
Полная версия:
О себе
Позже я часто использовал это имя и эту фамилию. Так зовут главного героя в “Покое”. Я и сейчас даю его своим героям, хотя в Польше имя Антек не очень популярно. Например, в “Веронике” есть Антек. Друг польской Вероники – Антек. Почему-то мне нравится это имя. Может потому, что я очень любил Антека Краузе. Любил Филипа Байона[10][11] – и героя “Кинолюбителя” назвал Филипом. И так далее.
На основе того, что мне удалось снять, я написал пьесу. Не знаю, правда, можно ли это назвать пьесой. В сущности – протокол заседания Комиссии партийного контроля. Сегодня даже вспоминать не хочется, что из этого вышло. Идея была не моя – поставить пьесу меня уговаривал директор театра. Я поддался. Спектакль вышел ужасный. Полный провал.
Условия были прекрасные: краковский “Старый Театр”, замечательные актеры, которых я сам выбрал, – Юрек Штур, Юрек Треля. Главную роль играл Треля – герой знаменитых спектаклей Вайды и Свинарского. Лучше не бывает. Плохо было только одно. Сочиненная мною пьеса.
Мне дали малую сцену. Впрочем, большая и не требовалась – такой спектакль можно играть только в маленьком зале. Там было мест восемьдесят или сто, точно не помню, да и не важно. К счастью, спектакль шел недолго – месяц-полтора. После чего его сняли. И правильно сделали.
Этого опыта мне оказалось вполне достаточно. Я понял, что мой темперамент совершенно не подходит для работы в театре. Сидеть два месяца в одном месте, день за днем повторяя одно и то же, – не для меня… У меня и так ни на что не хватает терпения, и с возрастом его становится все меньше. Но для театра я не годился уже тогда, хотя было мне чуть за тридцать. Вайда все уговаривал: “Возьми хорошую классическую драматургию – Шекспира или Чехова, – сразу поймешь, что такое театр, как это удивительно – открывать пьесу заново”. Наверное, он прав. Но прав по-своему. А я по-своему. Вайде нравится отыскивать в тексте скрытые возможности. А я больше никогда театром не занимался и впредь не собираюсь.
Возможно, я снимаю фильмы из честолюбия. Все, на самом деле, снимают кино ради самих себя. Кинематограф – неплохой инструмент. Куда более примитивный, чем литература, но вполне годится, чтобы рассказать какую-нибудь историю – если хочется. Мне иногда хочется. Для этого нужна камера. Нужны деньги, но эта проблема не настолько велика, чтобы совсем лишить свободы фантазию. Я действительно снимаю кино потому, что больше ничего не умею. Теперь-то мне ясно, что это был неудачный выбор. Хотя, скорее всего, другого я сделать не мог. Это очень тяжелая профессия. Стрессы, усталость и сравнительно с необходимыми усилиями – так мало удовлетворения.
“Первая любовь” (1974)Заканчивая Школу, я написал работу “Действительность и документальное кино”. Ее главная мысль была такой: жизнь каждого человека можно рассматривать как сюжет. Зачем придумывать события, если они и так происходят на самом деле? Нужно их просто снять на пленку. У меня было несколько замыслов, в основе которых лежал этот тезис. Реализовать удалось только один – “Первая любовь”, но, думаю, это неплохая картина.
Мне всегда хотелось снять фильм о человеке, выигравшем в лотерею миллион. В тогдашней Польше это была уйма денег. Большой особняк стоил около ста тысяч злотых, автомобиль – тридцать, а то и двадцать. В общем, очень дорого – мало у кого в Польше были такие деньги. Я хотел сделать фильм о счастливчике, который выигрывает миллион, и мы наблюдаем за его жизнью, пока он все либо не потратит, либо не приумножит. Это можно назвать драматургией масла на горячей сковородке. Кладем кусочек масла, оно тает, а потом исчезает совсем.
Второй замысел стал фильмом “Первая любовь”. Его драматургия устроена, наоборот, по принципу поднимающегося теста. Ставим тесто в печь, и оно начинается подниматься – делать больше ничего не надо. Молодой парой – героями фильма – мы занимались почти год. Когда познакомились, Ядя была, кажется, на четвертом месяце беременности. А когда расстались, ребенку исполнилось месяца полтора или два.
