banner banner banner
Фронда. Блеск и ничтожество советской интеллигенции
Фронда. Блеск и ничтожество советской интеллигенции
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Фронда. Блеск и ничтожество советской интеллигенции

скачать книгу бесплатно


Вмешались силы правопорядка. В адрес пограничников, разгонявших толпу у Дома правительства, раздавались выкрики: «Зачем вы пришли сюда?», «Здесь армия не нужна!», «Русские, вон из города!», «Уничтожить русских!»… А когда по городу разнеслись слухи об убитых, зазвучал лозунг «Кровь за кровь»… Только во время столкновений у Дома связи и у монумента Сталину было, по данным МВД Грузии, убито 15 (из них 2 женщины) и ранено 54 человека (7 человек впоследствии умерли) (42).

События в Грузии стали первой ласточкой грандиозных волнений, характерных для всей хрущевской эпохи. Они напугали верхи, свернувшие вскоре либерализацию и дезавуировавших Хрущева, но дали надежду некоторым радикально настроенным гражданам на возможное свержение всего советского строя. Хрущев не учел, что карательную политику нельзя отделить от государственной структуры, что критика сталинизма неминуемо должна перерасти в критику всего строя в целом. С. Кара-Мурза: «После ХХ съезда все размышляли о репрессиях… Хороших объяснений не было, у Хрущева тоже концы с концами не вязались, и каждый какую-то модель себе вырабатывал. Думаю, в этот момент неявно разошлись пути моего поколения. У многих стала зреть идея полного отрицания, в голове складывался образ какого-то иного мира» (43). Родился феномен «шестидесятничества».

Мы неспроста все время говорим о молодых людях эпохи. Важной демографической особенностью хрущевского периода являлось то, что в результате потерь во время войны зрелых мужчин (от 30 до 44 лет) было на 40 % меньше, чем молодых людей (от 15 до 29 лет). И это огромное преобладание молодёжи не могло не сказаться на характере своего времени. Аналогичная демографическая ситуация, характеризовавшая обилием молодежи, отличала и предреволюционную Россию с ее высочайшей рождаемостью, и СССР накануне «Большого скачка», поскольку более старшее поколение было выкошено Первой мировой и Гражданской войнами.

Нетерпеливость и неопытность юности, ее жажду перемен опытные политики всегда пытались использовать в своих целях. Другое дело, что когда революционные процессы выходили из-под контроля организаторов, они серьезно рисковали попасть под секиру (топор, саблю, пулеметную очередь) той же молодежи, переустраивавшей жизнь на свой вкус. Правда, в пятидесятые годы риска почти не было – революцию (десталинизацию) продиктовали сверху, ибо правящая элита устала жить в постоянном страхе и напряжении сталинизма.

VI

Недавно с интересом я посмотрел мюзикл «Стиляги» – поколение моих родителей показано в любовно-романтическом отсвете первой любви, противостоянии системе, романтики приключений. Молодость, яркие наряды, сумасшедшие рок-н-роллы, особый стиль жизни, который противостоит казенной серости «совка» и комсомола. Особо привлек мое внимание любопытный эпизод. Советский функционер (которого играет неподражаемый О. Янковский) вразумляя сына-стилягу, говорит, что и мы, мол, не лыком шиты, запрещенный фокстрот танцевали, но в нужный момент перестроились и пошли делать партийную карьеру. Даже изображает несколько фривольных танцевальных па. И сына таки убеждает прическу стильную состричь и к реальной жизни приспособиться. Сколько таких приспособленцев, обычных беспринципных карьеристов оказалось у руля государства в критический для него момент не знает никто. Впрочем, истинной звезде стиляжьей эпохи – Л. Гурченко – фильм не понравился; вроде бы сказала: «Серость преувеличена» (44). Действительно, ведь в комедии «Карнавальная ночь» (фильма, с которого в 50-х годах началась звёздная карьера Людмилы Марковны) играл якобы запрещенный (если верить сценаристам «Стиляг») джаз. Причем, он официально репетировал в Доме культуры. Кому верить? Современная доктрина диктует верить в худший вариант – «совок» это беспросветная серость и тотальные запреты.

Культовый писатель А. Кабаков в предисловии к мемуарам культового джазмена А. Козлова пишет: «Не рухнул бы чудовищный коммунистический рейх, если бы в пятидесятых не появились в СССР стиляги – молодые люди в американских пиджаках, сфарцованных у дверей “Националя”, в кустарных ботинках-“тракторах”, помешанные на джазе… Правильно делала власть, воюя с ними, клеймя в “Крокодиле”, выгоняя из институтов, ссылая за сотый километр – коммунистические начальники чуяли опасность, исходящую от этой пятой колонны свободного мира, ощущали их враждебный дух. К счастью, одолеть этих мирных людей оказалось труднее, чем любую интервенцию: они разложили целое поколение советских людей» (45). Резко, но по сути. «Рейх», «пятая колонна», «свободный мир», «разложили»… В приведенной цитате столько идеологических клише, которые отражают идеологию т. н. «шестидесятников», во всяком случае, в их радикальной части, что и нам не обойтись без краткого анализа движения «стиляг».

Само слово «стиляга» вошло в обиход с легкой руки некоего Беляева, автора фельетона в «Крокодиле», в 1948 году. Это производное от слова «стиль». Подразумевался некий особый стиль жизни, одежды и поведения, который выделял исповедующих его среди остальной массы советской молодежи. Стиль подразумевался свободный, т. е. западный, вплоть до подражания наиболее сомнительным аспектам американской жизни. Так, в 1954 году в Ленинграде были изловлены доморощенные «гангстеры», при одном из которых обнаружили текст присяги: «Я, член банды гангстеров “Чистокровные американцы”, перед лицом нашей банды клянусь, что я буду выполнять все приказы банды, хранить все наши дела в тайне, выполнять наш девиз – убивать тех, кто посягнет на честь нашей банды. Если я изменю, то вы меня прикончите как последнюю собаку или устроите суд “Линча”» (46). Дальше шли фамилии и подписи шести человек. Большинство из них оказались, как говорится, детьми порядочных родителей – полковника Советской армии, начальника отдела крупного завода, механика института, директора магазина. Все «чистокровные американцы» были членами ВЛКСМ, имели неплохую репутацию в школе и хорошо учились.

Но это были только цветочки. «Отравленные идеологией мертвечины, с трудом освобождающиеся от гипноза сталинщины, натерпевшиеся от чиновников, мы жаждали свести счеты с давящей человека системой», – свидетельствует о настроениях своих современников Эльдар Рязанов (47). От уголовной, гангстерской романтики, весьма объяснимой в стране, где многие прошли отсидку в лагерях, молодежь быстро переходила к политическим обобщениям. Противовесом закованной в форменную одежду советской публике демонстративно провозгласила себя значительная часть молодежи, одевавшаяся с вызовом, подчеркивавшая свою естественную связь с заграничной культурой, сплачивающаяся в неформальные молодежные группы.

С интересом за пестрым бунтом наблюдали старшие товарищи, которые, впрочем, отмечали поверхностность протеста, его подражательность превратно понятым западным стандартам: «Хочется культуры, знаний; хочется, чтобы жизнь стала европейской наконец-то и для России… Хочется перенимать все иноземное, – платье, теории, искусство, философские направления, прически, все, – безжалостно откидывая свои собственные достижения, свою российскую традицию», – даже дочь Сталина, Светлана Аллилуева сочувствует юным нигилистам, хотя и мягко критикует очевидное попугайство (48).

После легкой оторопи, власть (а дело происходило уже после смерти Сталина и расстрельный вариант решения проблемы стал неактуален) задействовала против стиляг целый арсенал средств воздействия: от сравнительно мягкого насилия (комсомольские рейды с разрезанием брюк и принудительной стрижкой модников) до исключения из вузов и осмеяния в прессе и на эстраде.

