banner banner banner
Дикий американец
Дикий американец
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Дикий американец

скачать книгу бесплатно


– В лучшем случае теряем день похода, – уточнил Ратманов.

– Отчего же мы удаляемся от цели похода, а не приближаемся к ней? Отчего ваш тень-ост (с ироническим ударением произнес посланник) не мешает "Неве" нас опережать?

– Ежели ваше превосходительство считает себя руководителем похода, не угодно ли ему назначить меня простым матрозом и взять управление "Надеждой" на себя? – твердо сказал Крузенштерн. Поскольку же ответа не последовало, он продолжил:

– Фрегат "Виргиния" преследует нас как противников уже четвертый час. Не зная его намерений, я не могу отдаться ему на милость, дабы не подвергнуть опасности исход нашего предприятия. Крейсеры враждебных держав могут найти любой повод…

– Надобно дать бой! – вскочил со своего места Федор Толстой. – Я с парой крепких молодцов заберусь на "Виргинию", захвачу аглицкого капитана и приставлю кинжал к его шее, а вы тем временем разоружите команду. Куда как просто! С таким аманатом мы беспрепятственно достигнем Англии. Ну же, господа, решайтесь!

Резанов изумленно воззрился на своего подчиненного, перевел взгляд на своего визави, не менее ошарашенного, и наконец встретился с ним взглядом. Крузенштерн сдержанно улыбнулся, а Резанов покатился со смеха. Затем посланник по-свойски положил ладонь на рукав Крузенштерна:

– Полно ребячиться, Иван Федорович. Я не лезу в ваши паруса, а вы уж предоставьте мне дипломатию. Не так страшен англичанин, как его малюют.

– Так и быть, – согласился Крузенштерн и подумал: "Один черт, догонит".

Проект Толстого показался капитану шуткой, но граф не шутил никогда (или всегда шутил жизнью, что одно и то же). Зная его покороче, можно было предположить, что, чем более абсурдно, дико, нереально выглядит какое-то намерение, тем охотнее он за него возьмется. А доля правды в любом из его парадоксов составляла приблизительно сто процентов.

Как только "Надежда" прекратила свое бегство и повисла в страдательном дрейфе, Толстой взялся за подготовку террора. Прежде всего, он выяснил, что парламентером на английский корабль (при необходимости) назначен лейтенант Левенштерн. Нечего и думать было втянуть этого службиста в заговор. Стало быть, надо предложить свои услуги в качестве дополнительного переговорщика.

Предположим, на английский корабль он попадет. Дальше надо действовать безошибочно и хладнокровно, как действовал бы на его месте, к примеру, Юлий Цезарь. Сославшись на недомогание, он наденет поверх мундира длинный сюртук и под ним засунет за пояс два пистолета. На тот случай, если его все-таки разоружат, за голенище он сунет стилет. Как только парламентеры обменяются приветствиями, он разыграет приступ дурноты. Английский капитан (будем надеяться) пригласит его в каюту освежиться глотком рома, и здесь он приставит кинжал к его горлу.

Если английские моряки откажутся сложить оружие (что маловероятно для такой благородной нации), он заколет кинжалом капитана и себя. Если же английский капитан даст слово чести не преследовать русский корабль и не нападать на него, граф отпустит его и тут же вернется на "Надежду".

Последний вариант казался Толстому наиболее желательным и правдоподобным. То, что Крузенштерн может не принять его подвига или счесть воинским преступлением, как всякая обыденность, казалось ему абсурдом.

Маленькая "Надежда" качалась против большой "Виргинии" как Давид против Голиафа. И Толстой, как новый Давил, похаживал по палубе с ножом за голенищем, в наброшенном на плечи сюртуке. Корабли остановились так близко, что моряки, столпившиеся у бортов с обеих сторон, могли видеть друг друга в лицо и переговариваться.

– Асей, слышь, Асей, продай юбку бабе моей! – кричал с борта "Надежды" молоденький матрос, чуть не переваливаясь за борт от усердия.

– I say, русский медведь, продай шубу! – отвечал английский остряк с "Виргинии".

Моряки не понимали друг друга, но были вполне довольны. С обеих сторон раздавался дружный гогот.

На "Виргинии" ударили в барабан. Солдаты с ружьями на плече выстроились на палубе, канониры с дымящимися фитилями заняли места перед орудиями.