В этом фильме нам пришлось кое-какие события подталкивать и даже провоцировать. Другого выхода не было – нельзя же держать группу в полной готовности двадцать четыре часа в сутки. Фильм делался около восьми месяцев, а съемочных дней набралось не более тридцати-сорока. Я был просто вынужден подстраивать ситуации, в которые герои и так бы попали, но в другой день или в другое время. Вряд ли хоть одна из них была надуманной. Например, сцена в жилищном кооперативе – разумеется, я заранее отправился туда с камерой, но квартиры они добивались на самом деле. Диалогов заранее никто не писал.
Принес Яде и Ромеку книги “Молодая мать” и “Развитие плода”. Они прочли, стали обсуждать – я снял их разговор. Конечно, это была подстроенная сцена. Ребята жили в крохотной комнате – снимали у старушки. Они решили выкрасить стены в фиолетовый цвет. Отлично, красьте в фиолетовый. Мы приехали снимать, как красят. В другой раз напустил на них милиционера, заявившего, что они в квартире не прописаны, следовательно, живут нелегально и вообще-то подлежат выселению. Вот это, конечно, была явная провокация. Я просто знал одного милиционера, который не стал бы на самом деле им вредить. Но все равно мы, честно говоря, здорово рисковали – Ядя была месяце на восьмом, и этот неприятный визит мог ей повредить. Тогда ведь все боялись милиции – особенно кто не имел прописки. Это сейчас все просто.
Таких ситуаций было немало. А другие складывались сами собой. Свадьба – снимаем. Роды – снимаем.
Если упустишь момент, следующих родов, как известно, ждать минимум год. Поэтому мы очень тщательно подготовились. Было известно, что Ядя должна рожать в больнице на улице Мадалиньского. Там же, примерно в это время, родилась и моя дочка. Уже не помню, чья оказалась первой и испытал ли я дежавю, когда стоял под окном той же палаты и смотрел на жену. Кажется, моя Марта старше, – значит, сначала на Мадалиньского ходил я, а потом уже Ромек.
Эта история о том, как организуются съемки документального фильма и как – несмотря на все старания – легко провалить все дело. Конечно, мы знали, в какой палате будет рожать Ядя. За неделю до предполагаемой даты там установили освещение и микрофоны. Вместо Михала Жарнецкого звукооператором на съемку назначили Малгосю Яворскую – чтобы возле Яди крутилось поменьше мужчин. Осветители установили приборы и ушли, вручив оператору Яцеку Петрицкому шпаргалку с указанием, где что, чтобы он мог сам регулировать свет.
Телефона у Яди c Ромеком не было. Договорились, что, когда начнутся схватки, Ромек позвонит Дзюбу, моему ассистенту. У Дзюба телефон был. Все, кому предстояло присутствовать на съемке родов, тоже были на проводе. Теоретически в нашем распоряжении имелось часа два, но могло оказаться и всего минут тридцать. Мы не имели права опоздать. Работа над фильмом шла уже пять или шесть месяцев – нельзя же теперь все испортить. Дзюб позвонит мне, Яцеку, Малгосе Яворской и, конечно, директору фильма. Больше там никого не требовалось.
Стали ждать. Прошла неделя – ничего. Каждый день я посылал Дзюба проверить, не забыл ли, случайно, Ромек позвонить. Однажды ночью Дзюб, совершенно измотанный круглосуточным сидением у телефона, не выдержал и сорвался с катушек. Оставил дежурить домашних, а сам пошел и напился. Под утро, пьяный, он сел в автобус, ехавший с Охоты в [12]центр. По ночной Варшаве автобусы ходили редко, раз в два часа. Дзюб устроился на заднем сиденье, свернулся калачиком, а может, положил голову на руки и уснул. Четыре утра. Темень. Зима или даже уже весна. Во всяком случае, ночь была жутко холодная. Вдруг он чувствует, что кто-то его тормошит. Открывает глаза – Ромек. Они с Ядькой оказались в том же автобусе. Ночью у нее начались схватки. Вышли на улицу. Не могли поймать такси. Ромек так разволновался, что никому не позвонил. Подвернулся автобус. В нем ехал единственный пассажир – пьяный Дзюб. Впрочем, мгновенно протрезвевший. Он выскочил из автобуса, нашел автомат, позвонил мне, Яцеку, Малгосе. Через тридцать минут все были на месте. Роды, кстати, длились восемь часов, так что спешили мы зря. Но кто же мог знать. Иногда такая маленькая случайность решает успех съемок.