Популярная тогда певица Нина Дорда под аккомпанемент оркестра Эдди Рознера, недавно вернувшегося из магаданских лагерей, пела песню о стиляге:

«Ты его, подружка, не ругай, / Может, он залетный попугай, / Может, когда маленьким он был, / Кто-то его на пол уронил, /Может, болен он, бедняга? /Нет – он просто-напросто СТИЛЯГА!». Последняя фраза выкрикивалась всеми оркестрантами, одновременно показывавшими пальцем на трубача маленького роста, вынужденного изображать этого морального урода. А в предисловии к собранию сочинений Ильфа и Петрова, тому самому культовому оранжевому пятитомнику 1961 года, отмечалось:

«У Эллочки-людоедки вообще никаких убеждений нет… Она просто двуногое млекопитающее… Она живет и доныне. Мы встречаем ее иногда среди молодежи нашего времени, среди девушек и юношей. Они называются теперь стилягами» (49).

Так-таки и «двуногие млекопитающие»? На самом деле из этой среды вышли многие нестандартно мыслящие люди, вскоре ставшие гордостью отечественной культуры. Именно те, для которых свобода творческого мышления является основой профессии. «Мы с Тарковским учились в одном классе. Он был единственным стилягой, ярким вызовом в серой гамме нашей школы. Зеленые брюки венчал оранжевый пиджак, сфарцованный у редкого тогда иностранца», – вспоминает о юности классика мирового кинематографа А. Вознесенский (50). Значит, все-таки не законченные тупицы пошли на конфликт с советским строем?

Власть проморгала момент, когда объективно и субъективно она отстала от уходящей вперед молодежи. Началась космическая эра, дававшая иное представление о развитии всего человечества, о границах дозволенного, диктовавшая новую моду в музыке и одежде. Даже новая музыка, все эти Пресли и Литтл Ричарды (а позже и «Битлз»), рождала иные химические реакции в мозге молодого человека, заставляла биться его сердце в иных ритмах. «На наше счастье, эпоха явилась к нам не только в образе волкодава[17 - «Мне на плечи бросается век-волкодав», – О. Мандельштам.], но и в образе волчицы, выкормившей нас. Шестидесятники – это маугли социалистических джунглей» (Е. Евтушенко) (51). Маугли – пример поэтический, но, по сути, любопытный: этакие подкидыши, выросшие в джунглях социализма. А джунгли страшно далеки от цивилизации. Настоящая цивилизация, казалось, находится там, на вожделенном Западе.

После смерти Сталина приподнялся железный занавес, и поток новой информации обрушился на изголодавшихся по ней советских людей. Л. Гурченко: «По Москве висели афиши, извещавшие о зарубежных гастролях джазового оркестра со знаменитым Бенни Гудманом, на других – имена певиц из Швеции и Германии, балетных трупп из Индии, Америки, Франции. Можно было понять, чего стоишь сам… Как вовремя раздвинулся занавес. Только в сопоставлении, только в мирной конкуренции можно познать свои силы, почувствовать, каков твой потенциал» (52).

Л. Гурченко, как мы помним, взлетела к вершинам славы после премьеры легендарного фильма Э. Рязанова «Карнавальная ночь», ставшего своего рода гимном эпохи. Его с упоением восприняла вся – именно вся, без исключения молодежь страны. Режиссер вспоминал: «Мы искренне и азартно высмеивали надоевшее старое и косное… Эта схватка отражала несовместимость двух начал – казенного, так называемого “социалистического”, и творческого, общечеловеческого…» (53). Обратите внимание, на противопоставление – «социалистическое» и «общечеловеческое». Об это слово мы еще не раз споткнемся во времена перестройки, и позже, уже после краха страны.

Ну и, конечно же, стихи! Кадры хроники, точнее, фрагменты фильма, где молодые поэты – Е. Евтушенко, А. Вознесенский, Б. Ахмадулина читают свои стихи в переполненных аудиториях! А случалось – и на стадионах! Е. Евтушенко: «Поэты моего поколения, сами того не осознавая, стали родителями нашего воскрешенного общественного мнения. Стихи опять, как и в пушкинские и некрасовские времена, становились политическими событиями» (54). Вот они – «Дети ХХ съезда» в чистом виде. Уместно говорить не о кучке поэтов, но о миллионах тогдашних молодых людей, зрителей и слушателей, которые не выступали в печати и не снимали кинофильмы, но были, в общем, заодно с тогдашними молодыми «идеологами». У немногих хватило проницательности увидеть за буффонадой стихотворных вечеров в московском Политехе внутреннюю пустоту движения. Среди них будущий диссидент Илья Габай, в начале 1960-х саркастично отзывавшийся об увиденном:

Броско! А вчитаться – плохо, тускло
То, что нам они пролепетали.
Мы с тобой считали: Заратустры.
Оказалось: просто либералы…

К этому же времени относится и новое прочтение эпохи 1920-х годов (с включением большинства вычеркнутых в сталинское время репрессированных партийцев, вроде Постышева, Косиора, Якира, отныне официально возращенных в пантеон большевистской славы). А значит, и новое осмысление полузапрещенной дилогии об Остапе Бендере. Возможно, некоторые реалии прошлого, вроде фразы «Все учтено могучим ураганом» (пародии на романс Юрия Морфесси «Все сметено могучим ураганом») или бубличной артели «Там бубна звон» (слова из припева того же романса: «Там бубна звон…») и утратили для молодежи свою актуальность, зато явственно проявилось другое. Немеркнущая реальность советского бытия – то, что осталось с нами навсегда.

«Они (Ильф и Петров – К.К.) создали поразительную картину окружающего общества, которая нисколько не потеряла своей силы и яркости десятилетия спустя», – писал советский историк и литературовед Я. Лурье в книге о знаменитом литературном тандеме «В краю непуганых идиотов». Русский писатель-эмигрант В. Набоков – большой сноб, для которого было мало авторитетов даже среди литературных классиков – высоко оценил творение Ильфа и Петрова именно за умело найденный образ главного героя, позволявший им мимикрировать в условиях тотального соцреализма. «Два замечательно одаренных писателя решили, что если сделать героем проходимца, то никакие его приключения не смогут подвергнуться политической критике, – отмечал он. – Поскольку жулик, уголовник, сумасшедший и вообще любой персонаж, стоящий вне советского общества, не может быть обвинен в том, что он недостаточно хороший коммунист или просто плохой коммунист» (55).

Оранжевые тома собрания сочинений Ильфа и Петрова как бы осветили своим отблеском всю хрущевскую оттепель. Еще недавно запрещенные авторы с трагической (хотя и вне репрессий) судьбой обрели второе рождение. Безопасные по факту своей смерти для власти и для либералов, с некой язвительной ноткой по отношению к социалистической действительности, традиционным для классической русской литературы и вновь актуальным в Стране Советов образом «лишнего человека»[18 - «Главные черты «лишнего человека»: отчуждение от официальной жизни России, от родной ему социальной среды… по отношению к которой герой осознает свое интеллектуальное и нравственное превосходство, и в то же время – душевная усталость, глубокий пессимизм, разлад между словом и делом, и, как правило, общественная пассивность» (КЛЭ, 1962, С. 343).].

«Эх, Киса, – сказал Остап, – мы чужие на этом празднике жизни». Кто из нас в горести не повторял этих слов? Если раньше «настоящая жизнь пролетала мимо, радостно трубя и сверкая лаковыми крыльями», то постепенно быть «лишним» в СССР становилось модно.

Десятки тысяч людей сознательно выпадали из системы, минимизировали свое общение с ней, уходили во внутреннюю эмиграцию. Количество «лишних людей» постепенно увеличивалось и делало лишней саму систему. Джазмен А. Козлов: «Вот ВНИИТЭ, где я некоторое время работал, было для многих людей, в том числе и для меня, не просто местом получения мизерной, но гарантированной зарплаты. Здесь можно было отсидеться хоть всю жизнь, не вылезая и даже иногда делая какие-то интересные вещи, при этом не притворяясь верноподданным. Главное было не обнаруживать своих истинных воззрений, общаясь откровенно только со своими. Такое состояние души у интеллигентных людей иногда называли внутренней эмиграцией». И далее: «Постепенно в среде сотрудников ВНИИТЭ сами собой сблизились те сотрудники, которые одинаково относились к Системе. Именно в этом узком кругу я приобщился к теоретически обоснованному и спокойному неприятию большевизма, основанному на глубоком знании всех его пороков и противоречий, его беспощадности и лживости» (56).