– Всем, кроме вахты, покинуть палубу, приготовить гребное судно к спуску, – скомандовал Крузенштерн, рассматривая палубу "Виргинии" в трубу. Затем он захлопнул трубу и с улыбкой обратился к Левенштерну:

– Отставить шлюпку. Лейтенант, прикажите накрывать на стол. Все лучшее, с французскими винами. И приготовьте подарки: варенье, клюкву, что-нибудь a la russe.

Ныряя между волнами, английская лодка прижалась к борту "Надежды", и из неё с медвежьей ловкостью вскарабкался наверх грузный и немолодой офицер. Пока русские матросы с энтузиазмом подымали из шлюпки две бочки с ромом, капитан англичанина поправил шляпу, одернул мундир и быстрым шагом направился к Крузенштерну. В этот самый момент наперерез ему из-за грот-мачты шагнула неожиданная фигура в алой рубахе, черном галстухе, с двумя пистолетами за кушаком.

– Sir! – сказал Толстой, взяв англичанина за руку и глядя ему прямо в глаза.

– Sir? – недоуменно поднял брови англичанин и сердечно пожал руку графа обеими руками.

– Господа, позвольте вам представить моего старого друга капитана Бересфорда, с коим я служил в королевском флоте и совершал поход в Индию. Glad to meet you, old man! – объявил Крузенштерн.

Деликатно отодвинув странного русского в красной рубахе (который, впрочем, не вызвал у него ни малейшего удивления), англичан шагнул навстречу Крузенштерну, пожал ему руку и даже похлопал по плечу, что на русском языке жестов означало примерно полчаса жарких объятий и поцелуев.

– Glad to meet you, Adam, – заговорил Бересфорд громким, сиплым голосом, предназначенным для выкрикивания команд и перекрикивания волн. – Крейсируя у побережья, я получил извещение о вашем беспримерном походе от командира корабля "Антилопа" сэра Сиднея Смита. Испытывая к вам беспредельное уважение, мой старый друг, я решил нагнать корабль "Nadezda", снабдить его двумя анкерками рома и лоцманом для прохождения прибрежных островов. Но, дорогой Адам, отчего вы так упорно избегали встречи с фрегатом "Виргиния"?

– Береженого Бог бережет, – по-русски отвечал Крузенштерн.

Оба рассмеялись и ещё раз похлопали друг друга по плечам.

"О, эти русские, -" подумал при этом Бересфорд.

"Знаю я вас, -" подумал Крузенштерн.

Ещё за несколько миль до берега навстречу стали попадаться корабли под английским, американским, голландским и иными флагами. Один из них, небольшая, перекошенная, замшелая и притопленная купеческая шхуна с поломанной мачтой, показался необитаемым, брошенным людьми перед затоплением. Путешественник вглядывались в уродливый корабль с болезненным любопытством, как юный щёголь разглядывает на улице увечного старика, невольно думая при этом: "Неужели и я буду такой?"

Вдруг на борту шхуны возникло какое-то копошение. Черные, страшные, оборванные люди, похожие на нищих калек, тянули руки, махали тряпками и выкрикивали какое-то односложное слово. Налетевший порыв ветра донес до "Надежды": "Help! Help!"

– Это купеческая шкуна, вернувшаяся из Южных морей после годового плавания, – объяснил лоцман. – На борту её открылась чума, и теперь моряков держат в карантине.

– До каких же пор? – поинтересовался Курляндцев, но осекся, увидев строгие лица моряков.

– Non angli sed angeli, – заметил Толстой.

Виден был уже Фальмут с дымящимися трубами мануфактур, конусами шахт и безобразными шахтерскими окраинами – почти такой же неказистый и беспорядочный, как Кронштадт, но кирпичный, а не деревянный. Весь рейд перед портом был усеян корабликами всевозможных размеров и щетинился былинками мачт, и среди разноцветных флажков ярко алел гюйс "Невы" с четким Андреевским крестиком. Сердце Крузенштерна дрогнуло, словно, войдя в бальную залу, полную чужих, ненужных лиц, он нежданно узнал фигуру любимой барышни.

– Лейтенант Левенштерн, – скомандовал он, – отправляйтесь к коменданту порта Фальмут. Узнайте, намерен ли он отвечать на наш салют равным количеством выстрелов.

– Как вы думаете, Иван Фёдорович, дорога ли у них солонина? – озабоченно спросил Крузенштерна кавалер Ратманов.

– Что-с? Солонина? Думаю, что да.

Журнал путешественника

Город Фальмут, где поселились мы на время восстановления наших поврежденных бурею кораблей, принадлежит Карнвальской провинции. Он не столь беден, как иные наши уездные города, но и не отменно богат по английским меркам. Не видевши Лондона и других знаменитых мест сей великой державы, не берусь составить об ней основательного мнения. Вот беглый абрис, а за полнейшей картиной обращайтесь к трудам прозаиста кольми более известного.