С Ядей и Ромеком мы поддерживаем отношения до сих пор. Они живут в Канаде, у них трое детей. Перед этим несколько лет жили в Германии. Недавно мы встретились. Немцы устраивали ретроспективу моих фильмов. Я попросил, чтобы обязательно включили “Первую любовь”. А узнав, что Ядя с Ромеком в Германии, уговорил организаторов пригласить все семейство на показ. Они приехали. Девочке, которая когда-то родилась на моих глазах, уже восемнадцать. Все, конечно, прослезились. Ядя ничуть не переменилась. Пополнела, но осталась такой же энергичной. А восемнадцатилетняя девушка, только что увидевшая на экране собственное появление на свет, по-немецки говорила гораздо лучше, чем по-польски.
История эта не причинила никому вреда, хоть я и побаивался. Мало ли что им взбредет в голову. Возомнят себя кинозвездами. Но довольно быстро убедился, что все будет в порядке. Я ведь и выбрал их потому, что в свои семнадцать Ядя уже твердо знала, чего хочет. Родить ребенка, иметь семью, быть верной женой, хорошей хозяйкой, не бедствовать – не более того. Это было ее целью, и она добилась, чего хотела. Я понял, что ее взглядов на жизнь так просто не поколебать. И уж точно ей в голову не придет вдруг сделаться актрисой. Она твердо знала, что это чужой мир. Мир, который совсем ее не интересовал.
Съемки ребят не испортили. Когда фильм показали по телевизору, день или два их узнавали на улицах и поздравляли. Им было приятно. Они ненадолго сделались известны. Но ничуть не возгордились. Просто погрелись в лучах зрительских симпатий. В магазине или трамвае кто-нибудь вдруг улыбался и говорил: “О, я вас узнал. Видел по телику”. Им было приятно. Но это недолго продолжалось. Потом, само собой, по телевизору шли другие фильмы. И других узнавали на улице. Другим улыбались или показывали на них пальцем. А на Ядю и Ромека уже нет. Но в их жизни был тот миг всеобщей доброжелательности.
Благодаря этому фильму нам удалось сделать кое-что полезное. Тогда – как, впрочем, и теперь – квартиры приходилось ждать годами. Иногда лет по пятнадцать. Ромек уже два или три года стоял в очереди на кооператив. В фильме есть сцена, когда в правлении кооператива супругам объясняют, что, возможно, лет через пять у них появится шанс попасть в список, согласно которому – опять-таки возможно – они когда-нибудь получат жилье. Перспектива весьма отдаленная. В съемной комнатушке фиолетового цвета жить с ребенком невозможно. Ни к ее, ни к его родителям не переберешься – те сами жили в жуткой тесноте, да и отношения складывались слишком сложно, чтобы жить вместе. Тем более с малышкой.
Тогда мне в голову пришла одна идея, в сущности, очень простая. Я написал заявку на сценарий под названием “Эва-Эвуня”. Это было уже после рождения Ядиной дочки, когда стало известно, что ее назвали Эва. Я предложил сделать еще один фильм: снимать девочку год за годом до того дня, пока у нее не появится собственный ребенок.
Написал сценарий. Поскольку “Первая любовь” – телефильм, снятый на шестнадцатимиллиметровую пленку, сценарий я тоже принес на телевидение. В Польше это и по сей день весьма солидная организация. Мне сказали: прекрасно. И в самом деле – долгосрочный зрительский проект, интересно двадцать лет наблюдать за одним человеком. Мне хотелось этим заняться. Я даже начал. До сих пор у меня где-то хранятся снимки пяти-шестилетней Эвы.
На телевидении я спросил:
– Хорошо. Но вы ведь хотите, чтобы фильм вселял веру в будущее?
– Конечно, хотим.
– Если вы хотите, чтоб он вселял веру в будущее, – сказал я, – нужно, чтобы обстоятельства, показанные на экране, ее вселяли. Но пока они не вселяют.
– Почему не вселяют?
– Да потому что у молодой семьи нет своей квартиры. Если мы будем снимать ребенка, который растет в какой-то норе, в жутком дворе среди грязных, бедных, запущенных детей, – фильм не вселит веру в будущее. Для оптимизма следует создать условия, – отвечаю я.
– Какие, например?
– Например, хорошо бы им дать квартиру.
И телевидение по своим каналам этого добилось. Через жилотдел, партком, райсовет – не знаю как. Во всяком случае, когда Эве исполнилось полгода, квартиру они получили – хорошую, большую, четырехкомнатную.
