banner banner banner
Фронда. Блеск и ничтожество советской интеллигенции
Фронда. Блеск и ничтожество советской интеллигенции
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Фронда. Блеск и ничтожество советской интеллигенции

скачать книгу бесплатно


Но не только анонимы, но и звезды нынешнего литературного небосклона отдают должное Венедикту Ерофееву. Т. Толстая пишет в «Книжном обозрении», что поэма «Москва – Петушки» является «гениальным русским романом второй половины 20-го века… В. Ерофеев сказал о России точнее, глубже, с большей любовью, поэзией, жалостью, чем кто бы то ни было из пишущих в наши дни. Бессмертное произведение!» (45). А культовые поэты современности – Пригов, Иртеньев и компания подарили Венедикту Ерофееву в знак признания его заслуг свой стихотворный сборник с многозначительной надписью: «Мы все вышли из «Петушков». Преемственность, однако.

IV

Итак, три литературных героя (Бендер, Мастер и Веничка), три кластера отечественной истории: 1920-е – 1930-е, 1950-е – 1960-е годы, и, наконец, эпоха 1970 – 1980-х. То, что советские граждане шутливо классифицировали на манер искусствоведческого деления как «ранний репрессанс», «поздний реабилитанс», «современный одобрямс». Смешно, но в целом верно.

Вся самокритичность советской культуры порождена противоречием между задуманным светлым идеалом и окружающими реалиями советского социализма. По сути, в приведенном выше квазиинтеллектуальном делении истории СССР отражены основные этапы развития советского общества и его культуры. Сначала бурное революционное прошлое со всеми его социальными экспериментами и человеческими жертвами, яростными спорами и свержением всех авторитетов (1920-1930-е годы) вступило в конфликт с упорядоченным сталинским государством, и этот конфликт интересов закончился трагедией для сотен тысяч интеллигентов.

Последующая эпоха характеризуется тем, что из инструмента революционного преобразования культура постепенно превратилась в застывший канон. Ориентируясь на этот эталон, идеология стремилась внести совершенные формы жизни не только в личную, но и в общественную жизнь. Такое отношение было характерно для советского общества вплоть до 1960-х – начала 1970-х годов.

«Поколение А. Ахматовой и Б. Пастернака, А. Толстого и В. Гроссмана формировалось не в эпоху целенаправленной лояльности. А потому и не имело наследников», – считает политолог А. Уткин (46). А без наследников со второй половины 1970-х культура начала утрачивать силу своего влияния как высокий ориентир в реальной жизни людей – социализм и порожденная им культура оказались в тупике.

Дальнейший бунт литературных одиночек только подтверждал правило – восстание инакомыслящих возможно, творческое и философское осмысление мировых процессов – нет. Его отсутствие заставляет отечественную интеллигенцию вновь склониться перед опытом Запада, отречься от собственной традиции и заняться экстренной модернизацией общества, т. н. «перестройкой».

Важно отметить, что после XX съезда КПСС в стране вызревает когорта тех, кто позже был назван «шестидесятниками» – слой прозападно мыслящей интеллигенции, своеобразное восстановление (на новой основе) лагеря традиционных русских западников. Трудно переоценить значимость этого явления. Именно «шестидесятники» в 1980-1990-е годы составят пул советников и экспертов, которые развернут корабль советской государственности в сторону сближения с Западом. Именно при их идеологическом воздействии началась эпоха новых мифов, которые интеллигенция настойчиво внедряет в народное сознание: стереотипы о Сталине, о ХХ съезде, «шестидесятниках», «перестройке» и т. д.

Повышенная внушаемость современной интеллигенции связана не только с неустойчивостью ее социального статуса, метанием между интеллигентностью в классическом понимании этого слова и интеллектуализмом в буржуазном значении термина, но и с «катастрофичностью» мышления. На протяжении столетия бесконечные революции, войны, репрессии и перестройки выработали у нас привычку к гиперболизации явлений действительности, размежеванию и радикализации мнений. Социолог С. Кара-Мурза: «Говорят: СССР рухнул под грузом противоречий. Противоречия, мол, – всему причина, а перестройка лишь освободила их из-под гнета режима, и это хорошо! По этой логике, дом сгорает потому, что деревянный, а не потому, что какой-то негодяй плеснул керосина и подпалил. Поджигатель, мол, лишь освободил свойство дерева гореть» (47).

Кризис культуры, а именно его мы наблюдаем сегодня на пространстве бывшего СССР, всегда связан с кризисом философских, метафизических оснований. Речь идет об устойчивых стереотипах поведения, воспитанных самой культурой образованной части общества. Тридцать лет перестройки, независимости и реформ в нашей экспериментальной стране обнаружили небывалый отрыв интеллигенции от народа во взглядах и установках по множеству важных вопросов.

Истинная история часто не такая, какой ее описывают писатели или историки. Например, вандалы были утонченным народом, ценившим музыку и литературу, но, благодаря латинским авторам, остались в истории безжалостными разрушителями Рима, а само их имя стало нарицательным. Попытаемся сравнить эмоциональную, живую часть истории с объективными цифрами и фактами, и осмыслим, насколько велика власть эмоций в нашем современном восприятии прошлого. Попытаемся разобраться, где интеллигенция, сознательно или неосознанно, говорит неправду, в первую очередь, себе и о себе.

Глава 1

Пьянящий воздух свободы

I

По городам когда-то необъятной родины бродят толпы интеллигентных с виду людей, украшенных оранжевыми или белыми ленточками, протестующих против всего – от загрязнения природы до узурпации власти; защищающих вся – от животных до свободы слова. Когда они произносят пышные слова о создании гражданского общества, я невольно вспоминаю В. Ерофеева: «Русская интеллигенция есть группа, движение, традиция, объединяемые идейностью своих задач и беспочвенностью своих идей» (1). Перед нами, если вдуматься, совершенно нелепая претензия индивидов, которые убеждены, что если бы бытие великой страны осуществлялось с их субъективными «идеями», наша жизнь стала принципиально более «позитивной», нежели в действительности. То есть, если бы люди пошли за носителями неких идеалов, то всё бы быстро нормализовалось и зажили бы мы припеваючи.

«Всё сложно, а просто в голове у дурака», – говорил Лев Гумилев. Нелепо предполагать, что получив вожделенную «свободу слова», мы построим справедливое общество. И «демократия» не является панацеей. Но человек, уже поверивший в некий миф, начинает видеть реальность под определенным углом зрения. Такой взгляд обуславливает выборочное восприятие фактов и явлений действительности. Иными словами, он видит только то, что хочет или готов увидеть. Если индивидуум готов поверить в существование полной «свободы слова» и в то, что она основополагающе влияет на социальную «справедливость», значит – он ставит во главу угла свои собственные ценности, возможно, он журналист, писатель или представитель искусства. Ради свободы галдежа в телевизоре он готов даже терпеть некоторые неудобства. Между тем, крестьянину «свобода слова» до лампочки, для него «справедливость» – возможность трудиться и получать хорошую оплату за урожай. В том же смысле можно высказаться о рабочем и о других людях физического труда. И они тоже по-своему будут правы. Человеческие мнения, формирующиеся на основе очень ограниченной информированности, изменяются только после жестких аргументов очевидности, требующих совершить аналитическую переоценку. Это касается и интеллигенции, и народа.

К интеллигенции нередко причисляют всех людей умственного труда, но в действительности к ней принадлежат только те, кто, так или иначе, проявляют свою политическую и идеологическую активность.

