
Полная версия:
Русалочье солнце
Лес дышал, двигался, и Данила шёл в такт его дыханию. Темно было, хоть глаз выколи, но понемногу начали вырисовываться очертания кустов, деревьев и тропинка впереди. Тут и там что-то пробегало и исчезало за стволами деревьев, растворялось в темноте, не поймёшь, то ли зверь, то ли нечисть какая. Пару раз что-то заскрежетало за спиной, чьи-то пальцы потянули за рубашку, а мохнатая холодная лапа, совсем не похожая на еловую, провела по лицу. Но Данила был не из робких: лес любит пугать только тех, кто его боится. Над болотом чуть поодаль от тропы закружились, заметались едва заметные болотные огоньки: не то светляки, не то гнилушки комарьё высвечивают во мраке. Бабка Матрёна говорила, что это души умерших, которые забрели вот так же ночью в лес да сгинули в топи, поминай как звали. А вдруг клад? Нет, Матрёна говорила, что клад лес открывает лишь на Ивана Купала: как отыщешь папоротников цвет, как коснёшься им своих очей, так сможешь увидеть все клады, что прячет лес. Да только не любит нечисть с золотишком расставаться: только увидишь в зарослях папоротника заветный цветок, так начинают стращать, выть, хватать за одёжу, и не дай господь оглянуться: затащат нечистые в пекло, будут мучить и издеваться… А потом превратишься в такой же болотный огонёк на веки вечные, станешь сбивать с толку одиноких путников, тускло освещать зелёные мхи да кровавые капли брусники.
А вот и излучина. Ярко светит серп, тонкий и белый, а света холодного, мёртвенного много даёт. Вода только кажется чёрной: подходишь ближе к берегу, а она под лучами месяца всеми оттенками синего да зелёного переливается, будто камни самоцветные. Ни ветерочка, тихо и спокойно, изредка где-то в глубине леса робкая птица подаст голосок да сама же его и испугается: негоже рушить такую тишину, пусть лишь травы и скрип ветвей поют ночную песню.
Вот только ива, что склонилась над речной гладью, неспокойна: трепещут её длинные кудри, протянувшиеся до самой воды, слышится будто лёгкий девичий шёпот из-за ивовых листочков. Чу, показалось. Какая сельская девка отправится ночью на реку на иве сидеть?
Данила потянулся к воде, влага ласково обняла руку. Речное дно было мягким, тинистым, обволакивало пальцы, лелеяло кожу.
Вот только сколько бы Данила ни искал сестрино ожерелье, возле берега его не было. Пальцы обхватывали корни осотницы, веточки, что-то похожее на мелкую рыбёшку нырнуло сквозь пальцы. Прийти что ли завтра посветлу нырнуть поглубже или сорванцов соседских попросить поискать на дне злополучную безделушку?
В последний раз зачерпнув пригоршню ила, Данила почувствовал боль в ладони: что-то острое впилось в кожу. Подняв руку чуть ближе к лицу, он разглядел тонкую булавку, резвая струйка крови обагрила ткань рубашки. Со стороны ивы послышался громкий плеск, будто зверёк, сорвавшись с веток, упал в воду, и в то же мгновение вода возле берега забурлила. Из месива пены и ила вверх потянулась зеленоватая девичья рука и железной хваткой потянула Данилу вниз, в воду. Вот только Данила был не промах.
Резко подскочив, он ухватился за холодную влажную руку того, кто покушался на его жизнь, и резким движением вытащил злодея на берег. Перед ним лежала девица. На ней была длинная белая рубашка, влажные волосы прилипли к личику с тонкими чертами. Сложно было отвести взор от чуда чудного, что сидело на тёмной, влажной мураве, да только увидел Данила и похолодел: не было у девицы тени. Тусклый месяц давал достаточно света для того, чтоб от могучего Данилиного тела до самой воды пролегла чёрная тень, а вот от хрупкой пришелицы такой след не тянулся.