Люди уходили из системы сознательно, а порою даже демонстративно. Тот же Венедикт Ерофеев 17 лет (с 1958 по 1975 г.) жил без прописки, то есть просто не существовал как гражданин государства.

«Вот и я, как сосна… Она такая длинная-длинная и одинокая-одинокая-одинокая, вот и я тоже… Она, как я, – смотрит только в небо, а что у нее под ногами – не видит и видеть не хочет… Она такая зеленая и вечно будет зеленая, пока не рухнет. Вот и я – пока не рухну, вечно буду зеленым…», – философствует он в своих «Записных книжках». Прямо недостающее звено между «Клен ты мой опавший» С. Есенина и «Дерева вы мои, дерева» Е. Бачурина. Ах, эти песни под гитару, наслушался я их в своем детстве повсюду: «…собирались молодые поэты, барды-песенники. Было время романтизма, песен у костра, походов в горы. У городской интеллигенции того времени это был чуть ли не единственный способ самовыражения. Новый человек ХХ века со своим энтузиазмом открытия и творческого преобразования мира, придя на смену лишнему человеку ХIХ века, сам оказался ненужным, а потом и опасным для господства бюрократии» (57).

Эта ненужность, казалось бы «родному» и «своему» государству, эта объективная ситуация личного бессилия породили в советской культуре феномен «эмиграунда»[19 - Сращение терминов «эмиграция» и «андеграунд» – двух видимо различных, но сущностно единых форм социального и культурного отчуждения.]. «Вирус эмиграунда можно было подхватить где угодно, поскольку «самодеятельность» не поощрялась в любой сфере жизни, а особенно – в сфере идеологии (куда входили также литература и искусство). Именно отсюда проистекло парадоксальное западничество советской интеллигенции, к началу 80-х почти поголовно ушедшей в эмиграунд» (58). Наша интеллигенция смиренно пришла к заключению, что «они», то есть заграница, все знают и умеют, мы же ни черта не знаем и не умеем, и такова наша доля – плестись в хвосте.

Богемная расслабленность гуманитарной интеллигенции в некоторой степени компенсировалась востребованностью массы технарей, служителей производства. Энергичная прослойка технической интеллигенции, без которой государству нельзя обойтись, даже образовала нечто вроде общественного мнения. «Одряхление режима проявляется, в частности, в том, что все труднее ему подчинить себе первую в истории Советского Союза сплоченную кастовыми интересами группу, требующую для себя определенных свобод, которыми никто в этой стране не обладает. Я имею в виду ученых» (59).

Появление некоего сплоченного общественного мнения не осталось незамеченным. Константин Паустовский отмечал в начале шестидесятых:

– Я оптимист! Я верю: все будет превосходно. «Они» выпустили духа из бутылки и не могут вогнать его обратно. Этот дух: общественное мнение (60).

Примерно в том же русле мыслила А. Ахматова, когда в разговоре с Л. Чуковской, дочерью Корнея Ивановича, отрицая возможность повторения массовых репрессий, сказала:

– Не может, и знаете почему? Нет фона, на котором Сталин весь этот ужас взбивал. Вот вам косвенный признак: теперешнее молодое поколение нас с вами понимает, не правда ли? Они для нас ручные, свои (выделено мной – К.К.), а тогда, в 29-м, в 30-м году, было такое поколение, которое меня и знать не желало… (61)

Совершеннейшая правда. Не взросло еще послевоенное поколение советской интеллигенции – достаточно молодого, чтобы не помнить кровавый сталинский термидор, достаточно образованного, чтобы его ценило государство, нуждающееся в технических специалистах. «Что-то физики в почете, что-то лирики в загоне…», – меланхолично замечает Б. Слуцкий. Но, в конце концов, и распоясавшихся физиков тоже начали прижимать. Так, например, 31 июля 1970 года газета «Советская Россия» опубликовала статью, исключительно остро критиковавшую научных работников, ученых – жителей знаменитого Академгородка возле Новосибирска. Автор статьи – первый секретарь городского комитета партии. Главный упрек – переоценка учеными своей роли в обществе, игнорирование указаний партии.

Объясняет это партийный секретарь несколькими причинами – молодостью ученых (средний возраст жителей Академгородка 32 года), оторванностью от жизни (они слишком много занимаются наукой, их не бывает на заводах и колхозах, не посещают занятия по политграмоте). Очень отрицательно влияет на ученых, по мнению автора статьи, обилие иностранцев, посещающих научный центр под Новосибирском. В одном только прошлом году (то есть в 1969) их побывало там около 3 тысяч (62).

Итак, интеллигенция наконец-то стала законодателем мод, в том числе моды в самом прямом смысле слова. Сумасшедшая популярность депрессивных писаний Ремарка и Хемингуэя, и присущая советскому образованному человеку некая томная усталость, загадочная опустошенность, печоринское разочарование. С другой стороны, все эти процессы совпали с массовым ростом числа интеллигенции: «Партийное и государственное руководство, правящий класс, в довоенные годы не давали себя смешивать ни со “служащими” (они “рабочими” оставались)… Но после войны, а особенно в 1950-е, ещё более в 1960-е годы, когда увяла и “пролетарская” терминология, всё более изменяясь на “советскую”, а с другой стороны, и ведущие деятели интеллигенции всё более допускались на руководящие посты, – правящий класс тоже допустил называть себя “интеллигенцией”» (А. Солженицын) (63).

Мысль Александра Исаевича верна в том аспекте, что постепенно слово «интеллигенция» не только перестало быть ругательным, наоборот, на фоне колоссальных достижений советской науки и культуры того времени даже партийцу числиться интеллигентом стало престижным. Интеллигентность – настоящая или мнимая, подтвержденная лишь дипломом специалиста – превратилась в религию десятков миллионов, а это подразумевает определенный кодекс интеллигентского поведения, включая политический либерализм и свободомыслие.

Разгул интеллигентского либерализма не мог не вызвать тревогу у тоталитарного государства – началось завинчивание гаек. Хотя с политикой власти оказались согласны не все даже в самой власти (начинающей числить себя «из служащих»). 1950-е оказались адекватны революционным 1920-м, а 1960-е – 1970-е годы аналогичны консервативным 1930-м. Маятник движения общества вновь качнулся от революции к стабильности, к государственничеству, если хотите – к застою.

VII

Вспоминая молодость, знаменитый драматург М. Розовский говорит в интервью перестроечному журналу «Огонек»: «Шестидесятники возникли во времени и пространстве, потому что история поставила наше поколение перед выбором… одни продолжали культивировать свою личную несвободу, оставаясь в рабстве, другие хотели построить мост свободы, мост внутреннего раскрепощения» (64). «Мост», значит, «раскрепощения»? Ладно, не будем придираться к стилистике. Нас сейчас интересует политическая составляющая.