Там они какое-то время и жили. Я несколько раз снимал в этой квартире для фильма “Эва-Эвуня”. Потом перестал. Не потому, что надоело – терпения мне бы хватило. Мы могли бы снимать раз в два года, не постоянно, и постепенно сложился бы фильм. Но я понял, что, если продолжу съемки, это может кончиться так же, как позже кончились съемки фильма “Вокзал” в 1981-м. То есть я могу снять что-то, что потом будет использовано против моих героев. Я этого не хотел. И остановился.
Я считаю, документалист не должен влиять на жизнь тех, кого снимает, – ни в хорошую, ни в плохую сторону. Нельзя вмешиваться. Особенно когда дело касается психики, мировоззрения, мироощущения. Нельзя на это воздействовать. Нужно быть очень, очень осторожным. Здесь таится одна из ловушек документального кино. Мне по большей части удалось ее избежать. Я никого не утопил – и никого не вытащил на берег.
“Больница” (1976)Фильм “Больница”, в свою очередь, сложился из сплошных случайностей. Я говорил, что режиссер редко получает удовольствие от своей работы, но, делая “Больницу”, я два раза его по-настоящему испытал. По-настоящему порадовался тому, что у меня под рукой камера, свет и звук и я могу запечатлеть происходящее на моих глазах.
История с “Больницей” была классическая. Фильм делался как делается типичное документальное кино: чтобы снять что-то стоящее, нужно сначала хорошо изучить материал и познакомиться с людьми, о которых собрался рассказывать.
Я собирался снимать другой фильм. Не о врачах. Мне хотелось сделать картину о том, что посреди бардака, который творится вокруг, среди всей этой грязи, при всем понимании собственного бессилия и невозможности что-либо изменить, есть люди, совместными усилиями добивающиеся какого-то успеха. Требовалось найти действительно хорошее, стоящее дело. Я долго перебирал профессии. Блестящая волейбольная команда завоевала тогда на Олимпиаде в Монреале золотую медаль. Можно сделать фильм про них. Потом подумал про горняков-спасателей. На шахте случается катастрофа, они спускаются под землю и там, в темноте, почти без воздуха, пробиваются через завалы и через несколько дней поисков находят полуживого шахтера. И поднимают его на поверхность.
Перебирал разные варианты. И в конце концов решил, что фильм мог бы, пожалуй, быть о медиках. Мы стали искать врачей, хирургов – и наткнулись на эту больницу. Атмосфера там и в самом деле была на редкость доброжелательная и человечная. Подготовка к фильму продолжалась почти год. Не то чтобы я на протяжении года ежедневно проводил там по восемь часов, но время от времени мы эту больницу навещали.
Надо было придумать, как показать их работу. Почти сразу я пришел к мысли не показывать пациентов. Потом решил организовать материал как хронику одного дня: час за часом, час за часом – хрестоматийный прием документального кино. Потом придумал снимать не весь день, а только то, что происходит в полдень. И на экране давать надпись “двенадцать часов дня”. Но быстро понял, что это глупо. Ужасно искусственно. Зачем лишать зрителя возможности увидеть что-то интересное, случившееся в пять минут первого, и подсовывать ему какую-нибудь ерунду, происходящую в двенадцать ноль-ноль? Теоретически идея красивая, но на практике оборачивается идиотизмом и полным абсурдом.
В те времена от нас требовали – и это было правильно – представить сценарий заранее. Написать, что будет в фильме. Никто никогда не знает, что там будет, но необходимость писать сценарий заставляла как-то организовать замысел. Я расспрашивал врачей о важных, интересных, драматических моментах их работы, их жизни, и они вспоминали, рассказывали, что нередко собирают пациентов по частям. О многих вещах я слышал впервые. Например, что в костной хирургии используется молоток. Конечно, в нормальных условиях это должен быть специальный хирургический инструмент, но в 1954 году они пользовались обыкновенным, которым забивают в стену гвозди. Однажды во время серьезной операции молоток сломался. Я тут же вписал в сценарий: идет операция, и ломается молоток.
И вот – классическая история про мгновенья режиссерского счастья. Не помню, которую уже ночь мы там торчали. Раз в неделю у бригады было круглосуточное дежурство: врачи работали двадцать четыре часа подряд плюс еще семь – итого тридцать один. Месяца два или три мы дежурили вместе с ними. Иногда мы не выдерживали. Кончались силы, мы валились с ног. Они продолжали возиться со своими костями. А мы сбегали домой. Но иногда проводили с ними всю ночь до утра.
