Читать книгу Игры современников. Записки пинчраннера (Кэндзабуро Оэ) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
Игры современников. Записки пинчраннера
Игры современников. Записки пинчраннера
Оценить:

5

Полная версия:

Игры современников. Записки пинчраннера

Поднявшись на седьмой этаж, я оказался в почти пустом помещении, напоминавшем спортивный зал, но это и была приемная зубного врача, о чем свидетельствовали ожидающие приема пациенты: на диване в углу, держась за щеку, сидела старуха, рядом старик – видимо, он ее сопровождал. Прямо-таки живая реклама. Я приблизился к ним, но, увидев, с каким смятением старуха смотрит на мою вздувшуюся щеку, совсем пал духом; садиться мне расхотелось, и я остался стоять у стены. Было девять часов пятьдесят минут, прием начинался с десяти. Передо мной была всего одна пациентка – но мог ли я надеяться, что меня примут без предварительной записи? Нельзя ли записаться прямо сейчас? Часть помещения была отделена перегородкой из матового стекла – скорее всего, там и принимал врач, но он пока ничем себя не обнаруживал. Уж не затаились ли за стеклянной перегородкой врач с медсестрой, и не занимаются ли до начала работы чем-то предосудительным? Десять минут одиннадцатого… Действительно, из двери, за которой, казалось, никого не было, выглянула сестра-метиска. Ее появление послужило сигналом к действию. Поспешно, точно опасаясь, что ее опередят, в кабинет бросилась державшаяся за щеку старуха. Врач принял ее немедленно: из-за перегородки доносился прерываемый стонами разговор, в голосе врача слышалось спокойствие, в голосе старухи – решимость отдать себя в его руки. Всякий раз, когда раздавался слишком громкий крик, оставшийся в одиночестве старик, почему-то радостно улыбаясь, озирался по сторонам.

Отвлекшись от своей боли, я огляделся и увидел не менее десяти больных с провожатыми, молча набившихся за это время в недавно еще пустую приемную. Странные, грубые усмешки, сопровождавшие каждый крик первой пациентки, которые появлялись на смуглых, будто закопченных лицах всех этих людей, свидетельствовали о том, что клиентура у зубного врача была не самая изысканная.

Рассматривая мексиканцев, заполнивших приемную, я сначала не обратил внимания на появление нового посетителя. Погруженный в свои мысли, я вдруг насторожился, почувствовав, что меня кто-то разглядывает, а этот невысокого роста крепкий человек уже приближался ко мне. Лет пятидесяти, но необыкновенно подвижный, он шел, громко стуча каблуками и расталкивая столпившихся в приемной людей. Крепко взяв меня под локоть – для человека, страдающего от зубной боли, его походка была слишком уж энергичной, – он стал пробираться со мной сквозь толпу. Густые усы, крупные черты лица, которые так соответствовали его большой голове, – весь облик выдавал в нем человека умственного труда. Наверное, сестренка, ведя меня за руку по приемной, он прежде всего заботился о том, как бы поскорее избавить меня от мучений. До этого момента я испытывал острую жалость к себе, а тут вдруг почувствовал всю комичность ситуации: незнакомый человек берет меня за руку, и я послушно следую за ним, расталкивая мексиканцев. Наконец мы с усатым мужчиной оказались у стеклянной двери, которую сестра-метиска приоткрыла, чтобы вызвать следующего пациента. Не спрашивая моего согласия, мужчина обнял меня за плечи и втолкнул в кабинет. Я увидел перед собой старомодное зубоврачебное кресло – такие же еще в детстве я видел в нашей деревне. Стоявший возле кресла невысокий мексиканец японского происхождения в белом халате протестующе дернулся, точно у него был нервный тик. Симпатичный на вид врач с круглой, похожей на воробьиную, напомаженной головой, как потом оказалось, не собирался категорически мне отказывать. Робко выражая свое недовольство, он посмотрел на часы: времени мало, а у него запись – кажется, пробормотал он тихо по-испански. Обнаруживая при этом буквально детское неприятие реальности, он обращался к сестре-метиске, которая виновато смотрела на него – мол, мой недосмотр.

Во время этой сцены усатый мужчина, проявив истинное великодушие, чуть ли не насильно усадил меня в кресло. Врач был, по-видимому, человеком, неспособным достаточно энергично возражать против таких действий, не говоря уж о том, чтобы решительно воспротивиться им. В конце концов он смирился и приступил к лечению моего зуба, сморщив нос и выражая этим свое неудовольствие сестрой-метиской. Теперь, вместо невнятного бормотания по-испански, он перешел на японский язык.

