
Полная версия:
Турецкие письма
Не мудро ли говорит турок, что Бог раскидал тут и там хлеб для людей, и каждый должен идти туда и быть там, покуда не съест предназначенный ему хлеб*. Наш хлеб брошен здесь, и мы должны есть его и не роптать, пока он не закончится, и не говорить, что, мол, лучше мамалыга в Эрдее, чем пшеничный хлеб в Турции. Драгоценная моя кузина, я, может, не без причины опасаюсь, что, коли Бог милостивый сохранит меня в теле несчастного изгнанника, то придется мне, может быть, еще целую гору хлеба съесть в этой стране, потому как, коли турка побьют, это вынудит его жить в мире и покое. Наш мясник, хоть визирь он хороший, но вояка – никакой. А и будь он хорошим воякой, султан на него смотрит косо, как и на каймакама, у которого ума хоть и много, но воевать он любит, как я – сутяжничать, и понимает в этом примерно столько же. Но то, что полагается ему знать, он знает, к тому же, как зять султана, своего добьется, а если добьется, то и мир установит. Если же будет мир, стало быть, сидеть и сидеть нам возле своего хлеба, и никуда нам отсюда не деться, пока весь его не съедим. Я же, пока хлеб мой не закончится, всегда буду любить вас. А вы меня? И за здоровьем своим следите, милая кузина, потому что нет ничего дороже здоровья.
8
Дринаполь, 4 januarii, 1718.
Прошу Бога, чтобы новый год вы хорошо и начали, и закончили. Желаю вам здоровья по крайней мере на два фунта больше, и чтобы любили вы меня по крайней мере на сто дирхемов сильнее. Милая кузиночка, хотя сердце мое, все его уголки, складки, карманы полны горячей любови к вам, сам я – словно льда кусок. Что же мне, из-за этого вам не писать? В общем, заслужил я, чтобы вы, милая кузина, поблагодарили меня от всей души за то, что я, хоть и едва жив от холода, все же пишу вам.
И спешу сообщить, что сегодня были мы в пресветлом дворе непобедимого султана*, где князь наш принят был с большой торжественностью. Сначала принял князя великий визирь, в зале Дивана. Перед князем поставлен был круглый столик с большим серебряным блюдом. Приносимые яства клали туда по очереди; ни ножа, ни вилки, ни скатерти, ни салфетки не было на столе. И перед визирем, и перед каймакамом стояло по отдельному столику, и на каждый столик одновременно клали одну и ту же еду. Спустя час, когда обед закончился, князя повели к султану. Никто из нас князя не сопровождал. Когда он предстал перед султаном, на него надели куний кафтан*. Пока князь был у султана, нам, каждому, тоже накинули на спину по кафтану.
Выйдя от султана, князь сел на коня, подаренного султаном. Мы все тоже сели верхом, так что князя к его дому провожали по крайней мере тридцать королей. Не смейтесь, кузиночка: коли бы вы видели нас в тех кафтанах, вы бы подумали, что свита князя состоит из толпы египетских фараонов, – только что мы были не такими черными. Милая кузина, не удивляйтесь, что все эти короли или фараоны страсть как озябли: сегодня тут стоит крепкий мороз. И еще знайте, что их величества из гостей возвращались голодными. Зато князь ехал на жеребце, которого султан подарил ему со всей упряжью, и еще булаву и меч. Меня вы любите, дорогая кузина, если следите за своим драгоценным здоровьем, я же вас люблю, если вы здоровы.
9
Дринаполь, 15 februarii 1718.
