грудью, метал банк и едва кивнул мне к моему недоумению.
Я взял со стола лист бумаги, перо с чернильницей, расположился на круглом диванчике под мачтой и стал неприметно делать зарисовки игроков.
Нигде так не раскрывается карактер человеческий, как в опьянении вином и азартной игрою. То, что вседневно сокрыто под личиной воспитания, приличия или актерства, у пьяного и возбужденного игрою человека является из демонических глубин – не всегда самому ему ведомых.
Майор Фридерици играл мирандолем, там немного проигрывая, здесь отыгрываясь, как обыкновенно пьют и играют немцы – для поддержания общества. Русский таким автоматическим манером и вовсе не стал бы ни веселиться, ни играть, ни пить. Лейтенант Ромберх, коего одна фамилия и была немецкая, являл другую крайность. На службе или за столом он важничал, а здесь преобразился в совершенного ребенка, менее даже своих истинных лет. Он гнул углы, удвоивал, учетверял ставки и проигрывал жалованье, кажется, на все три года путешествия вперед.
– Извольте поставить деньги на карту, – формально обратился к нему Толстой.
– Я отдам, право слово, отдам, – адресовался Ромберх отчего-то ко мне. – Я, кажется, не давал повода… Ну, ещё одну карточку?
Я пожал плечами, подмечая, как выражение крайней ажитации на подвижной физиогномии может сходствовать с радостью.
– Из чего же ты отдашь? – возражал Толстой, не поднимая глаз от игры. – Разве маменька пришлёт тебе на Мыс Доброй Надежды?
– Какой надежды? Да ты смеешься надо мной? Скажите же вы, господин Фридерицкий…
– Я денег взаймы не беру и не даю, – хладнокровно возразил майор, отодвигая бутылку подальше от лейтенанта. – Таково мое правило: коли есть деньги, то я играю, а нет, так сижу дома.
Всплеснув руками, Ромберх швырнул колоду под стол и выбежал вон из каюты. Во все продолжение игры сверху доносились его скорые шаги.
– Не пустил бы он себе пулю в лоб, – заметил флотский офицер и зевнул.
– Пистолеты в каюте, а свежий воздух ему только на пользу, – сказал Фридерици. Игра продолжалась в молчании, оглашаемом только стуком мела, шлепками карт да обычными игрецкими замечаниями. Фридерици курил трубку и мрачнел. Флотский офицер злобно усмехался и щурился на Толстого, словно проникая в его тайные помыслы. Пальцы его дрожали, он наполнял стакан, едва успевая опорожнить.
Толстой не притрогивался к вину. Он убивал карту за картой и сгребал червонцы без всякого выражения, как китайский идол. Только лицо его раскраснелось несколько более обычного. Я увлекся портретированием, пытаясь уловить эту черту его физиогномии, как зловещее предчувствие заставило меня насторожиться и отложить набросок. Что-то словно стеснило мою душу, как бывает перед грозой.
Моряк возвышался над столом, занеся шандал над головою, и пронзал взглядом беспечную макушку г-на банкомета. Граф, как ни в чем не бывало, делал новую запись мелом на столе.
– Отчего вы записали мне такой проигрыш? – звенящим голосом спросил моряк.
– Я записал вам оттого, что валет ваш убит, – обычным ясным голосом отвечал граф, ласково глядя моряку прямо в глаза.
Моряк грохнул подсвечником об стол, так что тени игроков подпрыгнули на стенах.
– Позвольте, господа… – попытался урезонить их майор; Толстой посмотрел на него так красноречиво, что Фредерици осекся.
– Qu'est ce que vous voulez dire, monsieur? – также подымаясь со своего места, насмешливо спросил Толстой.
– А то я хочу сказать, милостивый государь, что вы ошибаетесь, и не в первой, – топнул ногою моряк.
– Что я мошенник, хотите вы сказать? – подсказал Толстой, пронзительно глядя на моряка.
– Я не говорил, что мошенник, а только вы приписали лишнего, – опустил глаза моряк.
– Messieurs! – встрянул было снова майор, но Толстой оборвал его уже без церемоний:
– Подите вы, monsieur!
– Я вам денег не отдам! – в каком-то отчаянии завопил моряк.
– Отчего? – удивился граф.
– Оттого, что вы, сударь, разбойник!
– Насилу-то, – процедил Толстой сквозь зубы.
– Это вы, господа… Это уж, как хотите… – пробормотал Фридерици, застегивая мундир и надевая шляпу.
– Ромберх! Лейтенант Ромберх! – крикнул граф так неожиданно и страшно, что все вздрогнули. В люке показалось бледное лицо отрезвевшего лейтенантика. Он, верно, решил, что его решили принять в игру, и вопросительно переводил взгляд с Толстого на моряка и обратно.
– Я попрошу вас, господин Ромберх, быть моим секундантом, – строго сказал Толстой приятелю.
– Я здесь никого не знаю, разве господин живописец? – обратился ко мне моряк. Руки его тряслись, но робость уступила резигнации отчаяния.
– Я человек мирный… – начал я.
– Если он откажется, я его самого брошу за борт, – сказал граф, не глядя на меня, как если бы речь шла об отсутствующем лице.
– Вы только растолкуйте, что и как, – пролепетал я, слабея в ногах.
– Это не извольте беспокоиться. Объясним-с, – пообещал Толстой.