Камера у нас была большая и тяжелая. Поднять можно только вдвоем-втроем. Снимали в нескольких точках – в приемном покое, коридорах, палате, двух операционных и маленькой послеоперационной. Устанавливали там на время дежурства камеру, освещение, микрофон и так далее. В фильме видно, что врачи ходят из корпуса в корпус. Мы тоже, естественно, не сидели на месте. Но таскать за ними камеру постоянно, по три раза за ночь было невозможно. Так что ее на всю ночь ставили, к примеру, в операционной, а под утро можно было еще поснимать в комнате врачей, где они час-полтора спали, а потом приводили себя в порядок. Всего таких точек съемок было шесть, семь.
И вот однажды на скорой привозят родную тетку директора нашего фильма. Забавно. Я имею в виду, разумеется, не перелом бедра, а случайное совпадение. Ее кладут – тоже случайно – в операционную, где у нас стоит камера. По ходу операции в районе колена требуется вбить стержень размером с мизинец. Операция продолжается около трех часов, и мы время от времени включаем камеру. И вдруг… В операционной имеется как раз такой молоток, о котором мне рассказывали. Мы, конечно, начинаем его снимать. И только настоящим везением или какой-то интуицией можно объяснить, что в нужном месте оказывается заряженная камера, необходимое освещение и магнитофон, а оператор начинает съемку как раз за двадцать-тридцать секунд до того, как случается следующее. Прямо во время съемки молоток ломается. То есть происходит то, что было описано в сценарии – и чего случиться никак не могло. В последний раз молоток ломался в 1954 году. А в сценарий я его вставил только потому, что услышал про тот случай. Все потом решили, что это подстроено, что это какой-то трюк. Ничего подобного. Это и есть счастье документалиста. Мгновение, когда чувствуешь, что снял что-то действительно важное.
Мы хотели показать ужасные условия, в которых трудятся врачи, – все разваливается, нет ваты, отключают электричество, проводка плохая, лифт не работает. Такая была жизнь. Так было.
Врачи оказались настолько открыты и мы так подружились, что они почти не замечали нашего присутствия. Чтобы добиться этого, документальный фильм нужно снимать долго. О чем сегодняшние телерепортеры, похоже, не подозревают. Приходят, суют под нос микрофон и просят ответить на вопрос. У кого получается умнее, у кого глупее, но это не имеет никакого отношения к правде о человеке.
“Не знаю” (1977)Я старался не причинить вреда героям своих документальных фильмов. Но у одного возникли ко мне большие претензии, хотя он сам дал согласие на съемку.
Часовой фильм под названием “Не знаю” никогда не вышел на экраны – в частности, потому что я опасался повредить герою. Он тоже не хотел, чтобы фильм был показан, но вместо того, чтобы действовать со мной заодно, пожаловался в министерство культуры и искусства, что было шагом совершенно абсурдным. Не знаю, чего он добивался. Никаких оснований скандалить не было – договор подписал, деньги получил. Пусть небольшие, но все же он их взял, тем самым согласившись участвовать в съемках. Я со своей стороны постарался сделать так, чтобы картина в прокат не попала.
По форме фильм – исповедь бывшего директора нижнесилезской фабрики, члена партии, выступившего против местной мафии, состоящей из членов партийной организации этого предприятия и области. Которые его и уничтожили. Внешне директор походил на Эдварда Герека – это была как раз его эпоха: крупный, коротко стриженный. Он сам был одним из них, но в какой-то момент решил, что товарищи зашли слишком далеко – товар бессовестно разворовывается, страдает бюджет предприятия, на вырученные деньги устраиваются пьянки, покупаются машины. К несчастью, директор не знал, что в воровстве, махинациях и пьянках участвуют высокие милицейские чины и большие люди из партийного комитета воеводства. Он об этом не подозревал и в результате оказался совершенно раздавлен – и морально, и в смысле карьеры.
Когда я с ним познакомился и услышал эту историю, мне захотелось сделать о ней фильм. Просто фильм, ничего больше. Он сказал: “Пожалуйста”. Мы встретились. Я записал его монолог на магнитофон. Потом дал ему послушать, чтобы человек представлял себе, что получается. Сказал ему, что хотел бы сделать из этого фильм. Он согласился. Подписал договор. Но когда картина была готова, я понял, что если она выйдет в прокат, то может навредить моему герою еще больше. На экране все получилось резче и жестче, чем было в рассказе. Фамилии реальных людей я заглушил стуком пишущей машинки – чтоб их было не разобрать. И все равно считал, что фильм показывать не стоит.
