
Полная версия:
О себе
Для нас, европейцев, возвращение в родной дом обладает ценностью, укорененной в традиции, истории, культуре. О возвращении домой рассказывает, например, “Одиссея” – если обратиться к древности. Очень часто в литературе, театре, культуре родной дом становился воплощением некой системы ценностей. А для нас, поляков, людей весьма романтичных, это место значимо особенно, это существенный пункт нашей жизни. Поэтому в фильме такой финал. Но в Америке, оказалось, его никто не понимает, и я предложил сделать другой, чтобы американцам сразу было ясно: героиня возвращается в отчий дом. Перемонтировал последнюю сцену. А потом задумался: почему же все-таки они сами не поняли? Я не знаю Америки. Не понимаю ее. Но все же попытался разобраться, в чем тут дело. И вспомнил одну историю.
Я рассказал ее разным людям – журналистам, прокатчикам, коллегам. Но, рассказав несколько раз, вдруг понял, что ничего подобного никогда со мной не происходило: это история моего знакомого, которую я выдаю за свою. Мало того, что я ее присвоил, мало того, что уверяю всех, что она случилась со мной, я еще и сам в это поверил. И тут я осознал, что просто украл ее.
Обычно я рассказывал это так. Я будто бы лечу в Америку и рядом со мной в кресле – незнакомый тип. Настроения беседовать нет, хочется поспать или почитать книжку. Но сосед оказывается словоохотливым и заводит разговор. Ну, что поделаешь…
– Чем занимаешься? – спрашивает он.
– Снимаю кино, – говорю.
– Как интересно!
– Да, – отвечаю.
– Знаешь, а я делаю окна, – говорит он. – Это тоже очень интересно.
– Да, необычайно.
Конечно, я произнес это с иронией, но он ее не уловил и начал рассказывать. Оказалось, окна он делает в Германии, живет там же. Мы прекрасно друг друга понимали, потому что английским владели одинаково.
Так вот, он – владелец лучших, крупнейших в Германии фабрик по производству окон. Довольно дорогих, с гарантией на пятьдесят лет. Немцы, разумеется, охотно их покупают – они люди практичные и верят, что если дается гарантия на полвека, значит, окно полвека точно прослужит. Добившись блестящего успеха в Германии, этот человек, как всякий в чем-то преуспевший европеец, захотел повторить его и в Америке. И открыл там фабрику.
И вот он мне рассказывает: “Слушай. Я действительно делаю фантастические окна. Даю пятьдесят лет гарантии. Продаю по разумной цене. И – ни одного желающего. Ни единого. Я вложил уйму денег в рекламу: в прессе, на телевидении, где угодно. Рассылал буклеты, каталоги. Никто не покупает мои окна. Тогда я уменьшил гарантию до двадцати лет, а цену оставил прежнюю. И знаешь что? Дело пошло на лад. Снижаю гарантию до десяти лет, цена опять-таки прежняя – продажи увеличиваются в четыре раза. Вот теперь лечу в Америку открывать вторую фабрику. Гарантия пять лет, цена та же. Почему американцы предпочитают окна с гарантией пять лет, а не на полвека? Да они просто не представляют себе, как можно пятьдесят лет просидеть на одном месте”.
То есть идея родного дома как места, в котором сменяется поколение за поколением, американцам непонятна. Сами они без конца переезжают. И эту историю я принялся рассказывать в качестве своей собственной, объясняя отношение американцев к отчему дому.
Через какое-то время спохватился, что история чужая. Но поскольку была мне очень кстати – я ее присвоил. Спросите, как выглядел тот немец, якобы сидевший рядом со мной в самолете, – и я опишу его во всех подробностях, хотя никакой немец рядом не сидел. Но теперь это мой немец. Я его присвоил.
Думаю, мы храним в памяти очень многое, не отдавая себе отчета. Если долго и настойчиво пытаться, можно воскресить забытые образы и события. Нужно только очень хотеть и упорно стремиться к этому.
У меня есть такие “восстановленные” образы. Например, никто не мог рассказать мне о немце, набиравшем воду из колодца. Я вижу эту картину: он прикладывается к воде губами, жадно пьет, откидывает голову назад, каска сползает, он придерживает ее рукой. И все, ни начала, ни продолжения. Картинка всплыла в памяти, когда я старался вспомнить раннее детство.