Нет нужды повторять, что Британия есть страна мореходцев. Это точно так и есть. Здешние жители легче переезжают в Индейские колонии и обратно, чем мы в подмосковное имение. И не видят в том подвига. Каждый из них, не исключая и дам, разбирается в устройстве кораблей и живо интересуется любым усовершенствованием мореходного искусства. Они целыми семействами посещают новые корабли, как жители континента посещают гульбища и зверинцы, и затем с большим одушевлением обсуждают увиденное. Довольно сказать, что в английском наречии все вообще слова, включая слово "baby" (дитя) относятся к одному, неопределенному роду, слово же "корабль" имеет женский род, подобно некому морскому божеству.

Многие известные странности англичан должны проистекать из самого строения их языка. Я разумею, прежде всего, их баснословную наклонность к мужеложству. Оно ли виной однополости английских имян существительных или наоборот – решайте сами. Англичане обращаются на "вы" в персонам всех без изъятия званий, будь то знатный лорд, торговка рыбой, собственное дитя или… Господь Бог. Не от того ли между англичан не заметно того разительного отличия сословий, какое наблюдается в нашем Отечестве и континентальных странах. Ремесленник в Англии точно так же благовоспитан, как дворянин, и держится с вами ровней, а мальчик точно так же сериозен, курит сигару, пьет за обедом джин и занимается коммерцией, как его родитель. Случайному туристу покажется, что здесь и вовсе нет подлого народа, так все вежливы и достаточны. Увы, сие мнимое равенство имеет оборотную сторону. Гораздо реже, чем в нашем бедном Отечестве, найдете вы среди англичан снисходительность, добросердечие или простую сообщительность. Англичане к вам ровны, но не близки. Оттого-то их вовсе не шокирует истинно рабское состояние их минералов или углекопов, работающих в подземных норах, без воздуха и света, почти без пищи, за сущие гроши, как работают у нас каторжные. Я встречал сих несчастных с нестираемыми черными кругами под глазами, недужных и безобразных, во множестве на улицах фальмутских. Иным из них нет и четырех-надесять лет, и редкий "старик" доживает до тридцати. Спросите об их участи просвещенного англичанина, и он невозмутимо ответит, что каждый волен наниматься на работу по собственному выбору. "Волен и умереть от голода?" – возразите вы. Но англичанин навряд оценит ваш парадокс. Why not? Такова их свобода.

Все нежности души своей британец расточает на скотов. Коровы, лошади и овцы здесь так дородны, так сыты и ухожены, что кажутся разумнее своих хозяев, благороднее двуногой портовой сволочи или углекопов. Они смотрят на вас с таким достоинством, таким сознанием превосходства, что из их уст невольно ждешь человеческих слов. И то сказать, односложный, энергический аглицкий диалект благозвучием немного отличается от лая, блеяния или ржания. Во всем свете скоты служат на потребу человекам, как бессловесные рабы. В Британии, напротив, человеки служат скотам с истинно холопьим рачением. Того и гляди, роли их поменяются, и лошади с коровами образуют свой двухкамерный парламент с премьер-бараном во главе. Нигде как в Британии не видел я, чтобы собаки имели человеческие имена: Джон, Боб или Скотт. А скот… Впрочем, вы и сами знаете имя величайшего из британских романистов.

Два слова об физиогномиях англичан. Англичанки имеют правильные черты греческих богинь, румяные ланиты, ясные очи, стройный стан. Много среди них рыжих и рыжеватых, но также встречаются белокурые и темноволосые. Сказал бы, что прекраснее англичанок нет на свете, но умолчу. Милая неправильность наших дам пленяет более их холодной скульптурности. Англичанками довольно любоваться, не притрогиваясь, как картинами в музеуме. Скажут ли, что англичанки спесивы – не верьте. Они бойки без развязности и сообщительны настолько, что могут заговорить первыми. Только не возмечтайте лишнего. Столь же мила англичанка будет и со своею моськой.

Перо мое спотыкается при описании англичан. Приходилось ли вам встречать двух близнецов, одного – писаного красавца, а другого, при том же очерке лица, – урода? Или красавицу-дочь, схожую как две капли воды с уродливой матерью? Или дурака сына при умном отце? Но мы уклонились от физиогномистики.