– Русалка, – только и смог выдохнуть Данила. Так и сел рядом с ней на муравку, глядел круглыми глазами и им же не верил. Прежде русалки жили только в Матрёниных рассказах: там мальца утащили от нерадивой матери, тут девка утонула от любви неразделённой, обернулась речной девой да возлюбленного своего чуть не придушила. Отмахивался Данила от бабкиных баек, говорил, мальцам рассказывай, а не мне, мужику. А оно вот как, бывают русалки, да ещё какие!
Увидев в его руках булавку, девушка спешно начала пятиться обратно в воду, но теперь уже пленницей была она сама. Крепко держал Данила свою прекрасную добычу, тонкое холодное запястье надёжно покоилось в его руке.
– Не мучай меня, – прошептала она, подняв голову и пристально посмотрев на парня.
В её глазах отражался месяц, подсвечивал малахитовую зелень бездонных, холодных очей. Русые волосы отдавали зеленью, на лице – ни капли румянца, даже губы не розовеют. Вся она холод и лёд речной, такой в январе отдаёт зеленью и синевой, когда полынь на Крещение рубишь. А вот в глазах пламя, в глазах огонь зелёный горит, и душе от того пламени теплее становится.
Данила застыл как каменный. Что-то ёкнуло в сердце, закололо, забилось, будто под рубахой проснулась резвая птица, забила крыльями, застучала когтями по коже. Так бы и сидел он на мураве до самого утра, смотрел бы на русалку да держал её тонкую рученьку, если бы не раздался снова тихий голосок:
– Отпусти меня, – из зелёных глаз по щеке покатилась слезинка, прозрачная, как родниковая капля, – не коли меня холодным железом. Больно моей сестре от железа, лёд по жилам разливается, страх сердце мёртвое охватывает. И без того тошно мне, без того жизни нет.
– Кто ты? Откуда? – Данила слегка ослабил хватку, но русалку не выпустил. Когда ещё доведётся на такую красоту насмотреться? Неужто все русалки так пригожи, неужто сам нечистый красу им такую дарит?
– Я не помню. Я не знаю, откуда я. Я когда-то была такой же, как ты, била во мне тёплая, живая кровь, я могла смотреть на солнце и вдыхать ветер, – голос русалки звенел, как ручеёк, струился в весеннем ароматном воздухе. – А теперь только ночью могу подниматься наверх. Нет больше в жизни моей радости. Да и жизни нет.
Со стороны реки раздались мелодичные голоса, вода у берега покрылась мелкой рябью.
– Сестрица, где ты? Сестрица!
Из воды тут и там показались девичьи головки в венках из кувшинок и ивовых ветвей. Бледны русалочьи лица, тонки их черты. Пригожи русалки, да новая знакомица, что на траве сидит рядышком, всех пригожее.
– Сестрицу нашу мучают, схватил живой нашу сестрицу!
Поднялись речные гребешки, помутнела вода у берегов. Загалдели птицы в кронах ближних деревьев, забилась рыба на мелководье. Полезла вода из берегов, угрожающе принялась затапливать мураву, двигалась всё ближе и ближе к Даниле, мгновение – поглотит водная пучина.
– Не трону я вашу сестру, – произнёс Данила, разглядывая добычу, – поговорю и отпущу.
– Обещаешь? – спросила русалка, и глаза её блеснули.
– Обещаю.
Отступила вода, вернулась река в русло. Лёг на дно ил, посветлели протоки, снова заиграли зеленью да синевой.
Данила протянул руку и мягко отвёл мокрые пряди от лица девы. Вот они какие, русалки. Кожа гладкая, холодная, волосы длинные, ниже пояса, в прядки цветы вплетены. Глазищи на пол-лица, смарагдовые, сверкают, как камешки на дне ручья в полдень.
– Что смотришь? Дырку проглядишь.
Осмелев, русалка заговорила едко, будто оса жалила.
– Да никогда не видел я русалок, думал, бабки детей стращают, чтоб не плавали в быстрых водах. А оно вон как, есть вы. Стало быть, и домовые с лешими быть могут.