Потом немцы стали всех выселять. Мы уехали. После войны жили на “возвращенных землях”. В разных местах. Для нашей семьи это было хорошее время. Отец еще чувствовал себя прилично, работал. Последние годы, когда здоровье ему позволяло. У нас был дом. Настоящий, большой. Я ходил в детский сад. Жизнь складывалась неплохо. Раньше в нашем доме жили немцы. До сих пор у меня хранятся немецкий ножик и набор циркулей. Отец ими пользовался, когда чертил, а потом циркули достались мне. Помню еще немецкие книги. Одна из них, “Горы под солнцем”, стоит у меня на полке по сей день.
Где мы провели военные годы, не знаю, а теперь уже и спросить некого. Сохранились письма, какие-то документы, но ни один не проясняет, где именно мы жили. Сестра тоже не знает. Она родилась через три года после меня, в конце войны, в 1944 году. Известно, что место рождения – Стшемешиц, на границе той части Силезии, которая до войны принадлежала Польше. Во время войны это уже не имело значения – немцы были повсюду.
В Стшемешице жила бабушка по отцу. У нее мы и поселились, в какой-то маленькой комнатушке. Она прекрасно знала немецкий и русский и, поскольку в первые послевоенные годы особого спроса на учителей немецкого не было, стала преподавать русский. Я даже ходил в школу, где она работала.
Школ я сменил столько, что часто их путаю. Не помню, где в каком классе учился. Переходил из школы в школу два-три раза в год. В Стшемешице ходил, кажется, во второй или в третий класс, мне было лет восемь-девять. Потом мы опять жили там, когда я учился в четвертом или в пятом. Успевал хорошо, хотя ни подлизой, ни зубрилой не был. Честно говоря, четверки и пятерки доставались мне без особого труда. Думаю, одноклассники меня любили – я им помогал, давал списывать, подсказывал.
Уровень провинциальных школ был тогда очень низким. Мне все давалось легко. Учеба не отнимала много времени. Ничего из пройденного в памяти не осталось. Даже таблицу умножения знаю нетвердо. Пишу с ошибками. Мало что выучил. Разве что несколько исторических дат.
Мы еще несколько раз возвращались в Стшемешице. Уезжали куда-то, потом снова приезжали – здесь всегда можно было перекантоваться. Жуткое местечко. Недавно я там побывал. Нашел наш дом, двор. Конечно, все оказалось меньше, мрачнее, грязнее, чем виделось тогда.
Не помню, чтобы в детстве кто-нибудь особенно плохо ко мне относился. Изредка били, вернее, пытались – обычно я успевал удрать. Как раз в Стшемешице, зимой, когда мы вечером возвращались с катания на санках или из школы. Была там компания мальчишек, у которых чесались руки мне надавать. Я был внуком учительницы – она время от времени ставила им колы, и они за это хотели отлупить меня. Никогда не рассказывал бабушке, так что точно не знаю, может, дело было не в отметках. Может, лупили за то, что не силезец. Верхняя Силезия – регион довольно специфический. Адаптироваться там было трудно – силезцы говорили по-силезски и легко отличали “чужака”.[4]
Нас с сестрой часто отправляли в так называемые профилактории для детей, предрасположенных к туберкулезу или просто ослабленных. Там был климат получше и более-менее приличное питание. Кормили по тем временам действительно неплохо. По утрам пару часов были уроки.
Вероятно, мы туда ездили потому, что родители едва сводили концы с концами. Отец все время болел. Мама зарабатывала всего ничего. А профилактории, скорее всего, были бесплатными. Родители страшно переживали эти разлуки, но другого выхода наверняка не было. При малейшей возможности они нас навещали. Мы с сестрой очень этого ждали. Обычно приезжала мама – отец подолгу не вставал с постели. Я их любил, и, думаю, они меня очень любили, поэтому жить в разлуке было тяжело. Но что поделаешь. Так сложилось.
Мы жили то в одной дыре, то в другой – в такой глухомани, куда даже коммунистическая власть не добралась. Я там ни разу не видел милиционера. Население – несколько сот человек. Учитель. Водитель автобуса, возившего в городок чуть покрупнее раз или два в день. И все. Нет, еще, конечно, директор санатория – наверное, партийный, – но его я, кажется, никогда не встречал. Понятия не имею, где я был, когда умер Сталин. Меня это не интересовало. Не уверен, что знал о его смерти. Скорее всего, нет.