Милая кузина, я на вас совсем не сержусь, я даже смеялся, читая жалобы ваши, что не можете вы писать чаще, потому что не с кем отправлять письма. Вы так старательно оправдываетесь и так умильно жалуетесь, что это само стоит десятка писем. Возможно, вам известно, что отсюда в Константинополь почта не ходит. А знаете, в чем причина? Причина в том, что прежде, когда султан еще жил здесь, вельможи даже за самой малой малостью посылали почту в Константинополь. Среди прочего один паша, прибыв сюда, обнаружил, что забыл в Константинополе свою любимую трубку, и тут же снарядил за ней почту. Султан, узнав об этом, издал указ, чтобы между этими двумя столицами почта больше не ходила. Видите, какой урон я терплю из-за какой-то трубки. Здесь мы ничего не упускаем предпринимать ради того, чтобы дела наши шли как можно лучше. Рез-эффенди* (канцлер) часто приходит к нам, мы тоже бываем инкогнито у каймакама, дай ему Бог благополучия! Но боюсь, дело кончится, как у тех гор, что, сойдясь, родили мышь. Ибо то, что я однажды написал, могу написать еще хоть сто раз: зять султана, хоть его часто, по рассказам дроворуба, бьют палкой, все-таки рвется в визири, но к военному делу способен так же, как я – к сутяжничеству. Да я, пожалуй, даже больше в этом понимаю: разве дело стряпчего не в том, чтобы находить выгоду для себя, чтобы от каждой стороны брать подарки и никому не служить? О, милая кузина, как он, этот каймакам, близок к чину визиря! Будь я так близок к женитьбе, пожалуй, оркестр уже играл бы танец невесты. При всем том обещаний сколько угодно, – да только и с ними мы остаемся на том же месте. Турок, если его побьют, поплачет – и смирится. Кроме того, почему-то – один Бог знает, почему – и во Франции подыгрывают немцу, француз лезет из кожи, чтобы помириться с немцем, и если это случится, мы не сможем даже исподлобья смотреть на Эр-дей, а повернемся к нему спиной. О новостях писать не могу: тут такие холода, что новости все замерзли; заканчиваю, потому что старый джифит* уже стоит и ждет письмо; еще замерзнет тут на мою голову. Знать бы, из какого он колена; по бороде я бы сказал, что он из колена Завулонова*. Милая кузина, только глядите, не простудитесь мне. Любите ли вы меня? О том, люблю ли я вас, нечего и спрашивать.
10
Дринаполь, 15 martii 1718.
Дорогая кузина, сегодня, если я правильно посчитал, ровно месяц, как я писал вам в последний раз. Но клянусь своей бородой (когда она вырастет), что, как только потеплеет, я буду писать чаще. Потому как, пускай сердце ваше из мрамора, все равно оно сжалилось бы надо мной, когда бы увидели вы, как я или, вернее, как мы тут живем. Мой дом – это четыре каменные стены, в стене – оконный проем с деревянными ставнями, ветер в это окно входит и выходит без всяких помех. Если же я закрою его бумагой, мыши и крысы ее съедят на ужин. Мебель моя состоит из одной деревянной табуретки, постель постелена на полу, обогревается дом горсткой углей в глиняном горшке. Но вы, кузина, читая это, не думайте, что я достоин жалости больше других: у десятерых нет ни деревянной табуретки, ни такой постели на полу, как у меня, ни ставен, и снег спокойно влетает в окно и падает им на подушку. Да и можно ли называть постелью брошенное на пол покрывало?
В таких вот хоромах мы живем. Но человеку очень нужна надежда, нужна, как пища, и мы, ютясь в никудышном жилье, надеемся, что еще будем жить в хороших домах. Дождемся ли мы когда-нибудь этого?
Зато мы дождались, что прибыл сюда испанский посол*, которого король испанский прислал к нашему князю с обещаниями, что во всем будет ему помогать.
Сегодня утром он встретился с господином нашим, который принял его стоя и разговаривал с ним почти полчаса. Вы, кузиночка, знаете, что я люблю вас.
И знаете, что должны заботиться о своем здоровье; должны также знать, что в холодном доме трудно долго писать.
11
Дринаполь, 22 aprilis 1718.