В целом, интеллигенция – необходимая посредница между именно тем народом и именно тем государством, которые, по необходимости, существуют в России, Украине, Белоруссии – во многом похожих стран постсоветского пространства, выросших в единой культурной парадигме на основе общих социальных мифов. Нынешние мифологемы интеллигенции базируются (пока еще базируются) на наработках т. н. «шестидесятников», общественно-политического движения, порожденного эпохой «оттепели», сначала исповедовавших идеи «очищения» социализма от перегибов советского диктатора Сталина, либерализации внутренней жизни в СССР, пропагандировавших большую открытость общества по отношению к Западу. Часто «шестидесятники» также воспринимаются и вне политического контекста, просто как представители одного поколения, вошедшего во взрослую жизнь после смерти Сталина. Мы говорим о первых.

Беседуют культовые персонажи эпохи перестройки – журналистка и правозащитница Алла Гербер берет интервью у барда Юлия Кима:

– Но скажи, разве сегодня мы не такие же? Разве, прости за высокопарный стиль, наши души не в рубцах, наша совесть не износилась с тех пор от варварского с ней обращения? А в застрельщиках перестройки все те же неистребимые шестидесятники… (Выделено мной – К.К.)

– Хороший был заряд, его хватило на двадцать лет! Поем до сих пор, никак не можем остановиться… (2)

Алла Гербер считает, что с ее совестью обходились «варварски», покрывали «рубцами»… Так ли это на самом деле? Понятно, что факты, специфически отобранные сознанием человека и воспринятые им в русле мифа, лишь подтверждают его верования, идеологические установки и точку зрения на мир. Нас же сейчас интересует иное: что это за особый заряд такой, что его хватило на два десятилетия?

Однажды у известного русского писателя Ю. Нагибина спросили, почему «шестидесятники» так упрямо требовали возвращения к «ленинским нормам» жизни? «Мы верили, что там была правда», – последовал ответ (3). Юрий Нагибин, которого я дальше буду часто цитировать, писатель не рядовой – и талантливый, и очень популярный среди современной ему интеллигенции, оставивший после себя поразительные по откровенности дневники. Говоря о преемственности культуры «шестидесятников», поэт Андрей Вознесенский в интервью Дмитрию Быкову говорил: «…Вообще люди 1920-х годов относились ко мне лучше, чем многие современники, в них жила благодарная память об авангарде, о Маяковском, и я многим обязан их доброму отношению. Тот же Катаев, основатель “Юности”, открывавший шестидесятников… Чуковский, которого я еще застал в Переделкине…» (4) Вспоминая другого знакового поэта – Евгения Евтушенко – его умный и язвительный коллега Давид Самойлов отмечал: «Главная черта сходства Хрущева и Евтушенко состоит в том, что оба они романтики. Они оба формулируют ретроспективный идеал (Хрущев – “возврат”, Евтушенко – романтику Гражданской войны и первых лет революции)» (5). Как видим, связь с 1920-ми годами декларировалась, ею гордились, почитали за базис культуры нового поколения.

Это мнение о неразрывной духовной связи 1960-х и 1920-х годов подтверждают наблюдения вдовы поэта Осипа Мандельштама; в шестидесятые годы Надежда Мандельштам отмечала в своих мемуарах: «Сейчас многие хотели бы соединить двадцатые годы с сегодняшним днем и восстановить добровольное единство, которое создавалось в те дни. Люди, уцелевшие от двадцатых годов, ходят сейчас среди новых поколений и всеми силами стараются им внушить, что тогда был пережит неслыханный расцвет – наука, литература, театр! – и если бы все шло намеченным тогда путем, мы бы уже взобрались на самые вершины жизни… Все, чьё тридцатилетие выпало на двадцатые годы, еще и сейчас призывают вернуться в ту эпоху и снова, уже “не допуская никаких искажений”, пойти открывавшейся им оттуда дорогой» (6).

Иначе говоря, участники революции и культурная элита первых лет Советской власти не признали себя ответственными за то, что произошло после, при Сталине, и звали назад в благословенные 1920-е. Однако мемуаристка беспощадно разоблачает революционных романтиков: «…именно люди двадцатых годов разрушили ценности и нашли формулы, без которых не обойтись и сейчас: “молодое государство”, “невиданный опыт”, “лес рубят – щепки летят”… Каждая казнь оправдывалась тем, что строят мир, где больше не будет насилия, и все жертвы хороши ради неслыханного “нового”. Никто не заметил, как цель стала оправдывать средства, а потом, как и полагается в таких случаях, постепенно растаяла». И далее самое важное: «На самом деле двадцатые годы – это период, когда были сделаны все заготовки для нашего будущего: казуистическая диалектика, развенчивание ценностей, воля к единомыслию и подчинению. Самые сильные из развенчивателей сложили головы, но до этого они успели взрыхлить почву для будущего. В двадцатые годы наши карающие органы еще набирались сил, но они уже действовали. Тридцатилетние настойчиво проповедовали свою веру. Уговаривая, а потом, стращая, они повели за собой целые толпы в следующую эпоху, где отдельных голосов уже не было слышно» (7).

Они называли себя «Детьми ХХ съезда», подразумевая, что разоблачения Сталина взрастили их вольнолюбивый дух. Однако шестидесятники и по настроению, и по возрасту дети двадцатых годов, а не ХХ съезда. И это не случайно: двадцатые годы – время рождения именно советской, «красной» интеллигенции[8 - Поэт А. Вознесенский с умилением вспоминает своего отца, который во время Гражданской войны комсомольствовал в маленьком городке Киржач: «Отец с юмором рассказывал, как они, школьники, на глазах у моргавшего учителя клали наган на парту» (8). Юмор, замечу, так себе. Но ведь сын тоже находил это забавным, а не преступным.].

Молодое государство настойчиво создавало свою, преданную именно ему, когорту специалистов, заменяя, порою насильственно, специалистов старой формации. И здесь начинаются разночтения, кто и каким образом является наследником великой русской культуры, а значит – имеет моральное право судить о пути страны в её исторической перспективе. В. Ерофеев: «Советская интеллигенция истребила русскую интеллигенцию, и еще претендует на какое-то наследство…» (9).

Существует ли преемственность от русской к советской интеллигенции – вопрос не просто нравственный, но имеющий конкретное политическое содержание; был ли пройденный путь ошибкой, а если ошибкой, то кто должен нести за нее ответственность? Это не частный интерес прослойки интеллектуалов. Интеллигенция всегда мыслила себя глаголящей частью народа. Наше интеллигентное сообщество, как правило, выдвигало не столько собственные интересы своих сочленов, сколько интересы Народа (пусть по-разному понимаемые различными интеллигентскими течениями). Отвергать ли для пользы народа существующие наработки, как недейственные, либо выдвинуть принципиально новую модель развития?

II

А. Вознесенский жаловался от имени русской интеллигенции всех времен и народов: «Что это в последнее время обвиняют интеллигенцию – она, мол, социализм придумала, а теперь и вовсе страну разрушила? Это не мы, это полуграмотные террористы, а никакая не интеллигенция». Ага! Герцен, Чернышевский, Плеханов да Бухарин, значит – «полуграмотные террористы». Однако так ли уж злонамеренны были эти высокообразованные люди? Неужели они хотели народу только зла, а нынешние интеллектуалы – исключительно добра?

«По отношению к советскому строю и ко всему советскому проекту наш нынешний культурный слой совершил, на мой взгляд, огромную историческую нечуткость и несправедливость, – пишет известный социолог С. Кара-Мурза в своей фундаментальной работе «Советская цивилизация». – Из этой несправедливости вытекает огромная ошибка, которая может нас погубить. Ныне живущая интеллигенция не проявила интереса и воли, чтобы понять суть советского строя через слово культуры, она увлеклась вторичными, а часто всего лишь политическими вопросами» (10).