Первый западный фильм (а может, это я тоже вообразил позднее) я посмотрел в Стшемешице. По-моему, “Фанфан-тюльпан” с Жераром Филиппом. Это была невероятная сенсация, потому что обычно показывали чешские, русские или польские фильмы. Я был еще маленьким – лет семь, может, восемь, – а на эту картину пускали, кажется, с шестнадцати. Как быть? Родители хотели, чтобы я посмотрел. Считали, что фильм хороший и мне понравится. Мой двоюродный дедушка (я называл его “дядей”), известный в городке врач, специально пошел на сеанс. Решил, что мне тоже можно, воспользовался своим авторитетом врача и договорился с директоршей кинотеатра, чтобы меня пустили. И я пошел. Но саму картину совершенно не помню. А ведь так готовился, так переживал – боялся, что не пустят.
Еще раза три мы жили в Соколовско, возле Еленя-Гуры, в Нижней Силезии. Из местечек моего детства это запомнилось мне лучше всего. Там тоже был санаторий, где лежал отец. Собственно, Соколовско был курорт – больше там ничего не было. Курорт, конечно, сильно сказано. При слове “курорт” мы представляем себе что-нибудь вроде Канн. На Канны это похоже не было. Крохотный городок с двумя или тремя санаториями. Ни одного силезца: либо бежали, либо были выселены после войны. Все население – около тысячи человек: большинство – пациенты и человек двести персонала с семьями. С детьми.
Там был зал, где проходили театральные гастроли и показывали кино. Приличный зал в Доме культуры, с хорошими проекторами и большим экраном. Показывали и фильмы для детей. Проблема заключалась в том, что купить билет мне – как и большинству моих приятелей – было не на что. Родителям было не по карману давать нам на кино. Иногда, конечно, давали, но редко. Поэтому мы забирались на крышу. Там имелось что-то вроде большого воздуховода – труба с отверстиями по бокам. Через них можно было отлично плевать на зрителей. Наверное, мы делали это из зависти. Злились, что они могут пойти в кино, а мы – нет.
Виден оттуда был только кусочек экрана. С моего места – нижний левый край: полметра, в лучшем случае метр. Иногда удавалось разглядеть ногу актера, если он стоял, или руку и голову – если лежал. Звук к нам долетал, так что в происходящем на экране мы кое-как ориентировались. И так смотрели. Поплевывали вниз и смотрели кино. Нас с этой крыши гоняли. Попасть на нее ничего не стоило: местность там гористая, крыша Дома культуры прилегала к горе, на которую мы без труда взбирались, потом залезали на дерево, а оттуда уже на крышу, и там проходили все наши детские игры.
По крышам я много лазил. У меня был приятель, паренек из Варшавы, который все свободное время проводил на крышах. Если удавалось достать вино или водку, он считал, что пить надо непременно на крыше. Они с приятелями забирались на самую верхотуру, я с ними, – и там, в вышине над городом, попивали винцо.
Позже я много колесил в поисках мест моего детства. Хотел встретиться со старыми друзьями, но, приехав, обнаруживал, что желание пропало. Осматривал знакомые места и уезжал обратно. Мне казалось, это хорошая идея – повстречаться, повидаться с людьми, которых не видел тридцать или сорок лет. Поглядеть друг на друга, узнать, кто кем стал. Жизнь у нас совершенно разная, но именно это и интересно. Рассказали бы друг другу про свое житье, про то, что произошло за это время. Но после нескольких таких встреч желание ездить у меня исчезло. Честно говоря, я испытал какую-то неловкость. У меня неплохо идут дела, хорошая машина. А тут трущобы, нищета, запущенные дети. Наверное, мне немного повезло. Пусть всего пару раз за всю жизнь, но им и того не досталось. Думаю, стали бы мы встречаться – им тоже было бы не по себе. Но поскольку идея встретиться была моей, то я и столкнулся с проблемой.
У родителей не хватало денег, чтобы отправить меня учиться в другой город и платить за жилье и содержание. А я и не хотел учиться. Считал, что уже знаю все, что нужно, – как, наверное, думает каждый в этом возрасте. Среднюю школу я окончил в четырнадцать или пятнадцать. Год пробездельничал. Мой отец, который был мудрым человеком, сказал: “Ладно, иди в пожарное училище. По крайней мере, получишь профессию и будешь работать”.