Уж и не пойму, откуда я пишу это письмо: из Ноева ковчега или из Дринаполя: тут такое половодье, что весь город стоит в воде. Одно хорошо: что погода ясная, а иначе можно было бы подумать, опять наступил всемирный потоп. Надо думать, снег на горах растаял, отчего и здешние реки вышли из берегов; речка, что текла перед нашим домом, так вздулась, что по улицам плавают лодки. И происходят такие вещи, которые бывают только во время потопа: еду из кухни пришлось доставлять верхом на коне. Слыхали вы, кузина, такое? Даже римские императоры не посылали слуг на кухню с такой помпой. Разве что одному Аввакуму позволено было бы, не замочив ног, приносить себе еду*. Такая церемония доставки еды продолжалась, может, два дня. Но не думайте, кузина, что слуги не могли бы принести еду пешком: вода доставала им только до щиколоток. Да только им, слугам, больше нравилось ездить на кухню верхом. Но уж точно не нужен нам был тот великан, про которого говорят евреи, что если бы он во время всемирного потопа взошел на самую высокую гору, то вода доставала бы ему только до пояса, и великан этот все время шел рядом с ковчегом, словно пристяжная рядом с каретой*. А теперь можно писать и о новостях, потому что в доме моем стало теплее и новости оттаяли. Любовь же мою к вам никакой потоп не погасит*. А вы меня любите? Бережете ли свое здоровье?
12
Дринаполь, 27 aprilis 1718.
Милая моя кузина, вы меня плохо знаете, потому как, знай вы меня получше, вы не написали бы, что редко пишете мне оттого, что я-де редко пишу вам. Вы не боитесь моей мести? Знаете ли вы, что нет для меня большего наслаждения, чем мстить тому, кого я люблю. Если я на кого-то сержусь, я ему прощу, как только появится такая возможность; но тому, кого люблю, я должен отомстить. Это зовут сладкой местью; месть же тому, кого ты ненавидишь, – горькая месть. Многие так не считают; но мы-то с вами считаем именно так и не жалеем об этом. Давайте же мстить друг другу и писать часто. Хотите знать новости? Желание ваше я не очень могу удовлетворить.
Французский посол Боннак* трудится здесь не над тем, чтобы война продолжалась, а чтобы скорее закончилась. Этого хочет немец, а турку просто воевать надоело. Что же нам-то делать меж ними? Какую музыку играют, под ту мы и танцуем. Позвали нас сюда – для войны, прибыли же мы – к миру. Можно ли желать чего-то иного, а не того, что угодно Богу?
Должно нам следовать промыслу его, и следовать не как-то, а во всю прыть. Ибо Господь любит, чтобы человек бегом бежал выполнять его волю, не просто с готовностью, но с радостью. Так что не будем грустить, если дела складываются не так, как нам нравится; тот, кто предопределяет будущее наше, знает, как должны идти дела. Но вот если вы меня не любите, золотая моя кузина, то тут я буду очень-очень грустить. Вы же радуйтесь, потому как я вас люблю без памяти. Хорошо ли ваше здоровье, бережете ли вы его? Спокойной ночи, милая кузина!
13
Дринаполь, 9 maii 1718.
Иных Бог возвышает, других унижает, и каждый должен воздавать Ему хвалу за это. Милая моя кузина, сегодня тут кое-что случилось. Я давно уже говорил вам, какое это великое мирское счастье – спать с дочерью султана, и какое большое дело для мясника – потерять чин визиря. Сегодня наш каймакам поднялся до визирства, а бедный мясник оттуда рухнул.
Сегодня султан прислал своего капиджи-баши* к визирю, чтобы тот вернул печать и покинул шатер свой, все оставив там. Бедняге все пришлось бросить, что у него было; в кафтане, который был на нем, его посадили на лошадь, и несколько чаусов* проводили его из города. Сердце мое не могло не сжаться, когда он проехал под нашим окном в окружении примерно дюжины стражников. Надо полагать, его не убьют, а назначат куда-нибудь пашой. Но с какой высоты он упал? Если помнить, что был он мясником, то разница не так велика. Но если смотреть, как высоко он был: где-то на уровне княжеского сословия, – тогда мы увидим, в какую бездну он рухнул. В таком состоянии мы только и можем понять, как повелитель всех людей, даже и королей, возносит кого-нибудь из праха, от сохи, с бойни, а спустя некоторое время низвергает его в прежнее состояние. И состояние это после падения куда тяжелее, чем до вознесения, ибо ты успел вкусить мирской славы. Милая кузина, долго еще я мог бы рассуждать о превратностях жизни человеческой, но не должен забывать, что пишу письмо, а не книгу.