– Откройте рот.

Положив на больной зуб сиреневую прямоугольную бумажку, так же коротко бросил:

– Закройте.

Плотно стиснуть челюсти не удавалось. Бумага, проложенная между верхними и нижними зубами, несколько смягчала ощущения, но боль все равно отдавалась в темени.

– Откройте еще раз.

Тут он вдруг заинтересовался моими зубами и, покачав головой, заглянул мне глубоко в рот. Потом взял какой-то металлический инструмент.

– Болит? – Он ударил по зубу.

Я не могу утверждать, что и до этого события развивались логично. Однако, сестренка, это уже был буквально потрясающий взрыв непоследовательности. По нерву будто ударила камнедробилка. «Ой!» – завопил я, и мой крик был так неожидан, что врач отскочил в сторону. Тут же взяв себя в руки, он снова приблизился ко мне, но меня словно оглушили и ослепили одновременно: я не только не мог разобрать его слов, но и его лицо, похожее на мордочку колонка, видел точно сквозь туман. Мне помогли подняться с кресла, и я повалился на стоявший рядом диван. Чувств, правда, не лишился, но между моим сознанием и внешним миром легла пелена, как та сиреневая бумажка, которую врач клал на мой зуб. Продолжалось это долго – все то время, пока лечили севшего в кресло после меня усатого мужчину, а потом он обнял меня за плечи, и я, словно во сне, шагая по обволакивающему облаку боли, пересек приемную и вместе с ним спустился на лифте. Так, сестренка, помимо собственной воли я получил нечто такое, чем обычная жизнь нас не балует. Я имею в виду, что незнакомый человек в чужой стране пришел мне на выручку, мало того – заплатил не только за мое лечение, но и за прописанное врачом лекарство, которое он купил для меня в аптеке на первом этаже. Полностью подчинившись ему, я покорно пошел за ним в бар, находившийся в глубине фирменного магазина «Санборн». Ссутулившись, я долго сидел там, неотрывно глядя на то, как по стакану, расширяющемуся кверху, стекают капельки воды, как они мутнеют от крупинок соли на краю, пока постепенно не начал возвращаться к действительности.

Сквозь прозрачную жидкость, чуть поблескивающую в стакане – теперь было ясно, что это «Маргарита», – я увидел обращенную ко мне забавную физиономию. Усатый человек на глазах обретал реальность. Я наконец отвлекся от его густых усов, которые только и определяли его в моем сознании, и по-новому взглянул на его немного вытаращенные от боли и возбуждения огромные глаза под выпуклым, как панцирь черепахи, лбом, и для меня сразу же обрело смысл имя, которое выкрикнула в приемной сестра-метиска, перед тем как мы вошли в кабинет врача. Я припомнил, как она назвала его. Сеньор Карлос Лама.

Если это тот самый Карлос Лама, художник и историк искусств, выходец из Колумбии, эмигрировавший в Мексику, то я должен его знать – как-никак коллега по университету. Скорее всего, познакомились мы случайно, на приеме симпозиума, когда в толчее не разберешь, с кем общаешься. И все же его усы, как мне помнится, выглядели иначе. Я стал приглядываться к Карлосу Ламе внимательней и понял, что щека на его бульдожьем лице вспухла, поэтому усы стояли торчком. Догадавшись, что я наконец узнал его, он лукаво сверкнул глазами. Усы Карлоса, несмотря на то, что щека вспухла и отвердела как камень, зашевелились, полные губы произнесли по-английски:

– Local, but not local color…[5]

Карлос Лама шутил не только над своим английским, но и над английским как таковым, и его нисколько не интересовало, имеют ли вообще эти странные слова какой-либо смысл. Водя одной рукой перед толстым, точно расплющенным носом, другой он протянул мне стакан с «Маргаритой». Я послушался и залпом отпил половину. Зуб болел по-прежнему, но вкус лимона и соли, кажется, взбодрил меня. И я сразу же понял, что хотел сказать Карлос на неродном ему языке. Он хотел сказать, что если уместно употребить прилагательное local, то только не в сочетании local color – «местный колорит». Предлагая выпить, он имел, наверное, в виду local anaesthetic, то есть «местную анестезию». Я отпил еще немного, а Карлос осушил стакан до дна и языком слизнул с губ крупинки соли. Следующий стакан, тут же принесенный пожилым, но необыкновенно проворным официантом, Карлос пропустил в себя одним духом, и я тоже, вздрагивая каждый раз, когда жидкость касалась больной десны, допил свой коктейль, а вслед за ним и второй. Потом еще и еще раз. Видимо, исходя из дневной нормы выпивки Карлоса, который был постоянным посетителем этого бара, для него уже заранее было приготовлено нужное количество стаканов с основными компонентами для «Маргариты», оставалось только долить воду.