Трудно с ним не согласиться: интеллигенция, самим своим статусом призванная изучать и определять культурный код общества, сегодня больше интересуется политическими шоу, нежели познанием глубинных процессов. Поверхностное осмысление приводит к простоте, такой знакомой простоте решений: отсюда примитивность политических лозунгов и целей. Легкодоступность и легкоусвояемость пропагандистского продукта приводит к своего рода привыканию. Необходимая доля перца, уксуса, усилителей вкуса в потребляемой информации присутствует (за рецептом следят опытные повара – политики, журналисты и редакторы), свои мозги как бы имеются – «чего же боле»? Мало кто задумывается, что современные методы управления позволяют рассчитать и вызвать практически любую необходимую реакцию даже хорошо образованного человека, причем в необходимой последовательности и интенсивности. И рычаги управления находятся в руках отнюдь не бескорыстных граждан, а людей, заинтересованных в продолжении процесса эксплуатации человеческих ресурсов, недр, глобального управления экономикой. Можно сколько угодно переживать у телевизора – мир оттого не изменится. Как не изменится порядок вещей в мировой экономике от уличных акций протеста, которые, к слову сказать, часто провоцируются именно сильными мира сего для свержения, скажем, неугодного правительства.

Явление не новое. Борьба с несправедливостью всегда почиталась важной функцией передовой части общества. Во времена становления марксизма образованные люди с ужасом наблюдали за беспощадными реалиями капитализма (а в некоторых странах, вроде Российской империи, помноженными вдобавок на остатки феодализма). Для многих выходом представлялась социальная доктрина, подразумевавшая передачу средств производства из частных рук в руки общества – государства, крестьянской общины, рабочего самоуправления – не важно. Важен сам принцип не стихийного, а спланированного управления процессом создания национальных богатств и их такого же разумного распределения.

В конце ХIХ – начале ХХ веков мода на социалистические идеи быстро охватила всю Европу. «Неудачники, непонятые, адвокаты без практики, писатели без читателей, аптекари и доктора без пациентов, плохо оплачиваемые преподаватели, обладатели разных дипломов, не нашедшие занятий, служащие, признанные хозяевами негодными, и т. д. – суть естественные последователи социализма», – классик социологии и очевидец описываемых событий француз Лебон ехидно описывает современных ему социалистов. – «В действительности они мало интересуются собственно доктринами. Все, о чем они мечтают, это создать путем насилия общество, в котором они были бы хозяевами. Их крики о равенстве и равноправии нисколько не мешают им с презрением относиться к черни, не получившей, как они, книжного образования» (11).

Остроумие классика, описывающего реалии Французской Республики, не совсем оправдано. Чудовищная эксплуатация людей, расслоение общества, захватническая политика великих держав вызывали протест не только у неудачников, но и у любого здравомыслящего человека, думающего о будущем общества. Нельзя расслаблено отдыхать на готовой взорваться бомбе. Другое дело, что любая набирающая популярность идея часто превращается в моду, увлекает и неуравновешенных фанатиков, и откровенных глупцов, и маргиналов, рассчитывающих в случае удачи чем-нибудь поживиться.

Конечно, и в России были увлеченные социалистическими идеями люди, причем, в немалом количестве. Показательно, что само слово «шестидесятники» оттуда, из ХIХ века, так называли разночинцев-демократов. Так что преемственность имеется уже на уровне терминологии. Вот как описывал массовое появление тогдашних «шестидесятников» на сцене истории советский этнограф и историк Л. Гумилев: «В XVIII веке Екатерина II освободила дворян от обязательной воинской службы, но в 1812 они еще дрались, и очень здорово дрались, потому что сохранилось поколение воинов-пассионариев. А дальше началось: “что делать?”, “куда идти?”, – и тут оставшимся без дела пассионариям подсунули масонские лозунги типа “Свобода, равенство, братство”. На них клюнули все эти клоповоняющие базаровы, волоховы. В общем, образовался у нас в ХIХ веке западнический субэтнос, который все время расшатывал устои государства»[9 - Жена Льва Николаевича вспоминала: «Как-то я смотрю на собрание сочинений Чехова и говорю Льву: скучно мне читать Чехова. Язык замечательный, образы великолепные, но эти ноющие женщины невыносимы. “А это уже началась эпоха скуки, – сказал он. – Самое страшное, когда люди начинают скучать. Значит, они инертны, у них нет энергии. Настоящий творческий человек – художник, писатель, ученый – никогда не скучает. А к концу ХIХ века у нас появилось огромное количество обывателей, и так как Чехов жил среди них, то он описывал”» (13).] (12).

Л. Гумилев видел в этом целую систему координат, в которой догнивал дореволюционный уклад русской интеллигенции, и в своих оценках он не одинок. Писатель А. Толстой определял это умонастроение как «интеллигентщина, расхлябанность, чеховщина, которые характерны для 80-х годов прошлого (ХIХ – К.К.) столетия» (14). И вот у этой публики появилась великая цель – освобождение народа. Не находящая себе место в монархическом и клерикальном государстве свободомыслящая интеллигенция возбудилась – в ее существовании появился Высший Смысл. Н. Бердяев: «Невозможность политической деятельности привела к тому, что политика была перенесена в мысль и литературу. Литературные критики были властителями дум социальных и политических. Интеллигенция приняла раскольничий характер… она жила в расколе с окружающей действительностью, которую считала злой, и в ней выработалась фанатическая раскольничья мораль» (15). Смысл жертвенности, страдания, самоотвержения, и – непременно – трагической развязки.

Счастливая концовка не в традициях нашей великой литературы и замечательного кино. Блистательно и парадоксально описана эта связь у В. Ерофеева, который, к слову сказать, учение Л. Гумилева в свое время внимательно штудировал. Тем, кто не читал «Москва – Петушки», подскажу, что диалог происходит в разгар пьянки, когда наши люди по обыкновению переходят к обсуждению высоких материй (больше подсказывать не буду):

– Я очень люблю читать! В мире столько прекрасных книг! – продолжал человек в жакетке. – Я, например, пью месяц, пью другой, а потом возьму и прочитаю какую-нибудь книжку, и так хороша покажется мне эта книжка, и так дурен я кажусь сам себе, что я совсем расстраиваюсь и не могу читать, бросаю книжку и начинаю пить, пью месяц, пью другой, а потом…

– Погоди, – тут уж я его прервал, – погоди. Так что же социал-демократы?

– А вот и притом! С этого и началось все главное – сивуха началась вместо клико! Разночинство началось, дебош и хованщина!.. Все эти Успенские, все эти Помяловские – они без стакана не могли написать ни строки! Я читал, я знаю! Отчаянно пили! Все честные люди России! И отчего они пили? – с отчаяния пили!.. Социал-демократ – пишет и пьет, и пьет, как пишет. А мужик – не читает и пьет, пьет, не читая… А теперь – вся мыслящая Россия, тоскуя о мужике, пьет не просыпаясь! Бей во все колокола, по всему Лондону – никто в России головы не поднимет, все в блевотине и всем тяжело!.. И так – до наших времен!