Однако вернусь к новому визирю, который находится сейчас на вершине мирского блаженства: при всей удачливости судьба его будет такой же, как у предшественника, – если не хуже. Но пока что он – на гребне волны и плывет, пока вода его держит. Отобрав печать у бедняги мясника и лишив его всего состояния, султан вручил печать каймакаму, тем самым сделав его великим визирем. И, выйдя от султана, новый визирь торжественно направился в шатер низложенного визиря, где вступил во владение всем его имуществом. Неплохо, не правда ли, милая кузина, за каких-то полчаса разбогатеть на несколько сотен тысяч талеров. Должно быть, счастливчик почти наверняка был уверен, что достигнет такого почетного чина: во‐первых, султан очень любит свою дочь, его жену, a во‐вторых, и его самого очень любит. Еще бы он после этого не лез из кожи! Он, правда, мясником не был, султан нашел его среди мелких писарей, приблизил, дочь свою за него отдал, каймакамом назначил. И вот он уже визирь, и зовут его Ибрагим-паша*. Хотел бы я знать, что он думает – если, конечно, думает – об изменениях, кои происходят в мире. Но думает ли, нет ли, он уже сидит высоко и будет там сидеть, пока можно. Вот и мы сидим тут – и будем сидеть, пока можно, потому что теперь, почти точно, войны ждать не приходится. Новый визирь, он, скорее всего, будет мир насаждать. Для него это – прямая выгода, потому что он человек не военный; ума он большого, но ума не военного.
Нам и сейчас много обещают, но все обещания рассеиваются дымом, и прекрасные утешения, что вот-вот двинемся мы маршем на родину, тают, как облака в небе. Что ж нам: отчаиваться? Только не это. Надеемся мы, милая кузина, на лучшее, уповаем на Бога и будем уповать, даже если почти наверняка будем знать, что того, чего мы ждем, Он не даст нам. Что и говорить, трудно без Загона; трудно 12 месяцев в году нести на плечах груз службы, почти или совсем никаких не имея видов на женитьбу. Все это – очень трудно, милая кузина, но на то мы и христиане, чтобы не терять надежду. Опять я забыл, что пишу письмо, а не книгу, и что совсем вам ни к чему мои проповеди. Но тот человек во мне, который проповедь эту читает, не может сегодня не думать о женщине; такой уж день сегодня: два человека оказались как бы на весах: один вверх взлетел, второй вниз опустился, а мы на земле остались. Как не думать об этом проповеднику? Ведь все это потому, что, коли речь идет о женщине, нельзя игру прервать в середине и нельзя утомлять ее долгим письмом. Я говорил, что люблю мстить, но так и быть, пожалею вас и мстить перестану. Ах, знали бы вы, как я вас люблю! А вы меня? Берегите свое здоровье! Но свеча у меня вот-вот погаснет, да и сам я засыпаю.
14
Дринаполь, 6 junii 1718.
Мы все еще здесь, но не ведаем, что ждет нас: война или мир? Думаю, будут нас держать на цепи с помощью второго. Порта часто присылает рез-эффенди (канцлера) к нашему господину, а когда прибывает он к нам, и карманы его, и пазуха, и чалма – все полно обещаниями; но в том-то и дело, что обещаниями, а не делами. Очень нас обнадеживают, дескать, будет, будет война; таков турок: чем больше он говорит о войне, тем больше ему хочется мира. Но кто бы посмел тут думать о мире, когда вот, скажем, сегодня великий визирь с оружием, в перьях, словно Геракл на очередной подвиг, отправился с войском отсюда к храму Софии. Знает он, что не понадобится ему большое войско, – так оно и есть: мало солдат пошло с ним. Правда, и сам визирь, и ага янычар двинулись в поход с большой помпой. Но это все – комедия, потому как они давно уже ставят на мир. И к Софии они идут лишь затем, чтобы быть ближе к месту, где послы собираются на переговоры о мире. Так что, милая моя кузиночка, не хочу ничего сказать, но точно пора нам повернуться спиной к Эрдею, к милому Волшебному краю* нашему, и покориться великому Божиему промыслу не только ныне, но и присно.