После 1980 года телевизионщики набросились на такого рода истории и очень хотели дать “Не знаю” в эфир, но я не согласился. Фильм не показывался нигде и никогда. Я знал, что человек очень переживал, что фильм вообще существует. Договор он подписал, но позже понял, что его рассказ опасен. В 1980 году уничтожившая его мафия никуда не делась. Людей всячески старались убедить, что свободы стало больше, – но на самом деле ничего не изменилось.
“С точки зрения ночного сторожа” (1978)Никогда не известно, каким получится фильм. Всегда, в каждой работе существует тонкая грань, дойдя до которой режиссер волен поступить по-разному. Я отступаю. Если чувствую, что показ фильма по телевизору может причинить моему герою вред, – я отступаю.
Сторож посмотрел фильм, и ему понравилось. Позже картина получила премию на Краковском фестивале, потом была показана в рамках “Фестиваля фестивалей” перед фильмом Феллини. Публика там хорошая, но, конечно, довольно специфическая – люди, которые обычно ходят на такие мероприятия. В обычном прокате фильм никогда не шел. В 1980 году его захотели показать по телевидению. Но я снова отказался, считая, что это сильно навредит герою. Картину увидят знакомые, близкие, соседи, дочка, сын, жена. Над ним будут смеяться, а может, будут его стыдить. Зачем? Тем более что по-человечески я не испытывал к нему никакой антипатии. Не разделял его точку зрения – ну так что, ставить его за это к стенке? Более того, его рассуждения в кадре во многом объяснялись тем, что он понимал, чего я от него хочу, видел мою реакцию на свои слова и с готовностью шел навстречу, не желая разочаровывать, инстинктивно угадывая мои ожидания.
Есть и другая сторона дела. Я считаю, что если как режиссер принял какие-то решения и поставил в титрах свое имя, то так тому и быть, и я не имею права переделывать фильм, потому что ситуация вдруг переменилась. И никогда этого не делал. Если я, например, соглашался что-то вырезать – а я соглашался много раз, – то не хранил потом вырезки в шкафу или под кроватью в надежде, что однажды смогу их вернуть на место и продемонстрировать фильм во всей красе. Нет, если я согласился что-то вырезать и подписался под этим (именно подписался – потому что было немало случаев, когда я не соглашался, и в результате фильмы годами лежали на полке), значит это – окончательный вариант. Это – мое решение. Я не стану возвращать вырезанное, чтобы все поняли, как прекрасен был фильм, пока цензура не покалечила. Думаю, это было бы как-то непрофессионально, да и не по-мужски.
Тот сторож не был плохим человеком. Он искренне считал, что если кого-нибудь повесить публично, люди испугаются и перестанут совершать преступления. Истории известна такая точка зрения, и он ее разделял. Причиной тому, возможно, не очень высокий уровень интеллекта, упрощенный взгляд на жизнь, среда, в которой он вырос. Нет, не думаю, чтобы он был плохим человеком.
Можно было подбросить ему вопрос: “Что вы думаете о смертной казни?” или “Как вы относитесь к животным? Любите?” – и он отвечал: “Знаете, животных я люблю. Мы раз обедали, и сын выпустил попугайчика, так он ко мне в бульон свалился. Но вообще животных я люблю”. И так далее. Спрашивать-то я спрашивал, но ответы за него не писал. Да и где мне такое выдумать?
Я знал, кто мне нужен для фильма. Объяснил Дзюбу, и он долго разыскивал такого человека. Я многие годы читал дневники, издававшиеся “Народным издательским кооперативом”. Ими мало кто интересовался. А это был потрясающе интересный социологический материал. “Месяц моей жизни”, “Самый важный день в моей жизни”, “Женские дневники”, “Дневники рабочих”, “Двадцать лет на земле: дневник крестьянина”. Публиковали их очень много, и однажды в этой серии я прочитал дневник заводского сторожа, в котором он излагал совершенно бесчеловечные, фашистские взгляды. Я подумал, что должен снять о нем фильм. Встретился с ним, но оказалось, он по многим причинам совершенно не подходит для кино. Но поскольку сценарий уже был готов и студия дала согласие, Дзюб начал подыскивать человека похожего. Обойдя больше полусотни варшавских фабрик и познакомившись со ста пятьюдесятью сторожами, он показал мне десятерых, из которых мы в конце концов выбрали одного.