Я начинаю активно цитировать выбранных нами авторов Ильфа, Петрова, Булгакова, Ерофеева. Смысл цитат в том, чтобы проиллюстрировать ключевые аспекты сознания среднего советского интеллигента на базе его культовых книг, которые часто весьма адекватно отражали действительность – в этом-то и секрет их многолетней популярности. Ну а для серьезности и наукообразности, чтобы вы не заподозрили меня в легковесности, еще одна развернутая цитата, на этот раз не из подгулявшего Венечки, а из вполне серьезной работы «Интеллигенция и свобода» классика советской культурологии М. Лотмана: «В самой природе русской интеллигенции изначально заложена некая двойственность: с одной стороны, она является результатом попытки создания образованной прослойки общества по европейскому образцу… С другой стороны… помещение ее в принципиально иной культурный контекст приводит к ее перекодировке в терминах, специфических именно для русской культуры, трансформации, в результате которой многие из исходных компонентов были утеряны, а некоторые добавлены, и, что еще важнее, большинство акцентов было смещено, например, “передвинуто” из интеллектуальной сферы в сферу нравственную» (16).

Итак, мы имеем некоторую раздвоенность: интеллигенция, по сути, подражательна Западу (а значит, и новомодным западным идеям), но в результате попадания на отечественную почву западные идеи начинают отсвечивать новыми красками. Наш социализм – это не западная интеллектуальная конструкция, но моральный императив.

Кто-то считает такой ход вещей достижением, вознесшим Советский Союз на вершины мирового господства, кто-то усматривает в отходе от западной концепции трагедию, обернувшуюся миллионами жертв. Но мало кто говорит о том, что взрастившая социалистическую революцию во благо народа интеллигенция, собственно к народу никакого отношения почти не имела. И, в первую очередь, не имела отношения к основной массе населения – крестьянству. Насколько далеки от настоящего возделывания земли были хождения за плугом Л. Толстого, так и маниловские проекты социального государства, которым бредили передовые граждане, оказались далеки от реальной жизни и истинных чаяний народа, ради которого они все сочинялись. Но те, кто не принимал новомодных словес о «всеобщем счастье» в случае выполнения тех или иных условий, те, кто предполагал большую сложность социальных процессов, автоматически попадал в число ретроградов, консерваторов, шовинистов, короче – врагов «прогрессивного».

Удивительную моду мы наблюдаем в начале ХХ века среди образованных слоев Российской империи: интеллигенты, отрицающие интеллигентов, интеллект, презирающий интеллект и полученное буржуазное образование. Радикалы порывали с прошлым, считая себя людьми новой формации, лучше других знающими, что необходимо окружающим. Но, как и во всякой секте, мнение вне своего круга ими не учитывалось. Оплакивая утраченную в результате кровавой революции страну, П. Струве справедливо указывает: «Россию погубила безнациональность интеллигенции, единственный в мировой истории случай – забвение национальной идеи мозгом нации» (17). Согласно мнению «передовых» слоев общества, масса косна и консервативна, просветить ее и привести к прогрессивным идеям – есть долг мыслящего патриота. То, что у массы есть свой накопленный многими поколениями опыт, предпочтения и коллективный разум, реформаторам как-то в голову не приходило. И не приходит.

III

Революции 1917 года первоначально являлась эманацией либеральной гуманитарной интеллигенции. Красивые слова, лозунги… Однако уже в самое ближайшее время стало очевидно, что поэтическая составляющая любой революции не отменяет вопросы функционирования экономики, государственной бюрократии, воинской дисциплины. Того, что всегда противно настоящему революционному романтизму. Писатель М. Пришвин в своих дневниках заметил: «Разум русского политического сектанта (интеллигента)… это особое болезненное состояние, в котором… личность разрушается или в пассивном анализе (меньшевики), или в скором действии по схеме, созданной этим «разумом» (большевики)» (18). Что лучше: активное действие или анализ, революция или эволюция? Различное политическое толкование актуальных вопросов различными частями общества и силовое решение вопроса путем Гражданской войны и последующих репрессий надолго загнали проблему внутрь, позже трансформировав ее в проблему взаимоотношений государственной бюрократии и творческой интеллигенции. Но государство – это паровая машина для реалистов, а не парусник для романтиков.

Государство нуждалось в практиках, в управленцах. По мере воссоздания государственной машины (применительно к периоду 1920-х гг.), вопрос отношений власти и интеллигенции стал вопросом взаимоотношения двух технических подвидов – интеллигенции, находящейся у власти и якобы выражавшей интересы «трудового народа», и прочих, оставшихся вне процесса. Причем, первые, «победители», отличались крайней степенью нетерпимости и самоуверенности, продиктованной их прогрессистским воспитанием. Бессмертная фраза: «Интеллектуальные силы рабочих и крестьян растут и крепнут в борьбе за свержение буржуазии и ее пособников, интеллигентиков, лакеев капитала, мнящих себя мозгом нации. А на деле это не мозг, а говно». Автор – потомственный русский дворянин, интеллигент до мозга костей В. Ульянов-Ленин. Проще всего обидеться, дескать, «сам дурак». Но, положа руку на сердце, так уж ли неправ оказался вождь пролетариата насчет «лакеев капитала»?[10 - И почему, когда обидчик интеллигенции испустил дух, легендарные махатмы Индии прислали в СССР послание, где говорилось, что умер самый великий человек на Земле, а великий экономист Кейнс, который в те годы работал в России, считал даже сам тип мышления Ленина выдающимся явлением культуры? Они что – глупее нынешних критиков были?]

Что могло объединить эти две интеллигенции – «передовую», захватившую власть, и всю прочую? На заре Советской власти, в 1919 году отец евразийства В. Вернадский писал: «Сейчас главнейшей силой, спаивающей новое русское государство, будет являться великая мировая ценность – русская культура во всех ее проявлениях» (19). Культура! Распространение ее в огромной, почти неграмотной стране! Казалось, эта высокая цель, будет признана общей всеми, ибо просвещение народа испокон века считалось важнейшим вопросом преобразования государства на новых, прогрессивных основах. Проверка истинных чувств наступила быстро: выяснялось, что не так сей народ хорош, как снилось дореволюционным барышням. И офицеров на штыки поднимал, и усадьбы жег, и желчных, полных ненависти к соотечественникам слов И. Бунина в «Окаянных днях» ох как заслужил.

Не был народ ангелом или богоносцем. И многие, особенно в лагере проигравших Гражданскую войну, остро в нём разочаровались. Остались либо самые верные, не боявшиеся черной работы, либо те, кто просто не мог этой работы избежать. Отмечая пафос социального творчества 1920-х годов, надо понимать, что массы создавали новые общественные отношения противоречиво и зачастую примитивно, в меру собственных представлений и сил. Однако большевики, в отличие от либеральной интеллигенции, не отшатнулись, не испугались противоречия между низким уровнем культуры народа и необходимостью включения его в процессы модернизации страны.

Большевики (по сути, радикальные левые интеллигенты) почти насильно втягивали в культурную революцию огромные массы простого люда – народа, который с давних времен видел в образованности только барскую забаву, а порой и просто враждебную силу. Вспомним, как в классическом советском кинофильме «Чапаев» главный герой, глядя на идущих парадным строем в «психическую атаку» белых офицеров, произносил только одно слово – «интеллигенция». Культурная революция потому и стала процессом противоречивым, разнонаправленным, поскольку на фоне всеобщего бескультурья и малограмотности знания, которыми обладали образованные люди, выглядели, как элитная собственность, которую невозможно конфисковать.