Речная дева чуть склонила голову, улыбнулась. Видимо, уразумела, что не враг ей Данила.
– Я и сама не верила, что есть русалки. Думала, раз – и нет меня, умерла. А оказалось, что не будет покоя мне после смерти. Не заслужила.
– А где же ты жила человеком? Ты точно не из Покровки, я бы запомнил тебя.
Русалка покачала головой, печаль омрачила личико:
– Я не помню, откуда я, где жила, как звали меня. Река стёрла мои воспоминания, теперь я часть её. Такова расплата за грех, что сделала. Знаю лишь, что здешняя я – где утонули, там мы и остаёмся, пока не исчезнем. И недавно я тут, порядков всех русалочьих ещё не знаю.
Данила хотел промолчать, сжал руку в кулак, но вопрос сам сорвался с губ:
– А зачем ты так с собой? Почто в воду кинулась?
– А не твоё то дело! – обозлилась русалка, тряхнула волосами. – Хочешь убить меня – убивай, я на берегу ничего сделать тебе не могу, я только в реке сильна. Я давно смерти жду, да только теперь мне заслужить её надо.
Сказала и заплакала. Закрыла лицо ладошками, мокрые волосы, как змеи, заструились вокруг лица. Плач у русалки был надрывный, жалобный, будто треснувший колокольчик звенит, и сжалось сердце у Данилы, запекло внутри.
– Не стану я мучать тебя. Как и сказал – отпущу в реку. Только скажи мне, как тебе помочь?
Русалка отняла ладони от лица, всхлипнула.
– Не ведаю я того. Водяной нам того не скажет, не дурак он нас отпускать. Как простят нас, так становимся мы речным илом, опадаем на дно. А пока не простили – прячемся на дне, путников заманиваем на гибель. Тошно мне от такой доли, а не могу ослушаться. Водяной пристально следит за нами, – зеленоватая рука утёрла слёзы, нежная кожа светилась в темноте.
Данила приколол булавку к рукаву, выпустил руку девушки. Нежная, влажная кожа скользнула по ладони, будто рыбка выплыла из-под пальцев.
– Что ж, ступай восвояси. Да только помоги мне напоследок.
Глянула русалка пристально, да уже без страха – чего это чужаку от нечисти речной нужно?
– Что хочешь, всё сделаю. Раз ты слово сдержал, то и я сдержу, – ответила она, качнув головой.
– Ввечеру тут сестрица моя ожерелье обронила в воду, когда осотницу рвала у берега. Не видел ли кто из ваших алых бус?
Русалка задумалась на мгновение и, вскочив с муравы, рыбкой бросилась в воду, поминай как звали. Даже вода не шелохнулась за ней, будто нож в масло вошла в реку.
«Хитра, плутовка, небось теперь ни бус, ни русалки не увижу», – подумал Данила, но решил немного обождать. Сел на траву, погладил рукой влажные, ароматные травы. Запахли они на весь берег пряно да масляно, смешался их дух с влажным воздухом.
Уж устал Данила на берегу сидеть, думал, и вправду обманула его русалка. Только поднялся, чтоб восвояси идти, так и вышла русалка на берег, и в руке у неё были зажаты красные бусы.
– Передай сестрице и скажи, чтоб больше тут ввечеру не ходила. Тебя за своего признают теперь, не будут трогать, а вот её хотела одна из русалок в воду стащить, чтоб нашей стала. А то была твоя сестрица, станет моя.
– Спасибо, передам, – промолвил Данила и взял из холодных пальцев девушки украшение. – Главное, придумать бы, как ей это сказать, а то, как прознает про ваш народ, так первая побежит дознаваться, что у вас тут да как. Уж больно охоча до гаданий и тайн. Коль только прознает, что русалку на излучине можно найти, так мигом прибежит, всё дно вам истопчет, палками тину взбаламутит.
– Негоже человеку в нечистое нос совать, – серьёзно молвила русалка. – Чем человек дальше от нашего мира, тем счастливее. Не пускай к нам сестру. Да и ты лучше иди и забудь, что сегодня видел.