В. Кожинов: «У комсомольцев конца 1940 – начала 1950 годов… хрущевская левизна могла найти горячую поддержку у активной части молодежи… Многие из нас были намного “левее” Сталина…» (65). Многие «шестидесятники» были, без сомнения, «левее», «коммунистичней» и самого Н. Хрущева, который не только многократно одергивал их «идеологов», но даже отправлял в заключение наиболее ретивых из них. Комсомольцам 1950-х было свойственно особое ощущение, которое роднило их с 1920-ми годами, революционной молодостью их отцов. То же ощущение победы после иностранного нашествия, что казалось сродни иностранной интервенции Антанты; победа над внутренними врагами (Великая Отечественная война являлась своего рода и Гражданской войной, если мы вспомним о сотнях тысяч коллаборационистов); такое же ожидание грядущих свершений – тогда индустриализации, теперь порожденных началом космической эры. Однако их энергия и напор наталкивалась на статику системы, уставшей от сталинских потрясений. Партия была уже слишком пожилой, консервативной и потрепанной, далекой от своих собственных идей мировой революции и революционного горения. «Ишь ты, какие! Думаете, что Сталин умер, – вопил Н. Хрущев, обращаясь к юному поэту А. Вознесенскому. – Никакой оттепели: или лето, или мороз… Партия не дает вам право на молодежь и всегда будет бороться, чтобы она, партия, представляла старое и молодое поколение» (66).

Но партийная бюрократия не могла импонировать новому поколению – ни «западникам», вроде стиляг, ни новым комсомольцам, поклонникам «возвращения к ленинизму». Энергичному человеку жить при развитом советском социализме стало скучно, если не сказать – противно. И никакого выхода из этой скуки отечественный проект не предлагал. Более того, он прямо утверждал, что дальше будет еще скучнее. Тоска значительной части населения, особенно молодежи, – оборотная сторона высокой социальной защищенности, важнейшего достоинства советского строя. Широко известен социальный феномен, состоящий в том, что самый высокий уровень самоубийств сегодня отмечается в странах благополучных, вроде Дании и Швеции, а во время испытаний, скажем, войны, уровень самоубийств в любой стране резко падает. Когда перед человеком стоят задачи элементарного выживания, времени на рефлексию уже не остается. Очевидное благополучие не всегда друг человека.

В СССР все хуже удовлетворялась одна из основных потребностей не только человека, но и животных – потребность в «приключении». Как биологический вид, человек возник и развился в поиске и охоте. Стремление к «приключению» заложено в нас биологически, как инстинкт, и является важным фактором эволюции человека. Поэтому любой социальный порядок, не позволяющий ответить на зов этого инстинкта, будет рано или поздно отвергнут. У старших поколений этих проблем не существовало – смертельного риска и приключений судьба им предоставила сверх меры. А что оставалось, начиная с 1960-х годов, делать всей массе молодежи, которая на своей шкуре не испытала ни войны, ни разрухи? БАМ, водка и преступность? Этого мало. Риск и борьба возникали в столкновениях именно с бюрократией, с государством, что и создавало необходимый молодому смелому человеку «образ врага».

При этом, что очень важно, для молодежи реалии капиталистического общества давно остались в прошлом, что такое настоящая конкуренция советские люди могли только догадываться. Отсюда очередной вывод: дескать, существующая в СССР экономическая система в корне неверна и, только дай нам «рынок», мы заживем как в развитых странах мира. Экономист А. Паршев: «Я чувствую, что причины “демократических” настроений у нас больше психологические. Большинство населения у нас по складу характера не производители, а потребители, за всю сознательную жизнь им ни разу не пришлось задуматься, как продать продукт своего труда, если таковой был. А покупали-то все!» (67).

В результате такое фундаментальное понятие для советской идеологии «человек как строитель нового мира» с определенного периода начало утрачивать свою общественную актуальность. Строительство коммунистического общества потеряло свою актуальность, во всяком случае, для думающих людей. Но пустые словеса продолжали литься с официальных трибун, вызывая отвращение своим лицемерием и очевидной лживостью. Альтернативы не имелось. Во всё более широких кругах населения СССР, прежде всего в кругах интеллигенции, нарастало отчуждение от государства и ощущение, что жизнь устроена неправильно.

«Все на свете должно происходить медленно и неправильно, чтобы не сумел загородиться человек, чтобы человек был грустен и растерян», – написанные в то время «Москва – Петушки» можно воспринимать как отражение краха системы ценностей пятидесятых, уничижения романтики «воздуха свободы». Юность самого Ерофеева пришлась на конец 1950-х и 1960-е годы, он сам типичный продукт эпохи и знал, о чем писал.

О развале системы советских ценностей «детей ХХ съезда» подробно рассказывал в своем интервью один из культовых писателей-«шестидесятников» Б. Стругацкий: «В 1963 году, как вы помните, произошла историческая встреча Никиты Сергеевича с художниками в Манеже. И это событие потрясло нас. Шок. Достаточно было почитать газеты, чтобы понять – а мы были лояльными ребятами, – что во главе нашего государства стоят люди, называющие себя коммунистами, и на виду всего мира топчут искусство, культуру, интеллигенцию и лгут беззастенчивым образом… Начиная с “Трудно быть богом”, мы всеми силами, где только можем, боремся против лжи пропаганды. И защищаем интеллигенцию. Мы объявили ее для себя привилегированным классом, единственным спасителем нации, единственным гарантом будущего (выделено мной – К.К.)… “Трудно быть богом” возникла как повесть, воспевающая интеллигенцию» (68).

Прекрасное произведение, одно из самых моих любимых у братьев Стругацких. Однако обращу ваше просвещенное внимание, повесть не только воспевает интеллигенцию, но и совершенно определенно гласит, что интеллигенции и народу часто не по пути. Не могу отказать себе в удовольствии процитировать главного героя: «Это безнадежно… Никаких сил не хватит, чтобы вырвать их из привычного круга забот и представлений. Можно дать им все. Можно поселить их в самых современных спектрогласовых домах и научить их ионным процедурам, и все равно по вечерам они будут собираться на кухне, резаться в карты и ржать над соседом, которого лупит жена. И не будет для них лучшего времяпровождения».

Интересно сравнить этот текст с фрагментом из дневника Чуковского, его восприятия окружающего народа: «…все они в огромном большинстве страшно похожи друг на дружку, щекастые, с толстыми шеями, с бестактными голосами без всяких интонаций, крикливые, здоровые, способные смотреть одну и ту же кинокартину по пять раз, играть в козла по 8 часов в сутки и т. д.» (69). Ю. Нагибин, тоже великий гуманист: «Как страшно всё бытие непишущего человека. Каждый его поступок, жест, ощущение, поездка на дачу, измена жене, каждое большое или маленькое действие в самом себе исчерпывает свою куцую жизнь, без всякой надежды продлиться в вечности. Жуткая призрачность жизни непишущего человека…» (70). Бунтарь Э. Лимонов: «Пользуясь случаем, я кричу этому сраному народу: кто вы, ё… вашу мать всех! Кто? Не важны вы все, как мальки в той воде, стекли вы в канализацию жизни. Важен только странный мальчик в плавках, смотрящий на вас. (Это он о себе – К.К.) И чтобы он вас заметил, подняв свой взгляд от мальков, тритонов и головастиков. А не заметил, ну и нет вас» (71). И на ту же тему снова Ю. Нагибин: «Ну, а как же с людьми нетворческими? Так эти люди и не жили. Действительность обретает смысл и существование лишь в соприкосновении с художником» (72). Тексты написаны приблизительно в одно и то же время, хотя и людьми разных поколений. Они отражают общий настрой класса интеллектуалов – интеллигенция превыше всего!

Аналогичные примеры можно множить далее, однако суть ясна: значительная часть интеллигенции выступила антагонистом по отношению к собственному народу. По сути, бросила ему вызов. Пока в завуалированной форме, что-то вроде дули в кармане; искусство ради искусства, свобода – достояние избранных и другие сентенции из жизни общества неравных возможностей. Но это становилось предпосылкой для появления и развития таких противоречий, разрешение которых лежало за пределами уже самой культуры, а в системе общественных отношений.

Вынужденный конформизм и расщепленное сознание интеллигенции не могли стать основой для истинного сотрудничества. Приспособленчество – да; но и измена при первой возможности. Тот же Е. Евтушенко точно выразил новое кредо современной ему либеральной интеллигенции, вложив его в уста некоего старого абхазского крестьянина Пилии – за народной мудростью всегда легко маскировать собственные суждения: «За справедливость не всегда надо бороться со слишком открытой грудью – потому что тогда сделают хуже и тебе, и справедливости. За справедливость надо бороться с умом, но не слишком хитро, потому что тогда твоя борьба за справедливость может превратиться только в борьбу за твое собственное существование» (73).