Работать я хотел. Училище предоставляло бесплатное общежитие с питанием, и поступить было очень легко. Отец прекрасно понимал, что после школы пожарников я заговорю по-другому. И конечно, оказался прав. Прошло месяца три, может, полгода. Я вернулся с желанием учиться во что бы то ни стало. И ходил потом в школу, а позже еще в одну.
В варшавский Государственный театрально-технический лицей я попал случайно. Его директором был наш дальний родственник, которого я раньше не знал. Родители то ли написали, то ли съездили к нему. Это было потрясающее место, лучшее из всех, где мне довелось учиться. Сейчас таких, к сожалению, больше нет. Как все хорошее, лицей вскоре закрыли. Там были замечательные учителя. Тогда в Польше – думаю, и в Европе тоже – было не принято, чтобы преподаватели относились к ученикам как к младшим коллегам. А здесь было. Они были добры к нам и мудры. Открыли нам, что существует такая вещь, как культура. Советовали читать книги, ходить в театр и кино. Не сказать, чтобы это было принято – во всяком случае, в моем кругу, среди моих приятелей. Я вообще ничего не знал, кроме провинции. А тут вдруг оказалось, жизнь можно прожить иначе. Вот – роль случая. Окажись мой дядя директором какого-нибудь другого училища, учился бы я там, и жизнь сложилась бы совсем по-другому.
Отец умер от туберкулеза в сорок семь – был моложе, чем я теперь. Он болел на протяжении двадцати лет и, думаю, уже не хотел жить. Болезнь не позволяла ему работать, нести ответственность за семью, чего-то достичь в своем деле, дать любимым и близким то, что он мог бы дать. Мы с ним об этом не разговаривали, но я уверен, что не ошибаюсь. Отец был человеком ответственным. Могу его понять.
Мама перебралась в Варшаву. В конце шестидесятых – начале семидесятых зацепиться там было очень сложно, прописки не давали. Но постепенно мама как-то устроилась. Жизнь была очень трудной, денег не хватало. Мне, впрочем, тоже. Потом уже я сумел немножко ей помогать.
Мамы не стало в шестьдесят семь. Она погибла в автокатастрофе; за рулем сидел мой друг. Это был 1981 год. Так что родителей я потерял довольно давно. Впрочем, мне пятьдесят, мало у кого в таком возрасте есть родители. Я о стольких вещах не успел с ними поговорить. А теперь уже поздно. Есть сестра. Мы видимся не очень часто – мне просто не хватает времени. Я уже несколько лет ни с кем близко не общаюсь. Все время работаю.
Мне кажется, у нас с сестрой много общего. В детстве мы были неразлучны. В той жизни с постоянными переездами, новыми школами, болезнью отца наша близость была очень важна. Близость с мамой и сестрой. Мы теперь часто пытаемся вспомнить какие-то события из прошлого, и не можем. Не можем чего-то понять. Не можем восстановить ход событий – и уже никогда не сможем. Главные действующие лица умерли и не расскажут, как было дело. Все кажется, что впереди полно времени. Что как-нибудь потом, при случае…
Отношения с родителями всегда складываются несправедливо. Когда родители в расцвете сил, энергичны, полны жизни, любви, мы их не знаем, потому что нас еще нет. Или мы еще слишком малы, чтобы это оценить. А потом, когда вырастаем и начинаем что-то понимать, они стареют. Теряют былой запал. Прежнее жизнелюбие. Позади множество разочарований и неудач – осталась горечь. У меня были потрясающие родители. Просто потрясающие. Но я не смог вовремя их оценить. По молодости, по глупости…
Позже нам не хватает времени на любовь к родителям, потому что возникают собственные заботы. Свои семьи, свои дети. Конечно, мы стараемся почаще звонить и говорить: “Мама, я люблю тебя”. Но дело ведь не в этом. Мы уже сами по себе. А по-настоящему нужны родителям рядом. Они все еще считают нас детьми, которых следует постоянно опекать. Мы же стараемся из-под этой опеки вырваться – и имеем на это право. Поэтому я и говорю, что отношения между детьми и родителями всегда несправедливы. Но ничего не поделаешь. Ни одно поколение этой несправедливости не избежало. Может, важно ее в какой-то момент хотя бы осознать.