По мере того как я пьянел, начало действовать и болеутоляющее, выпитое мной под «Маргариту», и я ждал, что вот-вот боль, мучившая меня чуть ли не сто часов, отступит хотя бы ненадолго. Изо всех сил стараясь заглушить боль, словно обезьяна вцепившуюся в челюсть, я ни на минуту не переставал сознавать, в каком ужасном состоянии мой зуб и десна, но уже предчувствовал, что пройдет еще совсем немного времени, и исчезнет не только боль, но и сознание, что вообще существуют зубы и десны. Видимо, «Маргарита» вместе с болеутоляющим подействовала и на Карлоса, но опьянение вызвало у него не апатию, как у многих, а мощный прилив энергии. Пока что, привалившись ко мне грузным телом, он наклонил свою огромную голову и ждал, что я скажу. Но, как это ни печально, я произнес по-испански, сестренка, одну-единственную фразу, хотя и вложил в нее всю свою душу:

– Gracias, Carlos![6]

И тогда, ободренный моей благодарностью, Карлос отбросил всякую сдержанность, почувствовал себя свободно и заговорил, энергично жестикулируя. Говорил он не по-испански. Но его английский, сестренка, – до этого он звучал холодно и бесстрастно – был теперь воплощением бьющей через край энергии. Именно английская речь придавала словам, клокочущим в душе этого художника и искусствоведа, некую силу, удивительным образом сплетавшую их воедино. Человек, родной язык которого в далеком прошлом был растоптан испанским, кровь предков которого смешалась с кровью испанцев, говорит на языке североамериканцев, хотя именно благодаря им в Колумбии создалось такое положение, что он был вынужден переселиться в Мексику, – ведь если он возвратится на родину, его обязательно убьют. Я не могу не передать тебе, в самых общих чертах хотя бы, смысл слов Карлоса, которые имеют прямое отношение к моему повествованию. Ты, сестренка, наверное, спросишь: так ли необходимо все, что я тебе рассказываю, для описания мифов и преданий нашего края? Но я, глядя на твою фотографию, пишу все, что приходит мне в голову. И мне представляется, что это и есть единственно правильный метод описания мифов и преданий нашего края.

Карлос Лама начал с того, что сказал о своем весьма сочувственном отношении к моей лекции «Мексиканский мастер народной гравюры Посада глазами японца», которая была прочитана на симпозиуме, организованном нашей лабораторией, – она, дескать, и побудила его искать знакомства со мной.

В известной серии гравюр Посады глубоко разрабатывается, как я утверждал, тема бедствий, характерная в целом для всего его творчества. Таких ниспосланных природой бедствий, как наводнения, пожары, эпидемии, а также катастрофы, сверхъестественные явления, преступления, самоубийства. В этой же серии у Посады немало и всяческих уродств: например, сиамские близнецы, ребенок, у которого вместо рук ноги, женщина, производящая на свет одновременно трех младенцев и четырех зверенышей…

– Ты был прав, утверждая, что в творчестве Посады, да и вообще в народном творчестве Мексики конца прошлого века, центральное место занимает тема уродства. Я и сам в этом убедился, – сказал Карлос.

Ему не было еще двадцати лет, когда фонд Рокфеллера оплатил его поездку на учебу в Европу и он, с альбомом Босха под мышкой, сел на пароход. Обосновавшись в Германии, Карлос, который вел самую скромную жизнь, какая прилична иностранцу, с помощью Босха постигал живопись. У художников Ренессанса он обнаружил множество сюжетов о рождении уродов, и это потрясло его до глубины души. В юности Карлосу представился случай в буквальном смысле слова прикоснуться к сиамским близнецам, у которых на двоих было две головы, четыре руки, четыре ноги и только один живот. Он кожей своей ощутил волну леденящего ужаса, овладевшего отцом и матерью, которые дали жизнь этим уродам, – волну, прокатившуюся от их поселка и захлестнувшую весь район. Таким образом, он по-своему осознал, чем для народа, для каждого человека обернулось именуемое Ренессансом время религиозных войн. То есть осознал мысли, чувства, представления людей в «сегодняшнем мире, где правит вера в то, что близок Судный день», – определение Гриммельсхаузена[7] бродячего студента, который описывал места, куда заносила его судьба.