Приспособленчество отнюдь не мешало продолжать держать в заначке заветную дулю. Более того, двуличие предполагало некую занятную игру – и оппозиционность соблюдать, и социальные блага от строя получать. Своя квартира, возможность роста по службе, диссертация – вот необходимый минимум, без которого советский интеллигент 1970-х годов уже не мыслил своего существования. Он считал эти требования как нельзя более естественными. И чем больше они приближены к высоким западным стандартам, тем лучше. «Если взглянуть на интеллигенцию сегодняшнюю, то, прежде всего, бросается в глаза одно отличие ее от былого: буржуазность. Буржуазность в манерах, в одежде, в обстановке квартир, в суждениях. Аскетизм, который и раньше был рудиментом, исчез теперь почти бесследно, – рассуждает в своей классической работе «Двойное сознание интеллигенции и псевдокультура», написанной в конце 1960-х годов, советский философ В. Кормер. – Интеллигенция сегодня стремится к обеспеченности, к благополучию и не видит уже ничего плохого в сытой жизни. Наоборот, она страдает, когда ее спокойствие и размеренный порядок бытия вдруг нарушаются» (74).

Золотая осень режима. Прослушивание западных радиоголосов, бытовое пьянство и романтическое чтение «Мастера и Маргариты». Ядовитый Э. Лимонов о культовой книге эпохи: «Мастер и Маргарита»: «…хрустальная мечта обывателя: возвысить свое подсолнечное масло, примус, ночной горшок, ЖЭК до уровня Иисуса Христа и прокуратора Иудеи, сбылась в этом обывательском московском бестселлере» (75)[20 - Сцены из романа переходят в массовое сознание, используются для сравнений и обобщений. Например, Е. Евтушенко, рассказывая о персонале правительственной больницы, использует понятные всем сравнения: «…красномордые повара, уносящие из кухонных партийных остатков каждый день не меньше осетрины, да еще и черной икорки, чем булгаковский метрдотель Арчибальд Арчибальдович…». Взаимосвязь литературы и жизни (76).]. Хотя знаменитый харьковчанин, как мне представляется, и перегнул палку, но все же довольно верно подметил страсть отечественной интеллигенции к смакованию типических негативных явлений 1930-х годов, ярко описанных М. Булгаковым, их обобщения до уровня высокой философии, оправдывавшей антисоветский выбор: мол, «совесть литературы», Михаил Афанасьевич, и тот с нами заодно! Царило всеобщее убеждение, что «совок» – это плохо, убери его и все наладится. Сейчас этот примитив как-то и вспоминать неловко. Но тогда это звучало аксиомой.

«Шестидесятники» сначала относили себя к революционным романтикам, продолжателям дела революционеров 1920-х годов, требовали «очистить дело Ленина» от налета сталинщины, демократизации внутрипартийной жизни, хотели большой открытости страны миру. Когда власть, напуганная эпидемией массовых беспорядков в стране, начала закручивать гайки, интеллигенция ушла в глухую оппозицию. Она посчитала наведение порядка («порядка» в понимании партийных бонз) рецидивом сталинизма. В борьбе с существующим режимом она научилась пользоваться новыми ресурсами – самиздатом, апеллировать к мировому общественному мнению, работать с иностранными корреспондентами. Поскольку «холодная война» подразумевала, в частности, борьбу за создание благоприятного имиджа СССР за рубежом, власть довольно болезненно относилась к попыткам дискредитировать советский строй в глазах мировой общественности, что придавало инакомыслящим уверенности в своих действиях. Одновременно упрощенное понимание процессов, проистекавших как в мире, так и в стране, приводил наиболее воинственную часть интеллигенции к отрицанию любого компромисса, видению всего происходящего только в двух цветах – черном и белом. С другой стороны, более конформистская часть общества, оставаясь при этом внутренне оппозиционной к режиму, ушла в глухой «эмиграунд» либо в разнузданный гедонизм. То, что общество многослойно, что проблемы взаимосвязаны и взаимообусловлены, что видимость, как в русской матрешке, не всегда отвечает содержанию, нам еще только предстояло понять.

Глава 2

Была такая партия

I

Итак, к середине 1960-х годов в СССР сформировалась целая прослойка либеральной интеллигенции, которая охотно примеряла на себя бендеровскую (не путать с бандеровской) формулу «Мне скучно строить социализм». Давайте попытаемся разобраться, что такое социализм и откуда он на нашу голову взялся? «Справедливость кретинов. Один раз я, другой раз ты. Равноправие идиотов», – ядовито писал И. Ильф, высмеивая упрощенное понимание этой доктрины многими своими согражданами (1). На самом деле социализм явление значительно более сложное и притягательное, нежели вчера полагали неграмотные крестьяне, а сегодня говорят правые политики, пещерные националисты и несведущая молодежь.

Г. Лебон, рассуждая о феномене социализма, отмечал, что современные теории общественного строя при очевидном их различии могут быть приведены к двум взаимно противоположным основным принципам: индивидуализму и коллективизму. При индивидуализме каждый человек предоставлен самому себе, его личная деятельность достигает максимума, деятельность же государства в отношении каждого человека минимальна. При коллективизме, наоборот, самыми мелкими действиями человека распоряжается государство, т. е. общественная организация. Как мы помним в недавнем прошлом, так оно, по сути, и было.

Надо понимать, что главным пропагандистом социализма и его радикальной формы – коммунизма – в начале ХХ века являлся сам капитализм с его действительной, а не выдуманной жестокой эксплуатацией, с его кризисами, безработицей, продажным политиканством, войнами. Популярность социалистических идей накануне Первой Мировой войны была такова, что упомянутый Лебон, который явно не относился к его поклонникам, обреченно просил только об одном: «Кажется, этого ужасного режима не миновать. Нужно, чтобы хотя бы одна страна испытала его на себе в назидание всему миру. Это будет одна из таких экспериментальных школ, которые в настоящее время одни только могут отрезвить народы, зараженные болезненным бредом о счастье по милости лживых внушений жрецов новой веры. Пожелаем, чтобы это испытание, прежде всего, выпало на долю наших врагов!» (2).

Однако революционный тайфун прошелся, в первую очередь, по основному союзнику Франции – царской России. Да и еще в разгар тяжелейшей для Франции войны с Германией. Почему же именно Россия, далеко не самая развитая в экономическом отношении держава? Вопрос, который смущал и самих российских марксистов: ведь, согласно доктрине, катализатором изменений должен стать многочисленный и сознательный пролетариат. А его в Российской империи еще не было, его предварительно нужно взрастить. Чем настойчиво и занималась революционная интеллигенция, мечтавшая о социальных переменах. Ребенок появился раньше, но его родители известны. Папаша сегодня открещивается, но «сам большевизм – это, несомненно, эманация интеллигенции», – делает категорический вывод в своем эссе «Двойное сознание интеллигенции и псевдокультура» В. Кормер.

Н. Бердяев в классической работе «Истоки русского коммунизма» справедливо указывал на особенности этой дрожжевой прослойки: «Интеллигенция была у нас идеологической, а не профессиональной и экономической группировкой…, объединенная исключительно идеями и притом идеями социального характера». И далее: «По условиям русского политического строя интеллигенция оказалась оторванной от реального социального дела, и это очень способствовало развитию в ней социальной мечтательности…» (3). Что на Западе было научной теорией, подлежащей критике, гипотезой или, во всяком случае, истиной относительной, частичной, не претендующей на всеобщность, у русских интеллигентов превращалось в догматику, во что-то вроде религиозного откровения.