Так, сходствуя с своими сестрами по нации в чертах, цвете волос и оттенке глаз, англичане почти всегда поражают своим оригинальным безобразием. К тому же они и рядятся, словно кичливые петухи, во фраки, жилеты и шляпы таких диких цветов и фасонов, каких вы верно не встретите более нигде. Весь их жизненный манер есть особая забава, называемая "sport": всегда удивлять, не будучи ничем удивленным. На каждом шагу они бросают друг другу вызов или "bet", обыкновенно по пустякам и клянутся дать сто шиллингов вместо одного или съесть свою шляпу, ежели этого не выполнят. И не приведи Господь нарушить правила такой игры!

Не могу не описать здесь один дикий обычай или sport, неимоверный у просвещенного народа, но виденный моими собственными глазами. Сия безобразная забава называется boxing, сиречь кулачный бой. Ей предаются люди всех без изъятия сословий, вплоть даже до королевской фамилии, нимало не находя зазорным ходить после сих матчей с посинелыми лицами и вдавленными носами. Знатный лорд запросто сбрасывает фрак, засучивает рукава и обменивается тузами с дюжим матрозом в окружении многочисленных зевак, делающих на них ставки, как на лошадей в гипподроме, а затем, как ни в чем не бывало, утирает лицо, пожимает руку своему сопостату и… не забудет ещё забрать грошового своего выигрыша. Сколь мало сходствует сие с нашими кулачными забавами, когда лорд Орлов тузил мужиков на льду Москвы-реки задаром, да ещё давал на вино за ответные тумаки! Так явления, одинакие на первый взгляд, могут выходить из несходственных причин. Наш лорд в своей народности ещё одной ногою мужик, их же лорд демократически опростился почти до сволочи.

Ввечеру мы с графом Толстым отправились отобедать в таверн, где собирается местное общество. Ни я, ни граф не разумели по-англински, и, добираясь пешком, принуждены были спрашивать путь у прохожих. Первый, весьма дородный и краснолицый господин в синем фраке, пестром жилете и огромном галстухе, достигающем почти носа, показался нам довольно неучтив и ответил по-французски, что не говорит французским языком. Второй оказался начальник местного милиционного войска, в статском платье, но с красной повязкой на рукаве, саблей и двумя пистолетами за поясом. Он, верно, принял нас за французов и вместо ответа стал пристрастно допрашивать, кто мы такие и на какой конец прибыли в Британское королевство. Два вооруженные до зубов милиционера зверского вида прислушивались к словам его, как два сторожевые пса, готовые наброситься на нас по первому знаку хозяина. Узнав в нас русских, сей бдительный гражданин показался разочарован, но любезно попрощался и пожелал приятного вечера.

Наконец, на наше счастие, встретилась нам юная рыжекудрая лади с индейским шалем на плечах, в крошечной шляпке на голове и с тросточкой в руке. Она ответила нам французским языком, но мы не вдруг распознали знакомые слова в её прононциации. Так же неузнаваемо произносят англичане латынский язык на свой манер: status становится у них "стейтус", Цезарь – Сизарь, Юлий – Джулиус, etc.

Сия румяная дочь Альбиона не токмо указала нам путь, но отвела в самый таверн. Она никак не хотела верить, что мы приплыли из России, особливо это относилось к графу.

– No! – восклицала она, с ужасом глядючи на Толстого и прикрывая алые уста прелестною своей ручкой.

– Mais oui! – возражал граф с комической важностию и делал такие страшные гримасы, что провожатая наша обмирала со смеху. Ещё и возле таверна мы с нашей красавицей замешкались так долго, как только дозволяло приличие. Ручка её оказалась в руке графа.

– Мой батюшка бывал в русском городе Архангел и сказывал мне, что русские люди грубы, – призналась она. – Теперь я буду всем говорить, что это неправда.

– Я же обещаю вам пронести по всему свету слух о вашей неземной доброте, с которой соперничает только красота ваша, – отвечал граф, лобызая ей ручку.

Просторная, чистая, но дурно освещенная зала таверна была полна гостями, в ней стояла такая тишина, как в архиве или церкви. Вдруг в тишине раздавалась здравица или тост, англичане громко хлопали по столу ладонями, поднимали свои бокалы, выпивали, ударяли ими об стол и принимались за еду, как за работу. Никто не смеялся, не шутил, не спорил. Те, кто отобедал, брались за газету и с нею в руках засыпали. Я приметил, что у одного джентльмена газета перевернута буквами вниз, он погружается в сон, кивает головою в старомодном парике, роняет очки, вдруг вздрагивает при звуке очередного toast и продолжает чтение, вернее – глядение.