Нет нужды доказывать, что Карлос в юношеские годы, смог приобрести этот уникальный опыт только благодаря особому стечению обстоятельств. Другими словами – только благодаря тому, что люди затерявшейся в горах Колумбии деревеньки, в которой родился и рос Карлос, жили в «сегодняшнем мире, где правит вера в то, что близок Судный день», и там время от времени действительно рождались сиамские близнецы. В семье одного из его родственников тоже родился урод. Когда Карлос прочел у Монтеня о рождении урода, он даже подумал, что речь идет о его бедном племяннике. Если ты, сестренка, возьмешь его сборничек из «Библиотеки Иванами»[8], то сможешь прочесть в нем о крохотном младенце без головы, который прирос к груди другого младенца, покрупнее, и о том, что «если их разделить, то обнаружится еще один пупок». В ночь, когда родился урод, собралась вся родня, и Карлос, еще ребенок, никак не мог заснуть на своей соломенной подстилке – ему мешали тихие разговоры взрослых. Он со страхом думал о себе, крохотном маковом зернышке, затерявшемся в этой деревне, в далекой провинции, в стране, именуемой Колумбией, в Южной Америке, на планете, вращающейся вокруг солнца, в одной из галактик нашей Вселенной. Но стоило ему подумать о том, что он, лежащий сейчас в амбаре, упершись лбом в каменную стену, принадлежит в то же время своей деревне, своему краю, принадлежит стране, именуемой Колумбия, и обитает в Южной Америке, а являясь жителем Земли, вращается вокруг Солнца, принадлежа галактике, является гражданином Вселенной, – и от одной этой мысли его охватило блаженство столь же невыразимое, каким был совсем недавно обуявший его страх…

– Глубокий смысл пережитого мне, ребенку, был тогда, разумеется, недоступен. Да это и естественно, правда, профессор? Но каждый раз, когда я, скитаясь по Германии, думал о своей крохотной деревеньке, затерявшейся в горах Колумбии в Южной Америке, мне казалось, что этот забытый богом угол, такой далекий от центров цивилизации, – самое подходящее место для рождения уродов. В лавчонках, где торгуют старыми игрушками, на прилавок выставляют в центре самых целых кукол, у которых все на месте, а безруких, безногих, покореженных стараются ведь запихнуть подальше, с глаз долой, так? Есть сходство, правда? С тех пор я часто задумывался над этим. Однажды, когда мной овладело малодушие и тоска, я отправился в книжный магазин, выписывавший газеты и журналы на испанском языке, и там увидел альбом с гравюрами Посады. Он меня в буквальном смысле слова опалил! Его гравюры воплощают в себе идею «сегодняшнего мира, где правит вера в то, что близок Судный день». Об аномалиях, наблюдаемых в забытых богом уголках Мексики, еще более забытых богом, чем сама Мексика, отделенная океаном от Европы, где я жаждал сострадания и отчаивался до ожесточения, Посада говорит: вот как это случается на самом деле, вот какими они бывают – и выставляет калек и уродов на всеобщее обозрение. Увидев его гравюру «Рождение урода», я был потрясен, меня охватило чувство стыда и скорби, смешанное со страхом, и я разглядел за этими крестьянами не только мексиканцев, но и всех жителей Центральной и Южной Америки!.. Поняв это, я с головой окунулся в изучение творчества художника. В далекой гостинице в Гамбурге я работал по восемнадцать часов в сутки, а душой был в Южной Америке – в моей стране, в моей деревне, в том самом доме, где родились сиамские близнецы, которых я увидел в детстве. Одно то, что я взялся за эту работу, через время и расстояния вновь и вновь возвращало меня в двадцатилетнюю давность, за просторы Атлантики, в ту ночь, когда я, еще ребенок, грезил наяву, заглянув в бесконечность Вселенной…

Этот колумбийский художник и искусствовед, сестренка, говорил с огромным жаром, и привела его в такое возбуждение, скорее всего, моя лекция о Посаде. А я, слушая его, неожиданно для себя понял другое – почему меня привлек Посада, что воодушевило меня в его творчестве. Подобно тому как Карлос, который, пережив ту страшную ночь, когда на свет появились чудовищные младенцы, искал отклик своим переживаниям в гамбургских изысканиях, так и я решил описать мифы и предания нашего края. Подвигнул меня на это Посада, но писать я буду о самых удивительных вещах, которые открылись мне благодаря спартанскому воспитанию отца-настоятеля.