Моя дочь Марта так же несправедлива ко мне. Это в порядке вещей. Она воздает мне за мою собственную несправедливость в отношениях с моими родителями. Разумеется, не нарочно, не осознанно; просто так устроена жизнь, такова человеческая природа. Марте девятнадцать – ее стремление вырваться из дому совершенно естественно. Само собой, у нее есть желания, которые мне не по душе. Но так и должно быть. Это нормально.
Мои родители обладали обостренным чувством справедливости. Отец был очень мудрым человеком, но я мало чем из его мудрости сумел воспользоваться. Только теперь понимаю смысл каких-то его слов и поступков. Раньше я был для этого слишком глуп, слишком молод, слишком легкомыслен или слишком наивен. С дочкой мы о самых важных вещах не говорим или говорим очень редко. Конечно, много разговариваем о всяких житейских делах, но не о том, что действительно имеет значение. Вместо этого я пишу ей письма – в надежде, что они останутся. Сейчас мои письма, возможно, не особо ей нужны, но когда-нибудь, потом…
Хорошо, если отец для ребенка – авторитет, человек, которому можно верить. Это фундаментальная вещь. Возможно, одна из важнейших причин, по которой мы поступаем в жизни так, а не иначе, – желание, чтобы наши дети нам доверяли. Хоть чуть-чуть. Отчасти именно поэтому мы не опускаемся окончательно, не совершаем каких-то злодейств, гадостей. По крайней мере, это в большой степени определяет то, как я себя веду.
КиношколаВ театральном Лицее нам открыли, что существует другой мир. Мир, в котором не имеют значения общепринятые ценности – благополучие, достаток, положение. Мы обнаружили, что человек может осуществить себя в мире, где важны совершенно другие вещи.
Именно поэтому я страстно полюбил театр. В 1958–1962 годах театр в Польше переживал свои лучшие времена. Это была эпоха великих режиссеров, великих спектаклей, великих авторов (в 1956 году в ПНР начали ставить и западных драматургов), великих актерских свершений, великих сценографов. Польский театр был в ту пору театром мирового уровня – притом что, конечно, существовал железный занавес и о таком культурном обмене, как сейчас, не могло быть и речи. В кино еще что-то изредка допускалось. Но в театре было исключено. Теперь-то польские труппы гастролируют по всему свету. А тогда ни о чем подобном не помышляли. Каждый играл на своей сцене, и все.
Мне кажется, сегодня такого театра нет нигде. Я хожу на спектакли в Нью-Йорке, бываю в театре в Париже, в Берлине – нигде не вижу подобного уровня. Конечно, мои воспоминания связаны с юностью, когда я открывал для себя что-то совершенно новое и прекрасное. В теперешних спектаклях я не встречаю такого уровня режиссерской, актерской работы, сценографии, такой изобретательности. А тогда смотрел и не мог поверить, что такое вообще возможно.
Само собой, я решил стать театральным режиссером. Тогда в Польше – как, впрочем, и сейчас – стать театральным режиссером было нельзя, не получив какого-нибудь высшего образования – требовалось окончить институт. Были разные варианты, но я подумал – почему бы не выбрать кинорежиссуру, чтобы уже от нее двигаться к режиссуре театральной? И там режиссер, и тут.
Тем временем я, конечно, работал – надо было на что-то жить. Я уже вырос и не мог брать деньги у мамы, которая сама едва сводила концы с концами. В первый год трудился в секторе культуры райсовета на Жолибоже. Целый год там работал и [5]одновременно писал стихи. Потом год служил в театре костюмером. Это уже было ближе к делу. Но, чтобы не угодить в армию, требовалось где-то учиться. Я поступил на преподавательские курсы. Год изучал рисунок. Делал вид, что хочу быть учителем рисования в школе.
Рисовал я очень плохо. Впрочем, на курсах все рисовали плохо и так же плохо учили историю, польский, биологию, географию. Занимались кое-как. Парни спасались от армии, девушки – по большей части провинциалки – рассчитывали выйти замуж или поработать в варшавской школе и получить прописку. У всех были свои планы. Становиться учителем никто не собирался. А жаль – отличная профессия. Не помню, чтобы встретил на курсах хоть одного энтузиаста педагогики.
И все это время я увиливал от службы в армии. Что мне в конце концов более чем удалось: меня признали негодным к военной службе даже во время войны – редчайший случай. Согласно диагнозу, я страдаю schizophrenia duplex – опасной формой шизофрении, при которой человек, получив оружие, способен тут же застрелить офицера. Эта история еще раз показала мне, как сложно устроены люди. На комиссии я не врал. Только что-то немножко преувеличил, о чем-то умолчал. Получилось убедительно.