Новое государство постоянно балансировало на грани необходимости и ненависти. Необходимости в квалифицированных специалистах и ненависти к их прошлому. Большевики в своем фанатичном неприятии свергнутого строя отправляли на свалку истории тех, кто составлял костяк дореволюционного государства – чиновников, преподавателей, офицеров. Среди нищих 1920-х годов не редок был интеллигент «из бывших», который на французском, немецком и английском языках просил на хлеб, протягивая руку за подаянием[11 - Ипполит Матвеевич клянчащий милостыню – отнюдь не фантастическая выдумка Ильфа и Петрова. Подобными людьми были наводнены улицы Советской России полтора десятка лет после революции. Французский журналист, посетивший Москву в 1929 году: «Нередко видишь, как старик с хорошими манерами приближается к группе людей или входит в трамвай и громко заявляет: «Я бывший губернатор Х. Я всегда был добрым и гуманным. Посочувствуйте, граждане. Я умираю от голода». Это действует безотказно» (20).].

Поначалу бывшая интеллигенция принципиально не принималась в расчет новыми строителями мира. Ей предоставили возможность прозябать на периферии общественного сознания, как монархисту Хворобьеву из «Золотого теленка»: «Он, когда-то попечитель учебного округа, принужден был служить заведующим методологическо-педагогическим сектором местного Пролеткульта. Это вызывало в нем отвращение. До самого конца своей службы он не знал, как расшифровать слово “Пролеткульт”, и от этого презирал его еще больше. Дрожь омерзения вызывали в нем одним своим видом члены месткома, сослуживцы и посетители методологическо-педагогического сектора».

Слово «интеллигент» стало синонимом никчемного, далекого от жизни человека, чуждого трудящимся массам. «Бывшие», может, и рады были бы служить социалистическому отечеству, но послереволюционное поколение интеллектуалов их всячески отталкивало, видя в них политическую опасность большую, нежели потенциальную пользу.

Отсюда впадение в другую, антисоветскую крайность: дескать, кого отринула Советская власть – сплошь хорошие и дивные люди. Вот здесь и кроется одно из зерен грядущих разночтений. Сегодня уже принято с сочувствием относиться к духовным исканиям одного из самых знаменитых персонажей Ильфа и Петрова – незабвенного Васисуалия Лоханкина. Хотя именно подобные «искатели справедливости» внесли в дореволюционное время немалую лепту в радикализацию русского общества и дискредитацию духовных ценностей, «так что обличители соавторов могли бы не столь поспешно и безоговорочно принимать Лоханкина в свои ряды и брать под защиту» (21). Лоханкин – это не просто собирательный образ. «Роман “12 стульев”, надеюсь, все из вас читали, – сейчас я цитирую Валентина Катаева, брата одного из соавторов романа Е. Петрова. – Замечу лишь, что все без исключения его персонажи написаны с натуры, со знакомых, друзей (выделено мной – К.К.)» (22). Выписан и Лоханкин, типаж которого был массово представлен в 1920-е годы.

Бессмертна сцена насильственного кормления Васисуалия:

– Это глупо, Васисуалий. Это бунт индивидуальности.

– И этим я горжусь, – ответил Лоханкин подозрительным по ямбу тоном. – Ты недооцениваешь значения индивидуальности и вообще интеллигенции…

– Ешь, негодяй! – в отчаянии крикнула Варвара, тыча бутербродом. – Интеллигент!

Интеллигенция принялась с интересом изучать свое отражение, изучать сочувственно, сопереживая, ведь «сопереживание» тоже показательная способность настоящего интеллигента. Лоханкин в глазах инакомыслящих становится едва ли не положительным героем, человеком, несправедливо пострадавшим от бесчеловечного режима. Сочувствующих пытался одернуть еще Аркадий Биленков – одна из звезд советского литературоведения 1950–1960 годов: «Ильф и Петров… осмеяли “Васисуалия Лоханкина и его значение”, “Лоханкина и трагедию русского либерализма”, “Лоханкина и его роль в русской революции” Авторы осуждали Лоханкина со всей решительностью эпохи, в которую создавались их книги. И они, безусловно, были правы (выделено мной – К.К.). Такого интеллигента и такое значение его, несомненно, следовало осмеять. Писатели видели вокруг себя… большое количество прототипов. А что не увидели, восполнили самоанализом» (23).

Двадцатые годы требовательно заставляли идти за собой, в то время, когда многим, потрясенным революцией, Гражданской войной и сменой общественного строя, хотелось просто жить. Но они сразу выпадали из бурно вертевшейся карусели общественной жизни и теряли все. В. Шкловский в газетной рецензии на «Золотого Теленка» указывал: “Золотой теленок” совсем грустная книга… Люди на автомобиле (Бендер и компания – К.К.) совсем живые, очень несчастливые… А в литерном поезде у журналистов весело. Весело и у вузовцев… Дело не в деньгах, не в них несчастье, дело в невключенности в жизнь» (24).

Снова в отечественную литературу возвращается хорошо знакомый ей тип «лишнего человека». И этот «лишний» прекрасно сопрягается с самоощущением множества людей. Возьмем, к примеру, встречу Остапа со студентами: «В студентах чувствовалось превосходство зрителя перед конферансье. Зритель слушает гражданина во фраке, иногда смеется, лениво аплодирует ему, но, в конце концов, уходит домой, и нет ему больше никакого дела до конферансье. А конферансье после спектакля приходит в артистический клуб, грустно сидит над котлетой и жалуется собрату по Рабису[12 - Рабис – Всесоюзный профессиональный союз работников искусств.] – опереточному комику, что публика его не понимает, а правительство не ценит. Комик пьет водку и тоже жалуется, что его не понимают. А чего там не понимать? Остроты стары, и приемы стары, а переучиваться поздно».

Реванша пришлось ждать слишком долго, а потому в современных оценках дилогии нынешние бунтари не стесняются: «Двенадцать стульев» – обывательский ночной горшок, слизь и блевотина», – ярится Э. Лимонов (25). Более наукообразно рассуждает И. Шафаревич: «Книги Ильфа и Петрова, приобретшие такую громадную популярность, были далеко не безобидным юмором. Говоря коммунистическим языком, они “выполняли социальный заказ”, а по более современной терминологии “дегуманизировали” представителей чуждых, “старых” слоев общества дворян, бывших офицеров, священников. То есть представляли их в таком виде, что их “ликвидация” не будила никаких человеческих чувств» (26). И в последнем утверждении доля истины имеется.

Интеллектуалы советского призыва имели за спиной опыт Гражданской войны и ЧК. Например, Е. Петров откровенно признавался: «Я вел следствия, так как следователей судебных не было, дела сразу шли в трибунал. Кодексов не было, и судили просто: “Именем революции”…» (27). А ведь такие слова, если вы забыли, произносились при расстреле. У многих выдвиженцев большевиков руки были по локоть в крови своих сограждан, виновных лишь в том, что они не приняли власть большевиков, а чаще всего расстрелянных просто как заложники.