Мы оба были так увлечены, что совсем позабыли о зубной боли. И пили одну «Маргариту» за другой. Карлос придумывал все новые и новые поводы, чтобы выпить. Прежде всего выпьем за Посаду – Посаду, воодушевившего нас обоих! Ну и конечно, за твою работу, за которую, судя по твоим словам, ты решил приняться! За Мексику, страну, познакомившую и связавшую нас с Посадой, за ее людей! Карлос расправил плечи, на которых покоилась его огромная голова, лицо у него побагровело еще больше, он величественно поднялся – казалось, у него даже кожа при этом заскрипела.

– ¡Viva Mexico, hijos de la chingana![9] – провозгласил он торжественно и свалился на пол рядом с моим табуретом.

Я, подобно Карлосу, тоже находился под двойным воздействием и «Маргариты» и обезболивающего, поэтому был не в состоянии подхватить Карлоса. Но, помимо глубокого сочувствия к лежавшему на полу без признаков жизни колумбийскому художнику и искусствоведу, я, сестренка, испытывал и огромное воодушевление при мысли о мифах и преданиях нашего края, которые мне предстояло описать. Перед тем как мое воодушевление поглотил мрак опьянения, я увидел сверкающее огнями судно, плывущее ко мне в кромешной тьме вверх по реке. То ли это был тростниковый челн, увозящий в забытый богом уголок мира Хируко[10], рожденную уродом, то ли огромное прочное судно из папируса, на котором Тур Хейердал пересек Атлантический океан…

4

Нет необходимости повторять, сестренка, насколько важна для меня миссия летописца нашего края, к которой я начинаю внутренне готовиться, вдохновленный тобой, но, чтобы поддерживать свое существование в Мексике, я вынужден заниматься и другим делом – служить в университете на улице Тефантенек. Благодаря этой работе я теперь и обеспечиваю свое существование, подчиненное главной задаче – описать мифы и предания нашего края. В маленькой аудитории этого университета я читаю лекции, а щека у меня так распухла, что лицо сделалось треугольным – с тех пор как я стал взрослым, со мной ни разу еще не случалось такого. Боль прошла, осталось лишь неприятное ощущение, а то место, откуда был удален зуб, не вызывает у меня чувства «боязни пустого пространства». Да и врач – мексиканец японского происхождения, взявшийся за систематическое лечение моих зубов, – становится все приветливее. Наверное, он только при первом нашем знакомстве (а я был тогда в ужасном состоянии) пришел в замешательство, будто столкнулся в своем кабинете с призраком того самого ублюдка японца, который преследует его в ночных кошмарах, порожденных комплексом неполноценности.

Зубной врач, скорее всего, не обратил внимания на ту статью. Зато обе студентки из моего семинара старательно собирали все сообщения в «Эль Соль» о том, как средь бела дня мертвецки напились колумбиец и японец – оба лекторы университета, где учились эти девушки. А реагировали они на случившееся по-разному – сообразно национальной и социальной принадлежности каждой из них…

Я думаю, сестренка, тебя интересует, что это за студентки. Одна из них, Рейчел, приехала из Соединенных Штатов и специализируется по исламу; не знаю, в каком штате она родилась – установить это по ее произношению я не в состоянии, но уверен, что эта дылда росла в каком-нибудь южном городке. Она частенько проводит ночи в компаниях, где курят марихуану, а под утро с жадностью уничтожает неаппетитные объедки. Если студенты, обедающие с ней в университетском кафетерии, оставляют хлеб, она собирает его и съедает. Не полнеет только потому, что, наверное, чем-то больна. Изредка я замечал, что ее глаза на землистом лице вдруг оживали, вспыхивая каким-то странным огнем. Но сейчас, после случившегося со мной, блеск ее янтарных глаз уже не передавал никаких сложных психологических процессов – он лишь с предельной откровенностью выражал ее безмерное негодование тем, что я напился как свинья.