Будем справедливы, для неприятия существующей действительности у прогрессистов имелись серьезные основания. Это сейчас, глядя на глянцевые фильмы о дореволюционной России, можно представлять ее прянично-медовой волшебной Империей, полной богомольцев, бубликов и поэтов. На самом деле страна страдала от вопиющих противоречий, нищеты, коррупции, заложенной в саму систему управления. Государственные служащие брали взятки почти официально по причине весьма скудного содержания, получаемого от правительства. Например, секретарь земского суда на 200 рублей ассигнациями в год – его официальную зарплату – семью прокормить просто не мог. Разъедающая страну коррупция не оставалась незамеченной и для иностранных наблюдателей: «Существуют страны, например, Испания и Россия, где продажность судей и администрации, недостаток в честности дошли до такой степени, что подобные пороки не стараются даже чем-либо прикрывать» (4). Ненависть к мздоимству у честного человека трансформировалась в ненависть к самому государственному устройству.

А здесь еще и ошибки в промышленной политике. Скажем, введение в обращение золотого рубля, то есть конвертируемость валюты («реформа Витте»), спровоцировала неконтролируемый вывоз капитала из страны и подрыв позиций отечественного производителя. Как результат: экономический кризис 1900–1903 годов, массовое разорение промышленников и нищета рабочих. Начиная с 1904 года – новый кризис плюс русско-японская война. Безработица и голодные бунты, Кровавое воскресенье и революция 1905 года… В 1908 году и без того немаленький рабочий день был удлинен, а расценки снижены на 15 %. Из-за иностранной конкуренции даже водочный король Смирнов в 1910 году закрыл свое производство в России (что бы там ни писали на этикетках). Новый экономический кризис грянул уже в 1914 году и наложился на небывалую войну…

Бурлящий котел взорвался по многим причинам – хронические проблемы в экономике, неудачный ход войны с Германией, непопулярность правящей династии, настойчивое стремление либеральной интеллигенции использовать ослабление режима для радикальной перестройки государства. И – определяющий момент – вопиющая неспособность последнего царя, на которого так молятся сегодня, решать проблемы государства. Не надо недооценивать роль личности в истории. «Можно не сомневаться, что, находись во главе правительства Витте или Столыпин, то они сделали бы все возможное и невозможное, чтобы страна не была втянута в гибельную для нее мировую бойню, положившую конец существованию монархии. Не вызывает сомнение, что они никогда бы не допустили развала и деградации МВД, что чрезвычайно облегчило либеральной оппозиции захват власти. А пользовавшийся огромным авторитетом в войсках генерал от инфантерии Редигер никогда не допустил бы солдатского бунта в столице в 1917 году и предательского капитулянтства высшего военного командования. Именно нерачительное использование людей, подозрение к воле, уму и независимости стали одной из главных причин краха государства и начала революционной смуты»[21 - Задним умом крепкий, один из деятелей Февральской революции и Временного правительства В. Маклаков позже признал необходимость подавления русской революции 1905 года и разгона излишне революционизированной Первой думы П. Столыпиным: «Первая дума претендовала на то, чтобы ее воля считалась выше закона… победа правительства над думой оказалась победой конституционных начал…» (6) Но то, что посмел сделать Столыпин, не могла и не хотела сотворить свободомыслящая публика. Наоборот, она хотела безудержной демократии. И, кстати, памятники «реакционеру» Столыпину полетели с пьедесталов сразу после февраля 1917 года. Так что вовсе не большевики развязали ставшую для нас традиционной «войну памятников».] (5).

Результатом стала буржуазно-демократическая Февральская революция. Французский посол при царском правительстве Морис Палеолог, симпатизировавший последнему императору, с отвращением отмечает в своих дневниках, что первыми дезертировали те, кто по праву рождения должны были престол охранять, те, кто мнил себя элитой страны: «…За несколькими исключениями, тем более заслуживающими уважения, произошло всеобщее бегство придворных, всех этих высших офицеров и сановников, которые в ослепительной пышности церемоний и шествий выступали в качестве прирожденных стражей трона и присяжных защитников императорского величества» (7). И далее Палеолог приводит откровения либеральных вождей Февральской революции: «Маклаков, видевший ближе, чем кто-либо, революцию, рассказывает нам ее зарождение:

– Никто из нас, – говорит он, – не предвидел огромности движения; никто из нас не ждал подобной катастрофы. Конечно, мы знали, что императорский режим подгнил, но мы не подозревали, чтобы это было до такой степени. Вот почему ничего не было готово. Я говорил вчера об этом с Максимом Горьким и Чхеидзе: они до сих не пришли в себя от неожиданности» (8).

Подумать только – десятки лет осатанело раскачивали лодку и не подумали, что она может перевернуться – вот уровень мышления либеральной интеллигенции начала ХХ века. А ведь сценарий событий не являлся секретом для наиболее проницательных, почему «реакционный» писатель Достоевский мог предвидеть, а «прогрессивный» политик Маклаков нет? По тем же причинам либерального всеобщего ослепления, когда желаемое выдается за действительное, своя воля за всенародную, демагогия за истину. О последовавших событиях начала марта 1917 года Максим Горький напишет: «…главнейшим возбудителем драмы я считаю не “ленинцев”, не немцев, не провокаторов, а более злого врага – тяжкую российскую глупость» (9).

События развивались стремительно. Метания между псевдодемократической риторикой, приведшей к окончательному развалу армии, растущее разочарование народа в земельной политике правительства, вредоносность тайных пружин управления[22 - Из 29 министров Временного правительства всех составов 23 были масонами. Три члена президиума ЦИК Петроградского совета первого состава (Керенский, тогда трудовик, и два меньшевика) были масонами и т. д.]. Палеолог с ужасом продолжает наблюдать, как власть уплывает из рук Временного правительства: «Милюков отвечает самыми успокоительными уверениями. Его речь достаточно пространна, чтобы дать мне время рассмотреть этих импровизированных хозяев России, на которых тяготеет такая страшная ответственность. Одно и то же впечатление патриотизма, ума, честности остается от всех. Но какой у них обессиленный вид от утомления и забот! Задача, которую они взяли на себя, явно превосходит их силы» (10). Там же: «Понедельник, 14 мая 1917 г. Военный министр Гучков подал в отставку, объявив себя бессильным изменить условия, в которых осуществляется власть, – “условия, угрожающие роковыми последствиями для свободы, безопасности, самого существования России”. Генерал Гурко и генерал Брусилов просят освободить их от командования. Отставка Гучкова знаменует ни больше, ни меньше, как банкротство Временного правительства и русского либерализма. В скором времени Керенский будет неограниченным властелином России… в ожидании Ленина» (11). Последнее замечание оказалось пророческим. Обратите внимание – на дворе еще май 1917 года. Значит, не столь уж неожиданным был приход к власти Ленина и его большевиков.

Ждали того, кто наведет порядок. «Есть такая партия», – помните ли вы такое полотно? 10 (23) июня 1917 года Ленин на заседании Первого съезда Советов (большевики составляли там незначительное меньшинство – немногим более 10 процентов) объявил, что его партия готова взять власть в России. В 1930-х годах и позднее реакция эсеро-меньшевистского Съезда на это заявление изображалась в виде приступа бессильной злобы, что и отражено художником Е. Кибриком, наряду с фигурой якобы сидевшего рядом с Лениным молодого Сталина. Между тем очевидец, известный литератор В. Полонский, вспоминал в 1927 году, как «в июне 1917 года Первый съезд Советов хохотал над заявлением Ленина… несколько минут, которые показались мне очень долгими, съезд не мог успокоиться от хлынувшего на него веселья» (12). Но очень скоро стало не до смеха.