Да и старший брат Е. Петрова – знаменитый писатель В. Катаев – тоже всякого насмотрелся: до революции ученичествовал у И. Бунина, служил офицером, награжден за храбрость и едва не был расстрелян красными. «В нем есть настоящий бандитский шик», – говорил о Катаеве тонко чувствовавший людей О. Мандельштам[13 - О Катаеве вспоминает вдова Осипа Эмильевича – Надежда: «Мы впервые познакомились с Катаевым в Харькове в 22 году. Это был оборванец с умными живыми глазами, уже успевший «влипнуть» и выкрутиться из очень серьезных неприятностей. Из Харькова он ехал в Москву, чтобы ее завоевать. Он приходил к нам в Москве с кучей шуток – фольклором Мыльникова переулка, ранней богемной квартиры одесситов. Многие из этих шуток мы прочли потом в “Двенадцати стульях” – Валентин подарил их младшему брату, который приехал из Одессы устраиваться в уголовный розыск, но, по совету старшего брата, стал писателем». (Н. Мандельштам, «Воспоминания», с. 267–268).]. Биографии авантюристов – братьев Катаевых – лишь песчинки из многих тысяч таких же, поднятых волной революции. Удивительное сборище пассионариев начинало возводить советский культурный проект в противостоянии со старой интеллигенцией, разномастными лоханкиными, преображенскими, барменталями…

«Я ловлю себя на мысли, что рай будущего, коммунистический рай будет состоять из одесситов, похожих на Багрицкого»[14 - О популярности поэта Э. Багрицкого среди уголовников Одессы: «Беня Крик встал и чувственно произнес: “Господа, послушайте. “Фарфоровый фонарь – прозрачная луна, в розетке синих туч мерцает утомленно, узорчат лунный блеск на синеве затона, о полусгнивший мол бесшумно бьет волна… У старой пристани, где глуше пьяниц крик, где реже синий дым табачного угара, безумный старый бриг Летучего Корсара раскрашенными флагами поник…” Кто скажет мне, чьи это стихи?» – стряхнув с себя поэтическое наваждение, спросил чтец. Все стыдливо молчали, и только звонкий девичий голос из отдаленного полумрака одиноко произнес желанное имя: “Багрицкого”. “Браво, мадемуазель, – улыбнулся Беня и, оглядев зал, заключил с укоризной: – Это плохо, господа, что вы не интересуетесь поэзией. За ее развитием нужно следить”».], – как- то заметил один из самых заметных писателей «одесской школы» И. Бабель. К школе относились сам И. Бабель, Э. Багрицкий, В. Катаев, И. Ильф, Е. Петров и многие другие из первого поколения истинных советских писателей. «Коммунистический рай» предназначался для них.

Молодые советские писатели, и прочая «красная интеллигенция» чувствовали себя при новом положении дел неплохо.

Они, как могли, свой строй пропагандировали и защищали, в том числе и словом. Эта, выдвинутая Советской властью публика, категорически не принимала остатки русских дореволюционных классов. В них она видела и конкурентов в стране, где грамотность была на вес золота, и идеологических противников, которые не смирились с воцарением новых хозяев жизни. У власти закрепились лишь те «из бывших», кто собственно входил в организацию большевиков, состоял в родственных связях с коммунистической элитой или очень громко декларировал ей свое одобрение, вроде поэтов В. Маяковского или В. Брюсова. Шестидесятники середины ХХ века являлись идеологическими наследниками этих победителей, «комиссаров в пыльных шлемах».

IV

Отброшенная ходом событий дореволюционная интеллигенция в массе своей погибла под колесами победоносной колесницы новых правителей – либо в битвах Гражданской, либо в нищете послевоенных лет. Сотни тысяч эмигрировали, как Ф. Шаляпин или А. Вертинский[15 - Естественно, беглецы коммунистической пропагандой превращались в настоящих или мнимых врагов строя. Например, о Вертинском известный советский публицист Татьяна Тэсс презрительно писала: «Белогвардейский Пьеро, демонстрирующий в парижских кабачках свое обсыпанное трагической мукой лицо с глицериновыми глазами и лирический голос сифилитика» (30). А какие ушаты грязи были вылиты на Шаляпина, когда он отказался вернуться в Страну Советов!]. Но оставались и другие ровесники века, люди образованные, интеллигентные, свободомыслящие – не эмигрировавшие, не погибшие, находившиеся в расцвете творческих сил. На них в 1920-е и начале 1930-х годов шла непрерывная охота. В пьесе А. Афиногенова «Чудак» один из героев говорит: «Ты забыл, верно, кто мы такие? Мы – канцелярские крысы, беспартийные интеллигенты… Нам нужно молча идти своей дорогой»[16 - Писатель-драматург Афиногенов трагически погиб в 1941-м во время попадания авиационной бомбы в ЦК ВКП(б). Он был эвакуирован в Куйбышев, а в этот роковой для себя день приехал в Москву и пришел в ЦК, куда попала немецкая бомба.] (28). Один из них – бывший белогвардейский военврач М. Булгаков.

В мае 1931 года Булгаков писал своему другу и коллеге В. Вересаеву: «Занятость бывает разная. Так вот, моя занятность неестественная. Она складывается из темнейшего беспокойства, размена на пустяки, которыми я вовсе не должен был бы заниматься, полной безнадежности, нейрастенических страхов, бессильных попыток. У меня перебито крыло» (29). Отчаяние писателя продиктовано своей очевидной невостребованностью, враждебным отношением новой интеллигенции ко всему, что было дорого Михаилу Афанасьевичу. Но притом страна прекрасно без Булгакова обходилась – жила, строила, любила.

Творческая интеллигенция старой формации была покорена сравнительно быстро: к началу 1930-х недовольные либо убрались из страны, либо прикусили языки, либо втоптаны в грязь. Сложнее власти приходилось с технической интеллигенцией, которая обладала прочными и, самое главное, остро необходимыми в тот момент знаниями (особенно во время «великого рывка» первых пятилеток). И на протяжении долгих лет техническая элита страны составляла некую автономию – власть с ней считалась, хотя и неуклонно размывала, заменяя старых специалистов молодыми, преданными ей кадрами.

Свою версию трансформации технической интеллигенции в 1920-е и 1930-е годы дает А. Солженицын: «…как раз техническая, стоявшая на прочной деловой почве, реально связанная с национальной промышленностью и на совести не имевшая греха соучастия в революционных жестокостях, значит, и без нужды сплетать горячее оправдание Новому Строю и к нему льнуть, – техническая интеллигенция в 20-е годы оказала гораздо большую духовную стойкость, чем гуманитарная, не спешила принять Идеологию как единственно возможное мировоззрение, а по независимости своей работы и физически устояла притом. Процессы Шахтинский, Промпартии и несколько мелких в обстановке уже общей напуганности в стране успешно достигли своей цели. С начала 30-х годов техническая интеллигенция была приведена также к полной покорности» (31).

У Солженицына речь идет о нашумевших процессах, предшествующих политическим судилищам конца тридцатых, которые почему-то считаются едва ли не главными событиями в советской истории. В конце 1930 – начале 1931 года было официально объявлено о разоблачении сразу двух «вражеских» центров – «Промпартии» во главе с выдающимся инженером Л. Рамзиным и «контрреволюционного заговора», возглавляемого известным историком, академиком С. Платоновым. 6 апреля 1931 года мнимый «защитник интеллигенции» (лживая версия сегодняшнего дня) Н. Бухарин громогласно заявил, что «квалифицированная российская интеллигенция… заняла свое место по ту сторону Великой Октябрьской революции… Речь идет о целом слое нашей технической и научно-исследовательской интеллигенции, который оказался в лагере наших самых отъявленных, самых кровавых врагов… С врагом пришлось поступить как с врагом. На войне, как на войне: враг должен быть окружен, разбит, уничтожен» (32).

Не более чем через пять лет, все сумевшие выжить из этих «самых отъявленных врагов» были возвращены к работе. А Бухарин, расстрелянный в 1938 году, так и не узнал, что инженер Л. Рамзин в 1943-м был увенчан самой престижной наградой – Сталинской премией. В таких удивительных метаморфозах, а их было множество в то время, со всей яркостью выразился государственный поворот, который Л. Троцкий и многие другие объявили «контрреволюцией».