Мы отобедали ростбифом с жареными потатами, выпили свой порт и собирались было покинуть сие сонное пиршество, как вдруг любопытство наше получило неожиданную пищу. В залу взошел статный красавец в черном фраке, белых лосинах и сапогах для верховой езды, одетый с непринужденным изяществом истинного благородства, возрастом не более тридцати лет, но с седыми кудрями до самых плеч. В руке сей незнакомец держал трость темного дерева, рукоять которой изображала головку молодой женщины с волосами и стеклянными глазками, выполненную столь натурально, словно она принадлежала миниатюрному живому существу.

За незнакомцем вбежали две огромные датские собаки с белою грудью и черной лоснящейся шерстью, каждый волосок которой сиял чистотой. Незнакомец осмотрел присутствующих через лорнетку, слегка поклонился и занял свое место за столом. Два служителя взапуски бросились к нему, мигом повязали собакам белоснежные салфетки и поставили перед каждой по миске отменной телятины, а незнакомцу принесли кубок вина и газету.

– Такой гусь по мне, – шепнул мне на ухо граф Толстой и стал лорнировать незнакомца с самым дерзким видом.

Незнакомец достал из кармана огромную сигару, невозмутимо обрезал её и закурил. Он курил не менее получаса, и во все это время граф не сводил с него лорнета. Наконец, англичанин затушил сигару, медленно поднялся и приближился к нам. Взоры всех присутствующих невольно обратились в нашу сторону.

– Я вижу в вас иноземцев и смею предположить, что вы прибыли недавно на одном из российских кораблей, – сказал он на прекрасном французском языке с глубоким поклоном. – Позвольте же мне первому назвать мое имя. Я барон Ватерфорд, владетель здешнего замка.

Мы также назвали наши имена.

– Я премного наслышан о беспримерном плавании россиян вокруг света, которое ставит вас в ряд искуснейших и отважнейших мореходцев мира, – сказал барон. – Мне также приходилось в свое время обойти вокруг света со славным Ванкувером, а посему было бы особливо любопытно обменяться мнениями и узнать как можно больше о вашей великой стране.

Имею честь пригласить вас завтра отобедать вас со мною в моем замке, что на горе.

Мы с благодарностью приняли приглашение барона, так удачно нарушившего нашу скуку.

Замок барона Ватерфорда был возведен ещё при Вильгельме Завоевателе. Его романический вид живо напоминает те времена, когда местные владетели непрерывно враждовали между собою, вершили на своих землях правосудие, бессудие, а то и разбой. Сей замок одним фасом выходит на залив, с другой же стороны, по горной круче, к нему ведет извилистая узкая тропа. Горсть вооруженных храбрецов способна оборонять таковую фортецию супротив целой армии и захватить её не можно иначе как измором или предательством. (Сим последним способом и был пленен предок барона, сложивший голову на плахе во время войны Роз.) Преодолевши глубокий ров и зубчатую стену, враги оказывались в узком дворе, как бы в западне, двор же окружен другой, высочайшей стеною. После же её преодоления защитники продолжали обороняться в циклопической круглой башне, взойти на которую возможно узкой винтовой лестницей, закрученной супротив часовой стрелки, так что восходящий принужден орудовать одною левою рукой, воин же сверху сражается правой. Сего мало. Из башни к самому морю ведет подземный ход, которым хозяин замка скрывается от врагов, словно провалившись сквозь землю. В подземелии замка ещё сохранилась страшная тюрьма с тесными железными клетками, в коих несчастные узники томились, согнувшись в три погибели, покудова их тело не искривлялось и они не превращались в безобразных горбунов (ежели имели несчастие выжить). Ныне здесь томятся одни туши, окорока да заплесневелые бутылки французских вин из коллекции барона.

Таковые жилища, словно бы сошедшие со страниц творений Вальтер-Скоттовых, производят разительное впечатление на пиитические натуры. Увы, они возводились грубыми воинами и морскими разбойниками более для обороны, чем для комфорта. В старые баронские покои свет едва проникает сквозь узкие стрельчатые окна, похожие на бойницы, здесь всегда холодно, всегда мрачно и сыро, сколько ни топи. Довольно двух часов, чтобы подхватить простуду и несколько месяцев, чтобы приобресть чахотку. Огромная зала старой баронской столовой ныне представляет собою род средневекового муземума. Здесь непрерывно, даже в летнее время, ярко пылает огромный камин, дающий более света, чем тепла. Посредине стоит длинный дубовый стол грубой работы, за коим, кажется, сиживали ещё Артуровы рыцари, по стенам развешаны закопченные портреты Ватерфордов чуть не от Адама, охотничьи трофеи, мечи, алебарды, булавы, арбалеты… По стенам, между неловких кресел, стоят пустые железные истуканы. Здесь давно никто не обедает, и камин обогревает токмо беспокойные души воинственных бароновых предков да обленившихся благородных крыс.