Подумайте сами, кузина: султан послал во Францию, к нашему господину, своего капиджи-пашу с письмом, полным самыми прекрасными обещаниями. Вместе с пашой послала Порта вельможного Яноша Папаи*. После этого мы, ясное дело, надеялись с боем вернуться на родину. Однако вышний промысел оказался иным: предназначение наше было в том, чтобы прибыть сюда для мирной жизни и в этой стране жить в изгнании. Но уж коли Господь лишил нас надежды на то, чтобы сражаться, то возблагодарим его за милость к нам с другой стороны. Потому как, увидев, в каком союзе находится сейчас француз с султаном, можно было догадаться, что князю нашему оставаться во Франции никак нельзя, и, не позови его султан, все равно ему пришлось бы покинуть Францию. С тех пор, как мы сюда прибыли, герцог Орлеанский, регент Франции*, корреспонденции с нашим князем не вел и на письма князя относительно союза с султаном не отвечал. Как бы нам оставалось поступить, не пожелай Господь нас сюда привести и не пошли за нами султан? Вероятно, пришлось бы нам приехать незваными, а тогда и приняли бы нас неприветливо. А так князь, господин наш, живет здесь в большом почете. Денег дают достаточно, во Франции за шесть лет не давали столько, сколько здесь на один год. Видите, кузина, как милостив Бог. Одной рукой закрыл нам дорогу в Эр-дей, зато другой нас кормит. Так надо ли нам отчаиваться, милая кузина? Нет, надо уповать, уповать до тех пор, пока не увидим мы дорогую родину нашу, уповать, пока живы. А не доживем, пускай увидит ее тот, кто доживет. Вы же, милая кузина, берегите свое здоровье. Может быть, вы меня любите; а уж я как вас люблю, в это и поверить нельзя.
15
Дринаполь. 12 julii 1718.
Сколь много бед причинил людям Адамов грех*. Зимой, милая кузина, жаловался я, что зябну очень, трудно писать, а теперь жалуюсь, что тепло. Только не подумайте, милая моя, что во мне говорит изнеженность. Потому как и холод был великий, и жара навалилась такая же. Ежели зимой дома у меня был ледяной погреб, или, скорее, ледяная тюрьма, то теперь – раскаленная печь. Тюрьмой же я называю его потому, что не могу даже в окно выглянуть, ежели только лесенку не подставить: так высоко находится окно, под самым потолком, да и там его нельзя открыть, так оно сделано. Вы, конечно, знаете причину, почему окна тут делают так высоко, а я не знаю; думаю лишь: для того, чтобы ты не мог подсмотреть за соседкой, потому как турок не хочет, чтобы кто-нибудь смотрел на его жену. Верно говорят: Франция – рай для женщин и ад для лошадей, Турция же – рай для лошадей и ад для женщин. Словом, никакой мочи нет у меня оставаться в доме, да и снаружи зной едва выдержишь. Ни до стены, ни до стола не дотронешься, такие они горячие. Намедни же в поле была такая жара, будто мимо раскаленной печи едешь; проведешь там побольше времени – и падай из седла. Никаких других новостей пока что нет, да и эти новости страх какие горячие; но думаю, через короткое время придется мне сообщить вам новости похолодней, потому как подписание мира считается почти несомненным, и опасаюсь, что я вас обниму там, где не хотел бы.