Что же произошло в СССР за несколько лет, если пламенный революционер был казнен, как и множество его единомышленников, а бывшие осужденные «монархисты» и прочие «контрреволюционеры» оказались обласканы властью? В чем суть «советского термидора», ежели использовать для описания этого процесса определение Троцкого? Напомню, что термидор – это месяц в календаре Французской революции, когда (27 июля 1794 года) в революционной Франции произошел государственный переворот. Пришедших к власти политиков, укротивших, наконец, кровавую вакханалию якобинцев, называли термидорианцами. По сути, они расчистили дорогу к власти Наполеону.

Трагичность сталинской эпохи состояла в том, что в тех исторических условиях сталинизм явился закономерным продуктом обеих революций 1917 года и самым простым способом для социалистического общества отстоять свое право на существование. Большевики похоронили надежды на рай, попытавшись построить этот рай на самом деле.

Вернемся к рассуждениям Солженицына о трансформации советской интеллигенции при Сталине: «В 30-е же годы совершилось и новое, уже необъятное, расширение “интеллигенции”: по государственному расчёту и покорным общественным сознанием в неё были включены миллионы государственных служащих, а верней сказать: вся интеллигенция была зачислена в служащих, иначе и не говорилось и не писалось тогда, так заполнялись анкеты, так выдавались хлебные карточки. Всем строгим регламентом интеллигенция была вогнана в служебно-чиновный класс… С тех пор и пребывала интеллигенция в этом резко увеличенном объеме, искажённом смысле и умаленном сознании» (33).

А. Солженицына раздражает факт количественного роста прослойки, который, по его мнению, существенно отразился на качестве интеллектуального слоя общества. Смешались понятие «советский служащий» и «интеллигенция». Но количественный рост образованного класса закономерен в стране, совершившей культурную революцию, создавшей мощную промышленную базу, нуждающейся в ее техническом обслуживании, создающей передовые вооружения и т. д. А вот удельное количество «пророков» на каждую сотню интеллигентов действительно снизилось. Одновременно само слово, наконец, перестало считаться ругательным. Быть образованным человеком стало престижным. Помните, Иван Бездомный у Булгакова еще не до конца уверен в интеллектуальных способностях профессора Стравинского («Он умен, – подумал Иван, – надо признаться, что среди интеллигентов тоже попадаются на редкость умные. Этого отрицать нельзя!»). А в конце романа Бездомный уже сам профессор и образованный человек.

Следуя логике А. Солженицына – сельский учитель, бухгалтер, скромный чиновник не может быть интеллигентом. Мы видим четкое стремление писателя отделить себя от рядовой интеллигенции, ибо «настоящий» интеллигент – это существо сверхдуховное, тонкозвучное и воздушное. Правда, в квартире у такого духовного существа, как я видел не раз, запекшаяся пыль и подозрительно пахнет кошками. Духовной особе не до таких мелочей – ей стихи и нравственную борьбу с режимом подавай.

Впрочем, к концу сороковых репрессии и тяжелейшая война выбили из интеллигенции всякое желание воевать с режимом в открытую. Максимум, надеялись на определенную его либерализацию.

«И в конце войны, и сразу после нее, – вспоминал К. Симонов, – довольно широким кругам интеллигенции казалось, что должно произойти нечто, двигающее нас в сторону либерализации… послабления, большей простоты и легкости общения с интеллигенцией хотя бы тех стран, вместе с которыми мы воевали против общего противника…» (34). Однако реалии оказались прямо противоположны ожиданиям.

Эйфория после победоносной войны, несомненные успехи в деле восстановления хозяйства, мощь пропагандистской и репрессивной машины – всё вроде бы работало на создание монолитного общества. Но микротрещины уже обнаружились на полированном граните сталинской империи. Идеологическому остракизму подвергалось все больше и больше произведений, которые раньше одобрялись и признавались. «Мое поколение вынуждено было зачастую из-под полы читать книги И. Ильфа и Е. Петрова, многие стихи С. Есенина…сатирические рассказы М. Зощенко… Всего не перечесть!» (35). Советский строй вступил в конфронтацию не с темной и презираемой крестьянской массой, как то происходило во время коллективизации, а со своей главной опорой – городом. Точнее, его наиболее динамичной составляющей – новой советской интеллигенцией.

Нарастал разрыв между новым социальным типом (молодого образованного горожанина среднего достатка) и строем жизни, приспособленным для удовлетворения простых нужд простых людей, что стало объективной причиной нарастающего недовольства. С. Кара- Мурза: «В старших классах и потом, в студенческие годы, было сильное ощущение, что ты – хозяин страны.

Не у меня одного, многие потом это отмечали… В отличие от школы, в университете было уже довольно много ребят, которые думали иначе и ощущали себя не хозяевами, а жертвами и противниками советского строя» (36). Советский строй медленно отвечал на принципиально иные потребности растущего городского населения, особенно молодежи. Назревали важные перемены.

V

«Воздух свободы», который сыграл со всем нашим обществом злую шутку, один из типичных штампов эпохи «оттепели». Дескать, именно он виноват в том, что целое поколение оказалось инфицировано вирусом вольнолюбия и непокорства. Но следы вируса мы наблюдаем еще раньше – в революционных, все сметающих двадцатых годах. Поколение «оттепели» рождено (в самом прямом, физиологическом смысле) в конце 1920-х – начале 1930-х – это дети тех самых комсомольцев-энтузиастов, либо затюканных ими интеллигентских отпрысков, либо коллективизированных крестьян. В их генетической памяти, в семейных рассказах, безусловно, жил дух послереволюционной эпохи. Они любили своих родителей, подражали им, восхищались романтикой их юности – это естественно. Рожденный в 1930 году человек, который, допустим, заканчивал вуз в год смерти Сталина, в 1953-м, входил в новую эпоху полным сил и желаний.

Политическое же рождение движения «шестидесятников» историки, как правило, связывают с ХХ съездом КПСС (1956 г.), развенчавшим культ личности Сталина. Так и с мифологемой ХХ съезда, который определенной частью общества выбран точкой нового летоисчисления. Ведь, если быть объективным, работа по либерализации общества, получившая позже название «хрущевской оттепели» началась много раньше, сразу же после смерти Сталина. Еще после Указа 27 марта 1953 года об амнистии, принятого по инициативе Л. Берии, к осени того же года вышли на свободу около 100 тысяч (из 580 тыс.) политических заключенных, имевших небольшие сроки. Также на пленуме ЦК, 2 апреля 1953 года, когда не прошло и месяца после смерти Сталина – тот же Берия обнародовал факты, что Сталин и Игнатьев злоупотребили властью, сфабриковав «дело врачей».

Не вдаваясь в оценку мотивов инициатив Берии в апреле-июне 1953 года, нельзя не признать, что в его предложениях по ликвидации ГУЛАГа, освобождении политзаключенных, нормализации отношений с Югославией содержались все основные меры «ликвидации последствий культа личности», реализованные Хрущевым в годы «оттепели». Летом последовала короткая и яростная борьба за власть между Берией и Хрущевым, и если бы победил первый, безусловно, именно его бы «шестидесятники» прославляли бы как великого реформатора.

«Почему?», – спросите вы. Отвечаю.

В своих воспоминаниях Хрущев, который еще недавно был из немногих членов Политбюро, кто лично участвовал в допросах заключенных, а ныне прославленный в веках «освободитель», пишет: «К 50-м годам у меня сложилось впечатление, что, когда умрет Сталин, нужно сделать все возможное, чтобы не допустить Берию занять ведущее положение в партии, потому что тогда конец партии. Я даже считал, что это могло привести к потере завоеваний революции, что он повернет развитие в стране не по социалистическому пути, а по капиталистическому» (37). Слышите, «по капиталистическому»!