Нынешний барон Ватерфорд во всем предпочитает французский, континентальный манер. Для постоянного жительства он устроил себе светлый, удобный и вовсе не романический кирпичный дом в два жилья за пределами замка. Здесь он обитает отшельником среди своих книг, собак, диковинных растений, зверей и птиц, свезенных со всего света из морских путешествий. В особом обогреваемом террарии содержит он крокодилов, гадов толщиною в руку, плавучих черепах величиною в ломберный стол и отвратительных плотоядных ящуров – измельчавших потомков нашего Змия Горыныча.

Барон принадлежит к одной из лучших фамилий Британии, сам нынешний премьер-министр есть его ближний родственник по матери. От самого рождения пред ним открывалась блестящая будущность на военном, морском или политическом поприщах. Он вел рассеянную жизнь, играл, дрался и преуспевал в распутстве. Обстоятельства заставили его примкнуть к знаменитому Ванкуверу и покинуть Англию. Обойдя вокруг света, барон вернулся в свой замок поседелым стариком в двадцать семь лет и совершенно переменил жизнь свою. Он перестал показываться в свете, забыл пистолеты и карты. Все свое время он посвятил молитвам, чтению, научным занятиям и призрению бедных. Половину своего значительного состояния роздал он на церкви, сиротские домы и ланкастерские школы, отдал бы и другую, да только богатство, по разумению барона, позволяет ему служить людям, бедный же человек принужден более заботиться о собственном пропитании, чем о ближнем. О себе он вовсе не заботится и не дорожит нисколько своею жизнию – разве своим погребом, туалетом и зверинцем.

Вот история барона, рассказанная нам после обеда, за трубками и бокалом бордосского вина.

Барон служил прапорщиком в лучшем полку королевской гвардии. Навряд среди британских гвардейцев (да и в самом англинском языке) водится такое понятие как удаль. Но ихний полоумный sport несомненно стоит нашей удали и французского куража. Английский гвардейский dandy тратит целое состояние на свои чудачества: безделушки, туалеты, скачки и охоту. Отстать от своих товарищей в сём разорительном состязании есть смертельный удар для щепетильной британской чести, барон же превосходил однополчан во всем от количества любовных побед до размера галстухов, будучи кумиром товарищей и бичом начальников.

Не было в то время в полку ни одного поединка, в котором барон не принимал бы участия как свидетель или действующее лицо. Ему не было равных ни в стрельбе из пистолетов, ни в фехтовании, ни в схоластических тонкостях науки о чести. До поры все сходило с рук юному счастливцу. Но вот, на одном из поединков, он застрелил знатного вельможу, члена камеры лордов, за неудачный каламбур. Барону грозил военный суд и галеры. В это самое время прослышал он об экспедиции Ванкуверовой и incognito нанялся к нему простым матрозом на корабль. Надобно заметить, что при наборе служителей англинские капитаны не особливо щепетильничают, храбрость и крепкое здоровье служат им лучшей рекомендацией, и морская слава Британии часто делается руками сущих головорезов.

На море, как на суше, юный барон был первым из первых. Скоро он обратил на себя внимание Ванкувера безумной храбростию, хладнокровием и сноровкой, ему был присвоен младший офицерский чин. Нет сомнения, что имя Ватерфорда со временем попало бы на страницы истории географических открытий и морских сражений, но несчастная страсть к первенству столкнула его карактер с волею Ванкувера.

На одном из островов Великого океана барон влюбился в темнокожую красавицу, дочь местного царька. Пора уже было пускаться в дальнейший путь, а он не мог покинуть жарких объятий прекрасной Зены. Ванкувер и слышать не хотел, чтобы взять принцессу на корабль – вещь неслыханная среди моряков. Тогда барон поставил капитану условием: он берет его вместе с женою в Британию или оставляет на острове. Согласие Ванкувера означало бы крушение самых основ морского этикета. Капитан, скрепя сердце, принужден был оставить амурного мичмана среди варваров.