Другая студентка – дочь широко известного в Мексике художника, вольнослушательница Марта. Она прихрамывает и носит юбку до щиколоток; когда ходит медленно, ее недостаток не бросается в глаза, но стоит ей ускорить шаг или даже просто немного разволноваться, как она тут же начинает сильно хромать. Голубоглазая, с золотистыми волосами и тонкими бескровными губами, Марта выглядит еще совсем девочкой, хотя ей уже двадцать пять лет, – типичная вечная студентка, два года училась в Европе, слушала совершенно бесполезные для нее лекции по социологии и психологии. На ее лице всегда написано высокомерное презрение – мол, мои умственные способности не идут ни в какое сравнение с умственными способностями других студенток из Южной Америки, и даже мне, преподававшему ей японскую культуру – почему, в конце концов, она решила изучать именно ее, ума не приложу, – она демонстрировала полное пренебрежение: кого-кого, мол, а меня на мякине не проведешь. Если посмотреть правде в глаза, она относилась ко мне с высокомерием, которое тщательно скрывала.

Однако теперь выражение лица Марты, на которую сообщение о нашей попойке, в отличие от Рейчел, произвело прямо противоположное впечатление, стало явно вызывающим. Марта и раньше почти не понимала лекций, которые я читал по-английски, не понимала и японских слов, которые я писал на доске. В душе этой девушки, ежедневно посещавшей мои занятия, тлела смутная и абсолютно безосновательная мечта стать специалистом по Японии, а также клокотала досада на свою хромоту. Обычно она не отрывала от меня глаз, точно подернутых пеленой. Но теперешняя Марта, сестренка, будто копьем пронзала меня своим острым взглядом, и в ее хрупком теле калеки, я чувствовал, пылает пожар. Может быть, это ощущение было вызвано у меня просто тем, что я наконец избавился от мучительной зубной боли, но факт остается фактом: читая лекции этим двум студенткам – в отношении ко мне они представляли собой единство противоположностей, – я вызывал у них нездоровый интерес. Под прожекторами их взглядов, сестренка, я и сам начал сознавать, что до сих пор, читая лекции Рейчел и Марте, оставался безразличен и холоден, как мертвец. Но последние дни, потрясшие меня неожиданными колебаниями огромной амплитуды – беспрерывная, в течение недели, зубная боль, события в пустыне Малиналько и, наконец, позорная попойка с колумбийским художником, – вдохнули жизнь в мое прозябание в Мехико, я возродился. Хотя все же не эти события явились для меня главным стимулом, а твое письмо с вложенным в него цветным слайдом, на котором ты изображена обнаженной. Только получив его, я принял решение приступить к делу, предопределенному мне с рождения, – описать мифы и предания нашего края.

В тот день фразу, выбранную мной из «Нихон сёки»[11] для комментирования на лекции, я заранее написал на темно-зеленой доске: «Идзанаги и Идзанами, стоя на небесном мосту, стали погружать свое драгоценное копье в бездну, и капли, упавшие с него, сгустились от соли и превратились в остров».

Мои занятия проходили в рамках программы обучения японскому языку, поэтому я начинал с того, что прочитывал по-японски написанное на доске. Рейчел, которая утверждала, что прежде, чем заняться исламом, изучала китайский язык, сняла прямоугольные, похожие на игрушечные очки в светло-розовой оправе и тупо уставилась на записанный китайскими иероглифами японский текст, понять который ей было не под силу. Что же касается Марты, то она в тот день, чтобы продемонстрировать горячий интерес ко мне, начала, продираясь сквозь дебри бессмысленного для нее текста, старательно переписывать приведенную мной фразу из «Нихон сёки». Поэтому сразу же перейти к чтению я не мог. Рейчел смотрела на меня выжидательно, не понимая, почему я молчу. Наконец она догадалась, что причина заминки – поведение Марты. И я понял, сестренка: так просто все это не кончится. Рейчел надула губы и стала неодобрительно посматривать на нас с Мартой, явно давая понять, что переполнявшее ее негодование вот-вот выльется в какую-нибудь язвительную реплику. А Марта, еще ниже склонив свою яйцеобразную голову с волосами цвета опавших листьев, едва-едва разбирая знакомые ей элементы иероглифов, прилежно переписывала фразу – для нее это был поистине непосильный труд. Правда, в ее усердии безошибочно угадывался какой-то тайный замысел, но мешать ей, сестренка, не хотелось. Я даже испытал к ней что-то вроде благожелательности. Когда она, сильно хромая, направилась ко мне с исписанным листком, я испугался и с жалкой улыбкой ждал, пока она подойдет. Поведение Марты было сознательным вызовом Рейчел. Янтарные глаза Рейчел потемнели и приобрели цвет крепко заваренного чая. Не успел я раскрыть рта, чтобы высказать свое мнение о написанных Мартой иероглифах – если только можно назвать их иероглифами, – как с ее детского личика исчезло выражение вечной неудачницы.

bannerbanner