Сказала, а голосок дрогнул. Поникла русалка, опечалилась.
– А почему нельзя мне приходить? Я, может, другом тебе хочу стать, – серьёзно сказал Данила, а в очах огонёк лукавый зажёгся.
– Не бывает у нечисти друзей, – молвила русалка, уж отступив на шаг назад.
– А теперь будет. И не нечисть ты. Ты добрая, бусы мне найти помогла.
– Приходи, раз другом назвался. Ждать тебя буду.
И исчезла в воде в мгновение ока, только рябь по серебру побежала. Была ли тут русалка, нет ли, кому сказать, и не поверят.
– Меня Данилой зовут, – крикнул парень, эхо унесло его голос, отразило от водной глади и дубовых стволов.
Но ответа не последовало. Впрочем, Данила его и не ждал: раз русалка не помнит, откуда она, где жила раньше, то и имени собственного не знает. А ведь сказала, что жила человеком рядом где-то, не пошла бы она топиться далече, в соседнее село. Да только в последнее время не до девок всё Даниле было, отцу лишь помогал, за Любашей следил, непоседлива сестрица, ох и хитра на выдумки.
И снова путь через мрачный, ворчливый лес: не рад тёмный царь ночному гостю, разыгрались бесенята, не усмирить: то там сучком ткнут, то здесь в волосы трухи с ветвей насыплют, только успевай уворачиваться, путник. Но не трогали Данилу ночные ужасы, лишь одним были заняты его мысли – русалкой, что принесла ему бусы. Красива она, загляденье, да не то Данилино сердце растопило: вековая печаль застыла на её лице, голосок серебряный звучал тускло, тревожно. Одиноко ей небось на дне, никого нет у неё, кроме таких же, как она сама, заблудших душ.
Твёрдо решил он, что дознается, кем она была, где жила. И имя её узнает, не должна она без имени быть. Пусть то уж ей никак не поможет, да вдруг Данила родичей её найдёт, расскажет, что с дочерью их или сестрой сталось. Как подумал, что Любаша его пропала, в воду кинулась, так затопила душу боль. Вот и родичи её небось так же мучаются, ночей не спят, всё гадают, что с их кровиночкой сталось.
Ходила Любаша утром угрюмая, явно всю ночь проплакала: глазоньки красные, ручки дрожат. Спала ли вообще? С такой не убудет прорыдать тихонечко всю ночь в подушку, а утром новое приключение себе придумать.
Огляделся Данила, нет матери поблизости. Отдал сестре бусы, в самую ладошку вложил, Любаша чуть не заверещала от радости:
– Нашёл! А я уж и не чаяла, все глаза ночью высмотрела за окно. Боялась, что заругает матушка до смерти.
– Небось перед самым моим приходом и сморило тебя. Держи, больше не теряй. Впредь уроком тебе будет, чтоб больше после сумерек из дома ни ногой, а у излучины чтоб не видел! Коли прознаю, что была – мигом матери расскажу.
Любаша губёнки надула, но промолчала. Видно, заметила, что брат серьёзно говорит.
А вот и мать пришла, видно, в духе нехорошем, уж смотрит больно грозно.
– Что, Любка, ты уже от Степаниды вернулась? Забрала бусы?
Румяная Федотья внесла ведро с молоком, поставила у печи да придирчиво осмотрела дочь.
– Где они? Показывай.
Любаша разжала ладонь, алые бусины сверкали, будто ягоды брусники, омытые росой. И сама удивилась будто бы, увидев красоту такую на ладошке, заулыбалась.
Мать качнула головой, ухмыльнулась по-доброму:
– Ты смотри мне, Любка, не балуй. Знаю я вас, девок молодых да глупых, сама такой была. Коль увижу, что блажь какая в голову втемяшилась, тотчас выбью, – Федотья погрозила дочери пальцем и перешла на любимую тему: – а то вон отец Влас сказывал, не досмотрела одна нерадивая мать за дочкой своей, та возьми и сгинь неясно где. Не то утопилась, не то в лес с полюбовником сбежала, да волки дикие их и подрали. Как пропала осенью, так и след простыл. Не допущу, чтоб глупости в голову твою пустую лезли, только попробуй меня перед людьми опозорить!