Со слезами умиления вспоминает барон два года, проведенные среди островитян, сих грубых, но добросердечных и прямодушных детей натуры, не затронутых тлетворным просвещением. Довольствуясь дарами щедрой южной природы, они не знают ни трудов, ни нужды, ни забот, а посему свободны от зависти. Целые дни проводят они в играх, приятных беседах и любовных утехах, а враждуют так, как враждуют дети: подерутся и тотчас помирятся. Самые войны их суть результат горячности и легкомыслия, а не политического расчета, и в них важнейшее условие есть личная доблесть противников, а не многочисленность воинов, сила вооружения или хитроумные стратагемы. Правда, они пожирают убитых врагов, воспринимая, по их понятиям, храбрость и ум сопостата, а также утоляя голод, но разве сей обычай не разумнее убийства на поединке из-за неловкого словца или косого взгляда? Разве сотня тысяч убитых и изувеченных в несколько часов на поле боя европейцев стоят дипломатической ноты министра А герцогу В? Воля ваша, а по мне дикарь, пожирающий убитого в честном поединке врага, достойнее лощёного вельможи, отправляющего на тот свет тысячи сограждан единым росчерком пера, не выходя из своего роскошного кабинета. За что же? За лишнюю ленту или звезду.

В скором времени престарелый царь острова скончался, и после тризны островитяне избрали новым своим правителем барона Ватерфорда. Барон примирил враждующие племена, приучил своих подданных к земледелию, простым ремеслам и правилам христианского милосердия, скрывая от них достижения промышленности и роскоши, способствующие порче нравов. На острове совсем пресеклось людоедство, женщины стали стыдливее, мужчины рассудительней. День шёл за днем, нимало не отличаясь в своем дремотном течении, как шли дни в Эдеме до грехопадения.

Но ах, для чего сей мир населен не счастливыми небожителями? Для чего в нем невозможно окончательное счастие, но лишь зыбкий мираж его?

По истечении двух лет к острову пристал британский фрегат, барон узнал о начале военных действий противу Франции, о геройских подвигах англинских моряков под началом храброго Нельсона, и сердце его встрепенулось. Он должен был, как джентльмен и офицер, вернуться в Англию и сражаться с Бонапартом, оставив Зену на острове.

Зена кротко выслушала признание барона, не проронив ни слова упрека.

– Что же, когда твой долг требует оставить меня, я не стану на пути твоем, – сказала она с жалобным вздохом. – Помни свою Зену и возьми в память о ней сию ученую обезьянку, которая стала как бы моей наперсницей и сестрою. Пусть она своими проказами развлекает тебя на твоей суровой Родине и хотя иногда напоминает о той, которая любит тебя более собственной души.

Обливаясь слезами, барон ступил на палубу фрегата и долго ещё смотрел, как бы сквозь пелену, на милый берег, где провел он лучшие свои годы. Не выдержав разлуки, Зена скоро занемогла и умерла горячкою. А барон, обойдя на фрегате вокруг света и совершив не один подвиг, решил посвятить остаток жизни благочестию и наукам.

– Что обезьяна? Жива ли она до сих пор? – полюбопытствовал граф Толстой.

Вместо ответа барон позвонил в колокольчик, и в залу вбежала ручная обезьянка, одетая в юбку, передник и кружевной чепец. Все ужимки и само выражение её были настолько разумны, что не можно было принять её за бессловесную тварь. Зена (таково было имя обезьяны) поднесла графу Толстому трубку с такою расторопностью, какой бы позавидовала лучшая горничная, мне же ловко наполнила бокал вином.

– Перед вами, господа, живая модель моей принцессы, – сказал барон. – Хотите ли увидеть её саму?

Он передал нам свою оригинальную трость, так возбудившую наше любопытство при первом знакомстве. Рукоять трости была ни что иное, как собственная голова принцессы, отделенная чувствительным бароном от её набальзамированного тела на возвратном пути из похода и сжатая особым химическим способом до размера детского кулака.

– Клянусь честью, что я превзойду ваши подвиги во всем! – воскликнул Толстой.

– You bet, – улыбнулся его горячности барон Ватерфорд.