Но сначала я худел. Придя на комиссию в военкомат в первый раз, я узнал, что у меня недостаток веса в шестнадцать килограммов. В армии недостатком веса называют все, что больше разницы между ростом и весом минус сто. То есть при моем росте – сто восемьдесят один сантиметр – человек должен весить восемьдесят один килограмм. Так считается в армии. Во мне было шестьдесят пять, так что шестнадцати килограммов не хватало. Поэтому я получил категорию “В” – отсрочка призыва на год по причине плохого физического состояния.
Я был тощий, не более того. Никаких правил я не знал, но решил, что если при недостатке веса в шестнадцать килограммов меня освободили на год, то при недостатке, например, килограммов в двадцать пять дадут белый билет. И принялся усиленно худеть. На протяжении двух месяцев я ел все меньше и меньше. Бегал. И так далее. А последние десять дней вообще ничего в рот не брал. Оказывается, это возможно: я не выпил ни капли жидкости и не съел ни кусочка в течение десяти дней. И вдобавок ходил в общественную баню – ванной у меня не было, я снимал какую-то жуткую каморку под Варшавой. Что так можно заработать инфаркт, я в свои девятнадцать лет не догадывался, да и не придал бы этому значения. Лучше инфаркт, чем армия. После пожарного училища я понял, что униформа – не для меня.
В училище нас не особо донимали, но мне стало совершенно ясно, что я не в состоянии подчиняться жесткой дисциплине, горну, свистку. Я должен завтракать, когда хочу или когда голоден, а не когда положено по распорядку дня. В общем, индивидуалист – как все поляки, а может, и просто сам по себе. Не хочу, чтобы за меня думал кто-нибудь другой, хотя это, наверное, весьма удобно. Так что за решеткой мне бы, пожалуй, пришлось туго. Впрочем, говорят, там свободы побольше, чем в армии.
Итак, десять дней я не ел, не пил и ходил в баню. Там были и сауна, и парилка. Мужчины, разумеется, разгуливали голышом. И ко мне вдруг стал клеиться один тип. Я ходил каждый день или через день и заметил, что он все время норовит ко мне придвинуться. Я подумал – может, педик; у них тут, наверное, место встреч. Придвигался-придвигался, а в один прекрасный день подошел, стал рядом, пихнул локтем и говорит: “Хороший петух – худой петух”. Оказалось – никакой не педик, просто такой же тощий, поэтому считает, что мы оба в своем роде неподражаемы и, следовательно, должны подружиться. Мужик лет пятидесяти, действительно – худой как щепка. Как говорят в Польше, “вчера из Освенцима”. Ужасно, но есть такое польское выражение. Я тоже был как будто вчера из Освенцима.
В последний день я уже едва держался на ногах. Приехала мама. Приготовила бифштекс – и после десятидневной голодовки я съел этот бифштекс. Встал и поплелся на комиссию. Разделся, как положено. Подошел к столу. Недостаток веса у меня теперь был двадцать три или двадцать четыре килограмма. Уже не шутки. Стою. Мне командуют – само собой, по-армейски грубо: “Эй! Чего встал? Туда становись, не сюда”. Поскольку я был не в первый раз, то не раздумывая направился к весам. Иду к весам и слышу за спиной: “Куда пошел?! Сломаны весы. Иди сюда!” И на этом моя авантюра с похуданием закончилась. Ничем.
Пришлось остановиться на шизофрении. Никакой специальной литературы я не читал, ни строчки. Понял, что если начну изображать, врать, меня поймают. Комиссия – дело серьезное: десять дней меня продержали в закрытом военном госпитале и ежедневно по несколько часов допрашивали – иначе не скажешь. Восемь или девять военных врачей.
За полгода до этого я по собственному почину начал ходить в психдиспансер. Записался к врачу, сказал, что плохо себя чувствую, ко всему потерял интерес. Это был мой главный аргумент – ничего не интересует, ничего не хочется.
Я не притворялся – это ощущение преследует меня на протяжении всей жизни, а тогда, во второй раз провалив экзамены в Киношколу, я тем более был подавлен. И мне уже было важнее разделаться с армией, чем поступить.