Следующая знаменитая картина. Ленин, со знакомой бородкой и усиками, выкинув руку вперед в так называемом «ленинском жесте», начинает свою речь уже перед Вторым Всероссийским съездом Советов рабочих и солдатских депутатов историческими словами: «Товарищи, рабочая и крестьянская революция, о необходимости которой все время говорили большевики, совершилась». За Лениным на сцене в застывшем порыве его соратники, состав которых менялся от картины к картине в зависимости от их судьбы к моменту ее изготовления. В действительности, 7 ноября 1917 года сцены в зале не было, исторические слова были произнесены не на съезде, а в Петроградском Совете, в 14 часов 35 минут, когда революция еще не совершилась, сам Ленин был бритым, а В. Молотов вспоминал вдобавок, что когда незабвенный Ильич, провозглашая Советскую власть, приподнимал ногу, была видна протертая подошва его ботинка… Что же произошло между этими двумя сценками, от «есть такая партия» до «революция совершилась»? Да так, мелочь – крах либеральных иллюзий русской интеллигенции, ее ужас, когда она воочию увидела «освобожденный» ею народ – грабящий магазины, убивающий армейских офицеров, занимающийся самосудом на улицах Петербурга.

В январе 1918 года будущий видный большевик и заместитель наркома иностранных дел, а тогда еще меньшевик В. Майский жаловался: «Теперь растоптана душа социалистической интеллигенции, ибо её вере в народ самим же народом нанесён бесконечно тяжкий и мучительный удар… Случилось то, что часто бывает в истории: реальная жизнь обманула ожидания идеологов, она оказалась совсем не такой, какой её воображают себе люди мысли, слова и поэтические вдохновения… Оказалось, что народ слишком упрощено понял социалистическую интеллигенцию». Хотя, признает дальше Майский, народ искренне пытается «грубо, дико и неуклюже… претворить в действительность золотую мечту социализма, заброшенную в их сознание той же интеллигенцией!» (13).

Тезис проверен временем – некого винить, кроме себя. Вопрос, пожалуй, только в степени влияния интеллигенции на революционные процессы и как постепенно она утрачивала влияние на них.

II

Без проблем сковырнув Временное правительство в октябре 1917 года, Владимир Ильич плотно засел в Смольном институте, в кабинете, с которого даже не успели снять табличку «Классная дама» (да и на других дверях грозного штаба революции комично красовались фарфоровые овальные таблички с надписями вроде «девичья» или «гранд-дама»). Но поначалу власть Ленина дальше Смольного института не распространялась. Приход большевиков был воспринят обществом с явным неодобрением. Наблюдались даже некоторые попытки протестовать, скажем, саботаж государственных служащих. Но большевиков поддержали пролетариат и военные гарнизоны обеих столиц, которые и определили, на чьей стороне победа.

Власть валялась на дороге, но не оказалось сил, кроме большевиков, которые рискнули бы её поднять. Тому имелись объективные причины – страна ждала выборов и созыва Учредительного собрания. Большевики рассматривались общественным мнением, как некая переходная форма правления, которая неминуемо сложит свои полномочия перед легитимным, всенародно избранным парламентом. Иначе они, дескать, станут вне закона и народ их попросту сметет.

Дата выборов Учредительного собрания ранее была определена в августе 1917 года и назначена на 12 (25) ноября. В октябре стали публиковаться списки кандидатов. Большевики, которые нередко весьма критически отзывались о самой идее этого Собрания, тем не менее, выставили своих кандидатов вместе с остальными тогдашними партиями. Захватив власть 25 октября (7 ноября) 1917 года, они не отменили выборы, которые и начались в назначенный срок – через семнадцать дней после большевистского переворота.

Итоги выборов, вроде бы, означали безусловную победу эсеров: они получили 40,4 процента голосов (17,9 млн. избирателей из общего количества 44,4 млн.), а большевики – только 24 процента (10,6 млн. избирателей). Остальные партии можно было после выборов вообще не принимать во внимание: кадеты – 4,7 процента (2,0 млн. голосов), меньшевики – 2,6 процента и т. п. При этом победа эсеров (почти в 1,7 раза больше голосов, чем за большевиков) всецело определялась голосами крестьян. Однако в 68 крупных – губернских – городах России дело обстояло абсолютно иначе: большевики получили там 36,5 процента голосов, а эсеры всего только 10,5 процента, то есть в 3,5 раза (!) меньше (14).

Власть в централизованном государстве находится не в сельской глубинке, где эсеры действительно пользовались тогда огромным влиянием, но в столицах. А выборы в Учредительное собрание с беспощадной ясностью показали, что эсеры фактически не имели в столицах никакой опоры. Так, в Петрограде за них проголосовали всего 0,5 процента избирателей, между тем как за большевиков – 45,3 процента, да плюс за союзных им левых эсеров 16,2 процента (в целом – 61,5). Нельзя не сказать и о том, что петроградский военный гарнизон отдал большевикам 79,2 (!) процента голосов, левым эсерам – 11,2 процента, а эсерам всего лишь 0,3 процента… В Москве эсеры получили больше голосов – 8,5 процента, но это, вероятнее всего, объяснялось тем, что здесь (в отличие от Петрограда) левые эсеры еще не «отделились», а кроме того, большевики получили в Москве 50,1 процент голосов, то есть больше половины, и 70,5 процента в московском гарнизоне (15).

Крестьяне отдавали свои голоса эсерам, вне всякого сомнения, потому, что эта партия с самого начала своего существования (1901 год) выдвинула программу превращения земли во «всенародное достояние» – программу, которую разделяло абсолютное большинство крестьян. Между тем большевики выдвигали проект передачи земли в распоряжение местных властей. Взяв власть, сторонники Ленина попросту подменили свою аграрную программу эсеровской («Земля – крестьянам»), но было уже поздно, до выборов оставалось всего 17 дней, и при тогдашних средствах коммуникации эта «замена» едва ли стала известной основной массе крестьян.

Итак, секрет успешного захвата власти коммунистами – это не просто дворцовый переворот, а благоприятный момент их полного доминирования в столицах с перспективой присоединения к победителям проинформированных об их намерениях крестьян[23 - Н. Бердяев о понятии «большевизм»: «Первоначально это слово совершено бесцветно и означает сторонников большинства. Но потом оно обретает символический смысл. Со словом «большевизм» ассоциировалось понятие силы, со словом же «меньшевизм» – понятие сравнительной слабости. B стихии революции 1917 года восставшие народные массы пленялись «большевизмом» как силой, которая больше дает».]. И действительно, в решающий момент Гражданской войны крестьяне поддержали большевиков. Да и не только крестьяне. Многие интеллигенты пошли именно за «партией пролетариата», поскольку увидели в ней зачатки государственного порядка, который все же лучше бесконечных бунтов. К августу 1919 года, то есть в разгар Гражданской войны, когда большевизм проявил себя уже в полной мере, только в центральных наркоматах работали 29122 «буржуазных специалиста». А прибавьте десятки тысяч специалистов на местах. И радикальная интеллигенция (даже разочаровавшиеся в большевиках эсеры), от идеи самой революции не отрекалась.

Б. Бабина, член партии эсеров с конца 1900-х, в своих мемуарах цитирует одно из эсеровских воззваний эпохи Гражданской войны: «…Страна горит в огне Великой Революции, которую мы же сами ждали, готовили, призывали, в необходимость и неизбежность которой так горячо верили!» (16) «Великая революция…», «Мы сами готовили…»

В целом потери образованного класса, в результате так долго пестуемой им революции, были огромны. Гражданская война почти истребила воспитываемый веками прозападный слой России. Из примерно пяти миллионов европейски образованных русских, составлявших элиту страны в предреволюционный период, в России после голода, Гражданской войны и исхода интеллигенции на Запад осталось едва ли несколько сотен тысяч, быстро оттесненных от рычагов власти новыми правителями. Созданы предпосылки для изоляционизма. Это был второй (после переноса столицы) фактор в пользу автохтона Сталина, вступившего в послеленинский период борьбы за власть с более космополитически воспитанными претендентами на российское лидерство[24 - Любопытно в этой связи вспомнить об одной телеграмме, с которой генерал Брусилов в 1917 году обратился к Временному правительству: «Солдаты, офицеры, генералы и чиновники Юго-Западной армии, собравшись, постановили довести до сведения Временного Правительства свое глубокое убеждение, что местом созыва Учредительного Собрания должна быть, по всей справедливости, первая столица русской земли. Москва освящена в народном сознании важнейшими актами нашей национальной истории; Москва исконно русская и бесконечно дорога русскому сердцу… Я от всей души присоединяюсь к этой резолюции и заявляю, в качестве русского гражданина, что считаю конченным петербургский период русской истории. Брусилов» (18). То есть, вопрос о переносе столицы в духовный центр страны был инициирован вовсе не большевиками.] (17).