Первым, жесточайшим испытанием гвардейской службы стал для Федора Толстого "гатчинский" мундир, который так веселил его на других. В этом широком, уродливом, грубом темно-зеленом кафтане, старомодном даже по отношению к своему прусскому прототипу, стройный мужчина напоминал огородное пугало и с непривычки вызывал обидный смех. Шпага при нем носилась не сбоку, как требовал здравый смысл, а на заду, под широченной фалдой. К ней дополнительно полагался эспантон – символический бердыш, годный разве для выбивания ковров. Сапоги заменили длинными суконными гетрами с многочисленными медными пуговками, мешковатые белые штаны были сшиты из того же материала. Прическу с парными буклями и длинной перевитой косицей на арматуре венчала сплюснутая кургузая треугольная шляпка, украшенная жалкой кисточкой вместо плюмажа. Раструбами перчаток можно было насыпать орехи. А поверх первого кафтана в холодную погоду надевался ещё один, точно такой же, но шире, под названием "оберрок". Глядя на эту капусту в зеркало, Толстой чуть не плакал с досады.

Шагистика давалась Федору легко, как все физические занятия, будь то фехтование, верховая езда или танцы. Это и был своего рода механический балет, способный доставлять даже некую радость (особенно со стороны). В парадных ухватках Толстого появился некоторый шик, кураж, не ускользнувший от внимания императора. Павел, вероятно, отнес это к собственным педагогическим достижениям. Однажды, во время дежурства во дворце, он подошёл к Толстому и поинтересовался его службой.

– Я вижу, что из тебя будет толк, – сказал император. – Только не балуй картишками.

(Кто-то все-таки успел доложить о вечерних шалостях графа.)

Благорасположение императора не осталось незамеченным. Вскоре после этого разговора Толстому вне очереди было присвоено звание подпоручика.

Новое звание не избавило его от ежедневной маршировки на полковом дворе наравне с солдатами. Но иногда гвардейцам приходилось выполнять совсем уж подлую, полицейскую обязанность: конвоировать очередного арестанта и сторожить его на гауптвахте. Эта повинность, достойная обыкновенного будочника, была выдумана как нарочно, чтобы ткнуть заносчивых преторианцев носом в грязь, напомнить, что они такие же подданные императора, как любой холоп. И совсем уж невыносимой эта должность становилась в тех нередких случаях, когда под замком оказывался свой брат гвардеец, однополчанин или светский знакомый.

Один из таких приятелей Толстого, известный галломан, магнетизер и мистик, недавно вернувшийся из путешествия по Европе, был осужден к лишению имущества, дворянства и вечной каторге за сочинение эротического стишка, неосторожно прочитанного в обществе. Толстой содержал пленника более чем снисходительно, дозволял ему выходить из караульной, беседовать с посетительницами, заказывать обед с вином, читать…

Арестованный переносил свое несчастье мужественно, вернее, легкомысленно, как истинный француз. Он без конца козировал, сыпал остротами, уверял, что истинного мудреца не могут удручать жизненные невзгоды и ему все едино: роскошный дворец в столице мира или темная нора в сибирских лесах. Что за него уже хлопочут влиятельные персоны при дворе и он даже вряд ли успеет добраться до места ссылки, как будет оправдан и возвращен. Задним числом Толстой припоминал, что уверения эти относились больше не к слушателю, а к самому себе и были чересчур горячны.

Когда утром Толстой зашел в камеру, чтобы подготовить арестанта к отправке, тот стоял на коленях перед оконцем, словно молился на пробивающийся серый рассвет. В потемках графу показалось, что пленник держит во рту пирожок, он и не подозревал, что человеческий язык может высовываться так далеко. Арестант удавился на шарфе, привязанном к решетке, часа два назад. Тело его ещё не совсем остыло.

На столе, перед оплывшей свечей, Толстой нашёл философическое стихотворение на французском языке. Что-то в том роде, что ангел смерти осенил своим тлетворным дуновением нежные лепестки его души, и вот, влекомый порывами жестокого ветра… Невозможно было поверить, что такая смехотворная выспренность получила столь суровое подтверждение. Вместо того, чтобы приобщить стихотворение к рапорту, граф для чего-то сунул его в карман.

По правилам начальник караула в тот же день должен был оказаться на месте узника хотя бы потому, что заблаговременно не изъял все опасные предметы, вплоть до булавок. Толстой готовился к худшему, пил больше обычного и был лихорадочно весел. Его не забирали ни в этот, ни на следующий день. Ожидание было хуже самого ареста. Наконец, ему передали записку от одного влиятельного родственника, который, в свою очередь, был близок к коменданту города. Родственник сообщал, что император, ознакомившись с рапортичкой Толстого о самоубийстве арестованного в ежедневном отчете о происшествиях в Петербурге, сказал буквально следующее:

– Поделом ему. Он своими руками свершил над собой Божий суд, а Толстой не виноват.

Ни о каком аресте или хотя бы взыскании начальнику караула не было сказано ни слова.