Автограф письма К. Микеша
Но все же не будем отчаиваться, Господу лучше знать, что нам нужно*. Ежели у вас там стоит такая же жара, умоляю вас, не болейте. Я об этом со страхом думаю. Но знайте, милая кузина: невозможно любить вас сильнее, чем люблю я. В другой раз напишу больше.
16
Дринаполь, 15 aug. 1718.
Это, милая моя кузина, будет последнее мое письмо из имперского города. Здесь мы уже съели весь хлеб, что нам полагался*, теперь двинемся дальше, но не вперед, а назад, и остановимся возле той груды хлеба, что ждет нас близ Константинополя. Потому как – чего боялись, в том по макушку и оказались. Кто выведет нас отсюда? Только Господь. За несколько дней до этого пришла к нам весть, что 21 июля великий визирь заключил с немцем мир на 24 года*. Если мне придется столько здесь сидеть, то прощай невестин танец. Увы, милая кузина, ежели до того времени душа моя останется в моем толстом теле, придется мне есть лишь турецкий хлеб из той самой груды, а поскольку будет мир, здесь нам никакого иного дела не останется. Завтра господина нашего отправляют в имперскую столицу. Мы уже собираемся, повозок дали нам достаточно, больше нам и не надо, сами посудите, милая: все пожитки мои я уложил на четвертой части маленькой повозки, а пожитки у меня еще не самые малые*, есть тут такие, кто и вдесятером не смогли заполнить одну повозку. Дали нам и верховых лошадей, потому как, хоть нас всего пятьдесят, но лошадей не больше пяти.
Словом, как я уже сказал, завтра отправляемся. Где мы будем жить, еще не знаю, только знаю, что отсюда увезут. С нами едет и господин Форгач*. Какая радость, что скоро я вас увижу, кузина!* Но здоровье ваше пускай будет хорошим, чтобы радость была еще больше. Написал бы я еще много всего, но когда собираешься в путь, много не напишешь. Господь вас храни, милая кузина, нас уже зовут к обеду.
17
Буюкдере*, 25 augusti 1718.
Слава Богу, вчера прибыли мы на место. Из Дринаполя выехали 16-го; в пути не случилось ничего такого, что нужно было бы упомянуть. Напишу лишь, что я много смеялся* над французами, которые были с нами. Потому как есть среди них такие, кто никогда не сидел на лошади, и уж как они сидели верхом и как ждали привала, было очень забавно смотреть. Вы, милая, слышали про войско Пентесилеи*, здесь, среди них, таких была целая армия. Словом, когда мы вчера сюда прибыли, то думали, что нас поселят во дворцах; но здесь, в селении, не нашли мы ни одного целого дома. Потому господина нашего принудили оставаться в поле близ города, в шатре, до тех пор, пока не будет другого распоряжения и нам не найдут места получше. Не надо было бы вам писать мне, что я нахожусь от вас всего в трех часах пути: я уж так и вижу, как вы переплываете этот прекрасный канал*. Не стоило писать и о том, что мы находимся на берегу канала, на расстоянии пушечного выстрела от выхода в Черное море. Но все это я пишу с радостью, потому как мы совсем близко друг от друга: вот сяду на какое-нибудь маленькое трехвесельное суденышко и поплыву на обед в великий имперский город. А пока мы все будем жить в шатрах, пока не дадут места лучше. Здесь мы на зеленом лугу, но рядом какие-то старые разрушенные строения, в которых скорпионов – как блох. Не хотел бы я видеть таких гостей в своей постели. Сейчас я особенно не хотел бы умереть, иначе как я смогу обнять вас, милая кузина! Ведь покойник, он такой угрюмый, неприятный, он даже жену свою не обнимет. Я же еле терплю, чтобы увидеть вас, но это будет невозможно еще три или четыре месяца, или, точнее сказать, три или четыре дня. Ах, как будет мне грустно, если я не найду вас в добром здравии. В понедельник же ждите меня на обед, пускай будет и капуста*.
18
Буюкдере, 15 septembris, 1718.