Война закончилась, оставив правящей партии огромное количество проблем: голод, разруха, колоссальная безработица. На этом фоне большевики пытаются даже насадить безденежные коммунистические отношения, видимо предполагая, что все зло в полном расстройстве финансового обращения страны и видя выход в стремительном броске к утопии. Один за другим в декабре 1920 года публикуются декреты, знаменующие переход к «военному коммунизму»: 4.12 «О бесплатном отпуске продтоваров»; 17.12 «О бесплатном отпуске товаров широкого потребления»; 23.12 «Об отмене платы за топливо»; 27.12 «Об отмене платы за пользование почтой, телеграфом, телефоном» и т. д.; 27.01.1921 «Об отмене квартплаты». Был подготовлен декрет об окончательной отмене денег и замены денежной единицы – трудовой («Тредом»). Казалось, обещанный коммунизм не за горами, и вдруг – Новая экономическая политика. Для множества преданных борцов с капитализмом НЭП оказалось шоком – значит, напрасны оказались их жертвы, растоптаны идеалы? Смириться казалось немыслимым. Утопия столкнулась лицом к лицу с действительностью. А действительность для фанатиков идеи оказалась такова: разрушенная и парализованная промышленность после войны не могла предоставить нужное количество рабочих мест, людям в городах нечего было есть, а бесчинства продотрядов, отбиравших в деревне продовольствие, довели крестьян до отчаяния[25 - На злобу дня в украинских селах пели: «Був царь и цариця, булы хлиб и паляница, а настали коммунисты, и не стало чиго йисты».]. Нарастание экономических трудностей и безработицы в значительной степени усиливалось массовой демобилизацией: из рядов Красной армии в 1921–1923 годы были уволены более 3,5 миллионов человек.

Страна отвечала большевикам бунтами, самыми известными из которых стали жестоко подавленные Тамбовское восстание и Кронштадтский мятеж. Для примера: среди требований восставших кронштадцев были немедленное обеспечение свободы торговли, разрешение кустарного производства, разрешение крестьянам свободно пользоваться своей землёй и распоряжаться продуктами своего хозяйства, то есть ликвидация продовольственной диктатуры. По сути, это лозунги кустаря и крестьянина, то есть подавляющего большинства населения страны. Власть большевиков висела на волоске, и спасти ее могло только чудо, явленное народу в виде НЭПа.

Итак, в марте 1921 года большевики вынуждено провозгласили Новую экономическую политику, что подразумевало появление частного сектора в мелком производстве, сельском хозяйстве и сфере услуг. На некоторое время радикальные социалисты отступили, но недовольство затаили.

По сути, знаменитый эффект почти мгновенного наполнения прилавков после введения НЭПа, сродни нынешней «шоковой терапии», когда товары на полках появляются быстро, но просто по недоступным для большинства потребителей ценам. Так было в начале 1990-х годов прошлого века, в результате реформ Е. Гайдара. Так случилось и в 1920-е годы.

Сосуществование в одном государстве двух параллельных миров – капиталистического и социалистического – при общей нехватке товаров, давало огромный простор для злоупотреблений. Нэпманы подстерегали товары, имеющиеся в недостаточном количестве. Когда такой товар завозится в кооператив, они узнавали об этом от служащего, состоящего с ними в сговоре, и скупали всю партию по оптовой цене, чтобы затем перепродать ее значительно дороже. Вспомним историю обогащения Корейко: «Он чувствовал, что именно сейчас, когда старая хозяйственная система сгинула, а новая только начинает жить, можно составить великое богатство. Но уже знал он, что открытая борьба за обогащение в Советской стране немыслима». Понимали это и нэпманы, и послевоенные спекулянты, и цеховики эпохи застоя. Советская страна действительно мешала открытому обогащению, за что, в конце концов, и поплатилась.

Нелепо предполагать, что СССР мог подавить накопительские частнособственнические инстинкты, или даже имел такую возможность. Взяточничество и воровство всегда процветало в системе социалистического распределения благ:

«Остап покрутил носом и сказал:

– Это что, на машинном масле?

– Ей-богу, на чистом сливочном! – сказал Альхен, краснея до слез. – Мы на ферме покупаем.

Ему было очень стыдно…»

И доныне самый крупный куш достается тем, кто имеет доступ к распределению государственного бюджета. Другое дело, что до нынешней степени беззастенчивости советские торгаши не доходили. Расстрел за хищение в особо крупных размерах никто не отменял, и нэпманов казнили пачками. Мы же обратим внимание на прозвучавшее в приведенной цитате слово «ферма». По сути «фермер» в реалиях тогдашней действительности – это завуалированный «кулак». Очень скоро с ними начнется война не на жизнь, а на смерть.

Но в середине 1920-х экономическое оживление сыграло свою положительную роль в восстановлении страны. Если верить авторам «12 стульев», в некоторых городах появилось так много парикмахерских и похоронных бюро, что локальный спрос был полностью удовлетворен и даже наблюдался кризис перепроизводства.

Вообще, следует заметить, что представленные в «12 стульях» и «Золотом теленке» типовые ситуации и фирменные черты советской действительности являются точным слепком эпохи, вплоть до мельчайших деталей. В первом романе показаны аукцион «Главнауки» (антикварная горячка 1920-х годов); турнир в Васюках (шахматная истерия в СССР); пропаганда займов; авангардные постановки Гоголя; разговоры о близкой войне, о шпионах и белоэмигрантах; ялтинское землетрясение 1927 года.

Во втором романе: противохимические учения, автопробег, Турксиб и пятилетка; чистка, соевая кампания, арктические полеты и многое другое. Нарисованные в дилогии картинки жизни перестают быть разрозненными элементами фона и сливаются во всеобъемлющий образ обновленной России 1920-х годов, когда на десятилетия вперед закладывался фундамент советского общества. Скажем, отмеченные авторами тогда еще свежие канцеляризмы пугали еще многие поколения советских граждан: «Обеденный перерыв от 2 до 3 ч. д.», «Закрыто на обеденный перерыв», просто «Закрыто», «Магазин закрыт» и, наконец, черная фундаментальная доска с золотыми буквами: «Закрыто для переучета товаров». Сама мастерская по производству этих табличек, как мы понимаем, тоже примета НЭПа. И еще беспризорники. Именно беспризорник встречает Остапа Бендера, когда он впервые предстает перед читателем на страницах «12 стульев». Сотни тысяч сирот стали особой проблемой первых лет Советской власти. Их вылавливали, увозили в колонии, но они снова возникали на улицах и рынках, ходили стаями, играли в карты в глухих закоулках, спали в подъездах и в пустых асфальтовых котлах, воровали, выпрашивали папиросы и пели по трамваям блатные песни[26 - Историк Геннадий Ижицкий о живучести субкультуры беспризорников: «…появилось весьма странное существо женского пола. В зубах она держала кусочек одеяла и неподобающим образом обращалась с иностранцами. А главное, цвет! «Она, она зеленая была»… Незабвенная «По улицах ходила большая крокодила» (19). Пели ее беспризорники двадцатых, пели и мы, дети семидесятых.]. Писатель К. Паустовский вспоминает в «Книге о жизни», как они с другом однажды подобрали тяжело больного беспризорника, пригласили старого доктора-армянина, который диагностировал у мальчика двустороннее воспаление легких. И далее между старым доктором и молодым писателем состоялся такой диалог: «Доктор снял его (пенсне – К. К.), поднес почти вплотную к старческим выпуклым глазам и спросил:

– Как это случилось?