– А кто та мать? Из Покровки она? – вырвалось у Данилы.
– Нет, из Антоновки, что за лесом будет. Не знаю я, что там за семья, кто те люди, не стала о таких ужасах расспрашивать отца Власа. Но вот матери её он запрещает о дочери молиться да свечки ставить, и правильно делает. Та приходила к нему, плакала, дескать, родное же дитя, как о нём не молиться, не просить ему милости? Умоляла его молебен отслужить, да говорит отец Влас, по самоубийцам да преступницам грех великий молиться. Так что грешница девка та, мать ослушалась, сама на гибель ушла. Нельзя о таких молитвы возносить.
Любаша стояла белая как полотно. Не дай господи мать найдёт травы, спаси и сохрани! Ещё большей грешницей назовёт, дочерью Израилевой, которых сам пророк Иезекииль укоряет. Слыхала о том Любаша на проповеди отца Власа, говорил он гневно о тех, кто сам колдует али к ведьмам ходит.
Сегодня гадание провести не удалось: девушка до утра глаз не сомкнула, всё молилась да плакала, боялась, что не найдёт братец на берегу её бус. Лежат те травки до сих пор под подушкой, вот они, рядышком. Нынче же ночью гадать надобно, да вон из дома их, от греха подальше!
– Да полно вам, матушка, Любашу вон как испугали, лица на ней нет, – Данила мягко подтолкнул сестру в сторону сенцев, дескать, иди делами занимайся. Любаша стремглав выскочила, будто птичка на волю выпорхнула.
– И ты мне смотри, Данилка, не балуй. Пора бы уже невесту искать, хошь тут, хошь в Антоновке. Да только к Рождеству надо свадьбу сыграть, а то так и останешься бобылем. Оно, конечно, славно тебе так, но надо и о родителях подумать, это вы с Любкой молодые, а у нас и старость не за горами.
Данила лишь кивнул да ничего не сказал. Частенько мать ему про то выговаривала, а коль отец был, так и он пристраивался. Глядишь, ещё и насильно женят, пошлют сватов какой девке, скажут, что от Данилы. И не отвертишься тогда уже, позор-то какой будет!
Вышел он из дома с тяжёлым сердцем, крикнул мальчонке, что по хозяйству помогал, снаряжать коня. Данила собрался в Антоновку
Глава 2
Ведьмино добро
Акулина когда-то была статной, белолицей девкой, мимо пройдёт, очами огненными посмотрит – жар по телу разливается, солнце меркнет перед её взором. Ходили вокруг неё местные парни, бродили, да никому она так и не досталась: выбрала в мужья пришлого чужака, лес сплавлял, по свету гулял. Да от Акулины далеко не уйдёшь, остался с нею и счастлив был до последнего вздоха.
А рукастый-то какой был, сам избу новую поставил, забор сколотил, любо-дорого глянуть. И завидовали Акулине бабы, умной та оказалась, прозорливой: их-то мужья горькую пили да с чертями дрались, а её знай делом занимался да на жену любовался. А она всё лишь цвела, лишь хорошела.
Да вот только счастье их недолгим было. Акулька на сносях была, прибежали во двор бабы, завыли, заголосили:
– Беги, Акулька, быстрее, ступай сердешная, к реке! Убило твоего Егорку, брёвнами задавило, дух выпустило!
Бросилась Акулька к реке, да поздно, даже проститься не успела: умер уже муж её, испустил дух. Плакала она тогда над ним, волком выла, похоронить по-человечески не давала. Всё думали, скоро и вторую домовину рядом класть придётся, не выдюжит Акулька горя такого. Дитя едва не скинула, так страдала.