Милая моя кузина, дважды выпало мне счастье увидеть вас, но я вас будто и не видел. Только заметил я, что, когда я у вас, день пролетает быстро, как ласточка, а когда я здесь, то тащится, словно рак. Однако я готов с вами ссориться, потому как от вас два дня уже не было ни письмеца. Когда бы не наша лень, мы каждый день по два письма получали бы.
Вы, милая, должны знать, что я ненасытен в чтении ваших писем. Коли хотите вы, чтобы у меня было хорошее настроение, пишите мне часто. Когда я читаю ваши письма, мне и скрипач не нужен, чтобы плясать, потому как я знаю, и другие считают так же, что хорошее письмо лучше всякого танца. Мы же здесь ждем, когда нас расквартируют, а пока обитаем в шатрах, как евреи*. Поскольку у французского посла Боннака есть поблизости дом, он часто сюда приезжает вместе с женой. Но у нас он еще не был, он хочет, чтобы мы первые нанесли ему визит. Однако из этого ничего не выйдет, потому как наш господин знает правила, и нам не пристало ехать к нему первыми. Тут и с титулом имеется какое-то препятствие, и препятствие это препятствует, чтобы препятствие было устранено, так что по этой причине они друг с другом не встречаются*.
Но поскольку у меня никаких препятствий ни со стороны первенства, ни со стороны титулов нет, то я часто у них бываю. Жена у посла – чистый мед; можно сказать, среди женщин она – как очень хорошая жемчужина среди прочих жемчужин. Ах! я и забыл, что ни в коем случае нельзя хвалить одну женщину перед другой женщиной, потому как это ей будет не по душе. А мне-то, мне разве по душе, когда меня в письме называют капустным горшком. Но я это как-нибудь снесу ради пользы дела. Как прекрасно, когда человек не сердится на свою кузину. Как ваше здоровье, заботитесь ли вы о нем? Любите ли меня с тех пор, как мы не виделись? А уж я тебя, милая кузина, люблю, как капусту*.
19
Еникёй*, 22 septembis 1718.
Вы уже знаете, милая, откуда шлю я сейчас свои письма. Могли вы также заметить, что изгнанники евреи из шатров в конце концов перебрались в дома. У нашего господина есть нормальное и удобное пристанище. Знаете вы также, милая, что живем мы на морском берегу, и до того на морском берегу, что к самому моему дому можно подойти по воде. Одного вы не знаете, милая: в чьем доме мы живем. Издали кто-нибудь сказал бы, что это дом какого-нибудь губернатора, хотя хозяин наш вовсе не губернатор. При всем том, может, его и стоило бы назвать губернатором, но только над лисами, потому что он скорняк, зато очень богатый. Скорняку великого визиря еще бы не быть богатым! Расквартировались мы сегодня, а имущества у нас столько, что каждый вселился на свое место за полчаса. В моем доме не путаются под ногами ни стул, ни стол. Хотя место для сиденья у меня есть, оно вроде маленького стула. Коли я захочу сесть, то сажусь на него, но использую его и по-другому: если захочу что-нибудь написать, то можно писать на нем. Хорошо, когда можно жить без всякой домашней обстановки. Так и должно быть у таких изгнанников, как мы, которые сегодня здесь, завтра там. Вот съедим хлеб, который здесь для нас предназначен, и переберемся в другое место. Коли в древности жили люди без всякой мебели, то почему не жить нам. Вон у евреев не было стульев, – и туркам нет в них необходимости. Видел я стул одного былого французского короля*, – у загонского судьи стул лучше, чем у того короля был. Да и зачем они мне, домашние вещи? Ведь корабль, который привез нас сюда, все еще ждет у архипелага*, – поскольку господин наш намерен вернуться во Францию (но в этом я – Фома*). Ожидаем мы приезда сюда господина Берчени* с женой, они поселятся по соседству с вами, милая, но не знаю, надолго ли. Короче, милая кузина, мы уже сидим здесь, возле своего хлеба. Один Господь знает, сколько это продлится и где еще посеян для нас хлеб. Ибо туда все равно ехать придется, как бы ты ни упирался, и придется тот хлеб собрать.