Вслед за арестом и расстрелом Л. Берии по стране интенсивно распространялась информация, что он намеревался распустить колхозы и создать индивидуальные фермерские хозяйства. Берии и его подручным инкриминировали то, что они выступали за создание в СССР рыночного хозяйства и организацию совместно с капиталистическими фирмами смешанных предприятий. Исходя из озвученных тезисов, можно сказать, Берия – отец перестройки, последовавшей спустя тридцать лет после его смерти. Далее, уже после падения Берии, к 1 января 1955 года были освобождены еще 170,9 тысяч человек. То есть около половины политических заключенных получили свободу еще до того момента, когда Хрущев обрел единоличную власть (он стал полновластным правителем лишь 8 февраля 1955 года, отстранив Маленкова с поста предсовмина). А к 1956 году, к ХХ съезду партии, открывшемуся 14 февраля, уже обрели свободу более 80 процентов политзаключенных. Между тем, до сего времени широко распространено мнение, что будто бы только после хрущевского доклада на ХХ съезде действительно началось освобождение политзаключенных. Как видим, это не соответствует действительности.

Что же до самого хрущевского доклада, то его история такова. Академику П. Поспелову было поручено подготовить к XX съезду КПСС доклад «О культе личности и его последствиях». Однако на второй день съезда, 15 февраля 1956 года, Хрущев срочно перепоручил эту работу Д. Шепилову. «Он дал мне полный карт-бланш, – вспоминал Дмитрий Трофимович. – …При этом никаких особых материалов у меня под рукой не было, только текст Поспелова…» Шепилов писал два с половиной дня. «Рукопись отдал Хрущеву, а сам поехал на съезд. Когда он потом читал доклад, я находил в нем свои целые абзацы. Но текст кто-то перелопатил». Помимо внесения возможных диктовок лично Хрущева (он «сам никогда не писал») Шепилов допускал вмешательство хрущевских помощников Лебедева и Шуйского (38). Но самое примечательное состоит в том, что при этом были совершенно обойдены законные, уставные коллегиальные органы и нормы выпуска такого рода документов.

Как модно говорить, доклад произвел эффект разорвавшейся бомбы. Людям становилось плохо прямо во время заседания. Но значительно важнее оказались его отдаленные последствия, которые тогда предвидеть не мог никто. Писатель, автор самого термина «оттепель» (по названию его популярной в то время повести) И. Эренбург рассуждал в своих мемуарах: «Конечно, сразу после съезда, как и потом, я встречал людей, осуждавших разоблачение культа; они говорили о “роковом ударе”, якобы нанесенном идее коммунизма. Видимо, они не понимали, что пока существует социальное уродство капитализма, ничто не сможет остановить наступление новой экономики, нового сознания» (39). Сегодня мы наблюдаем абсолютный крах умопостроений знаменитого писателя, которого смело можно отнести к прозападному крылу российской словесности. Ведь Эренбург прекрасно знал Запад, подолгу там жил и о язвах капитализма знал не понаслышке, в отличие от его либеральных последователей. Он понимал, что не надо путать экскурсию с эмиграцией.

Некоторые говорили и о том, что у Н. Хрущева были личные причины мстить Сталину. Тот вроде бы приказал расстрелять его сына Леонида за воинское преступление. Тема важная и ее стоит коснуться поподробней. Так звучит популярная версия: «Хрущев не мог простить Сталину гибели своего сына Леонида, расстрелянного по приговору военного трибунала… Когда Сталин сказал: “В сложившимся положении я ничем вам помочь не могу, ваш сын будет судим в соответствии с советскими законами”, Хрущев упал на колени, умоляя, он стал ползти к ногам Сталина, который не ожидал такого поворота дела и сам растерялся… Сталин был вынужден вызвать Поскребышева и охрану. Когда те влетели в кабинет, то увидели стоявшего у стола Сталина и валявшегося в судорогах на ковре Хрущева…» (40).

Живописный рассказ, однако, более правдоподобной представляется версия гибели Леонида Никитовича в бою. Известно, что после того, как сын Хрущева не вернулся с боевого вылета, на его поиски были брошены огромные силы. «Командующий 1-й воздушной армией генерал-лейтенант авиации Худяков в течение месяца ждал результатов поисков Леонида… Все тщетно. Леонид как сквозь землю провалился. И Худяков направил бумагу Никите Сергеевичу: “В течение месяца мы не теряли надежды на возвращение Вашего сына, но обстоятельства, при которых он не возвратился, и прошедший с того времени срок заставляют нас сделать скорбный вывод: что Ваш сын – гвардии старший лейтенант Хрущев Леонид Никитич пал смертью храбрых в воздушном бою против немецких захватчиков”» (41). Я тоже думаю, справедливо предположить, что сын Никиты Сергеевича сложил голову в боях за Отечество, а некие личные причины, заставляющие приписывать события ХХ съезда лишь бытовой мести Хрущева Сталину, есть чистой воды черный пиар.

Симптоматично само появление такой легенды – люди искали разумного объяснения внезапного свержения кумира его недавним соратником. Многие мифы создавались веками и веками гасли, рассеивались, забывались. А ранней весной 1956 года миф о Сталине был разбит сразу, в один час. Видимо, партийное руководство рассчитывало, что толпа охотно растопчет ногами повергнутого деспота. Казалось, страха нет – топчите! Просчет состоял в том, что партийная верхушка всё же не рискнула тогда выплеснуть всю правду в народ – доклад Хрущева оказался полузасекречен. Сознательное сообщение неясных, противоречивых или двусмысленных данных оставляет впечатление неудовлетворенности (что от нас скрывают?) даже после того, как становится доступной более подробная информация.

Трудность перепрограммирования состоит не во вбросе новых впечатлений или свежих идей, а в изменении уже утвердившегося мнения. Многие просто не поверили, инстинктивно (и во многом справедливо) угадывая за сенсационным разоблачением Сталина политическую возню кремлевских группировок. Сегодня о тех сомневающихся мало говорят, поскольку они не вписываются в концепцию радостного освобождения от сталинского ига, принесенного хрущевской демократизацией. А значит – ставится под сомнение вся идеология «шестидесятников». Да и тогда, разумеется, информация о массовом недовольстве «освобожденных» была засекречена.

А информация имелась, и неутешительная. Так, сразу после съезда, 5 марта 1956 года, на родине Сталина, в городе Гори начались массовые беспорядки. В годовщину смерти вождя к домику, где родился «отец народов», пришло около 50 тысяч человек, главным образом молодежь. Начался стихийный митинг. Выступавшие на площади уверяли толпу, что она не одинока, что подобные митинги проводятся и в других городах СССР. Заодно ругали Хрущева и все московское начальство за клевету на Сталина. Волнения быстро перекинулись в Тбилиси, где толпа собралась у Дома правительства и под продолжительные гудки машин выкрикивала: «Слава великому Сталину!». Несколько человек прочитали стихи о Сталине. Хор исполнил песни в его честь. Как видим, настроенный сегодня крайне демократично грузинский народ тогда мыслил иными категориями.

К концу того дня число манифестантов достигло целых 70 тысяч человек. Митингующие выдвинули властям ультиматум: «9 марта объявить нерабочим траурным днем. Во всех местных газетах поместить статьи, посвященные жизни и деятельности И. В. Сталина. В кинотеатрах демонстрировать кинофильмы “Падение Берлина” и “Незабываемый 1919 год”. Исполнение гимна Грузинской республики в полном тексте» (то есть, со славословиями в честь покойного вождя – К.К.).