С тех пор схлынула с Акулины вся краса, как с гуся вода. Косы русые побелели, истончились, кровь с молоком превратилась в водицу болотную. Исхудала баба, очи выплакала. Да ведь было для кого жить, было на кого, как в зеркало, смотреться: осталась у Акулины одна радость в жизни – дочь Дарьюшка. Стала Дарьюшка для Акулины настоящим даром: ладная, смышлёная, росла не по дням, а по часам. Слова злого никогда никому не сказала, кошки дворовой не обидела. А матери всё помогала, хлопотала по дому.
И мать одну боялась всё оставить, к подружкам своим редко ходила, всё больше дома пряла да вышивала. Аль в церковь отправится к заутренней либо вечерней, то было для неё лучшим гулянием.
А уж пригожа была, ладна. Парни засматривались на неё, провожали взглядами по селу, да только Дарьюшка на них и не смотрела, лишь краской заливалась, глазоньки яхонтовые опускала стыдливо. Но Акулина знала, что рано или поздно придётся дочку замуж отдавать и будет то самый лучший парень, станет он любить её кровинушку. Не любить Дарьюшку было нельзя.
Радовалась Акулина каждому дню, пело материнское сердце. Как посмотрит на дочь свою, так все горести забывались. Да только не суждено было ей пронести по жизни и это счастье, хрупкими оказалось оно. Пропала однажды Дарья.
Работы уж в полях закончились, щерилась земля сухостоем да рытвинами. Помнится, воскресный был день, ясный, солнечный. Оголялся лес, терял золотое и багряное убранство, готовится ко сну, да вот солнышко улыбалось ярко, дарило последний тёплый привет. Очнулась тогда Акулина утречком ото сна крепкого, сладкого, позвала дочь, а нет её. Сморило вдову, когда Дарьюшка вечерком дома у окошка сидела, вышивала. Была весела девушка, что-то напевала себе тихонько, не было горестей на сердце. Не всполошилась тогда Акулина, не подсказало материнское сердце, что беда грядёт, – смолчало, смалодушничало, проклятое. А утром как и не бывало никогда Акулининой дочки на свете, лишь моток ниток с иголкой на полу лежат.
Когда опосля бросилась Акулина на поиски, обежала всю округу, опросила всех антоновцев от малят до старцев, не видали ли Дарьюшки, не прознали ли, куда ушла, так никто и не подсказал. Сказывали, видели её на всенощной, молилась она жарко, едва ли не со слезами. Неужто задумала тогда Акулинина дочь грех какой страшный совершить?
И ходила Акулина по полям и лесам до самых снегов. Уж и не чаяла она дочь живой найти, заглянуть в родные глаза, прижать к сердцу. Теперь уже мечтала хотя бы косточки найти, оплакать да похоронить по-христиански. Все овраги да болота исходила, дно речное палками истерзала, да только не нашла тела родной дочери. Отчаялась вдова кровиночку свою найти, редко стала за околицу выходить, чтоб душу себе не бередить. Лишь в церковь ходила, отца Власа упрашивать, чтоб помолился он о возвращении дочери её потерянной, да сказал он, что, поди, мертва уж она, негоже молиться за мёртвых, как за живых. А коль мертва, так нехорошей смертью померла, самоубийца она аль кто другой её убил. За заложных покойников тоже молиться нельзя, грех то.
Кто-то жалел её, горемычную: мужа потеряла рано, женского счастья не видела, сколько испытаний на долюшку ей выпало, не счесть. А тут и дочка пропала, кровинушка единственная, как не пожалеть бедную? А кто-то посматривал с подозрением и злорадством, дескать, заслужила, раз столько невзгод на её голову упали. Одни проживают всю жизнь тихо, мирно, главное несчастье – корова в холодный год пала да капусту гусеницы подточили. А у кого-то смерть за смертью, боль за болью, неспроста это. Все горести подаются нам за грехи наши, стало быть, вдова чем-то Всевышнего прогневала, наказывает он её.
Бабы шептались, не к добру будет, коль найдёт Акулька дочерины кости. Что девка с полюбовником сбежала, никто особо не верил: не наблюдалось за ней тяги к увеселениям да гуляниям, всё дома сидела, кашеварила да по дому хлопотала. А у баб на такое всегда чутьё. Всё думала тогда почти каждая баба на деревне, только видели Дарьюшку, хоть бы моя дочь утихомирилась, что ни вечер, так шасть за порог и нет её, лишь под утро является. А эта тихая, помощница, радость одна от дочери такой. А оно вон как обернулось. Пусть уж лучше шастает да у товарок просиживает вечера, чем вот так вот сквозь землю провалиться.
Хорошо, коль утопилась, косточки на дно и опустились, не достанешь – пусть так и лежат. Может, стала русалкой, как старухи сказывают о пропавших девках: наложила на себя руки, пала на дно речное, стала нечистью водной, Водяному подругой. Теперича должна парней прихожих да девок молодых на дно утаскивать, рыбу от рыбаков отваживать. Да оно и к лучшему – сидит себе на дне, не трогает никого. Сам в воду не суйся, не попадёшь к русалке. А вот коли то, что осталось от Дарьи, отыщут, да на кладбище захоронят, хуже будет – станет Дарья упырицею. Будет по ночам по улицам ходить, в окна стучать, детей стращать.
Об этом в Антоновке знали не понаслышке. Был у них с десяток лет назад дурачок местный, гончара младшой сын. До бороды сидел во дворе, ворон считал, ни за одно дело не брался, только облака разглядывал. Уж гончар старый его и так и эдак, тем помоги, это сделай, да только сыну всё одно. Но вот в начале лета втемяшилось ему в голову: «Пойду папоротников цвет искать на Ивана Купала, богатым стану, терем отстрою». Ушёл, да и с концами. Отыскали его лишь к осени, да опознали только по котомке и кисету – зверьё постаралось на славу. Отпел его отец Серафим, похоронили сына гончара на кладбище. Да вот только повадился мертвяк ходить по ночам, стучать костяшками в окно. Видели как-то парни, что в ночное ходили, как тащился кто-то в белом одеянии в сторону погоста, пустились было вдогонку, да не нашли никого: сгинул человече, растворился во мгле посреди могильных холмиков. А утром нашли племянницу гончара мёртвой, измождённая вся, худая, ни кровиночки в жилах. А под ногтями – земля кладбищенская. Вот тогда взяли мужики вилы да топоры, отправились на погост. Смотрят, а могила-то разрыта, лежит в ней мертвяк в грязном саване, на рукавах пятна кровавые. Сам весь плотью да жилами оброс, когти длинные в землю влажную впустил. Отрубили упырю голову, сожгли тело. Говорят, корчилось оно, как живое, уползти пыталось, да добили его мужики топорами, сожгли, пепел над рекой развеяли. Все как один запили на неделю после того.
Не дай господь Дарья так же начнёт по домам ходить да кровь пить. Первой-то к матери пожалует, а потом уже и за сельских примется. Пусть и не по-христиански это, да лучше будет, коль упокоится там, где и померла.
Тихорились бабы, никогда таких страстей при вдовице не говорили, а коль мимо проходила, всё шепотком да шепотком. Да знала о них Акулина, были те сплетни как по сердцу нож. Не давала ей покоя мысль, что лежит где-то родная кровь без отпевания, без земли освящённой, будто нехристь. А ведь была Дарьюшка набожная, праведная, отцу Серафиму, помнится, всё помогала то по дому, то по огороду, спрашивала у него про житьё праведное да царствие небесное. А будет ли ей то царствие теперь? Не обрекла ли она душу свою на вечное страдание? Коль умер кто плохой смертью, так заложным покойником становится, навью. Испокон верили, что каждый, кто в семью приходит, рождается в ней, несёт свою долю рода, часть его силы. Как помрёт, так возвращается часть его силы роду, переходит к другим живущим. А вот кто умер не по-христиански, с грехом, тот силу рода своего нечистому отдал, сделал не родичей своих сильней, а врага рода человеческого. И нет душам таким прощения, раз предали они род свой, кровь свою.