
Полная версия:
Соло на два голоса
Пошли-то пошли… Но для меня вопрос остался открытым. И по сю пору не имею ни ответа, ни понимания. Я мизантроп? Да. Людей не люблю? Ненавижу. Почему же мне жалко слабых? Почему я не прохожу спокойно и с достоинством мимо, если натыкаюсь… И зачем мне всё это нужно, мать вашу?
Думала долго и мучительно и кое-что нарыла… Хорошее слово и понятие – масштаб. Особенно начинаешь его ценить, когда берёшь в руки карту. Географическую. И смотришь на ту точку, где вот прямо сейчас происходит ад, по какой-то причине гибнут люди, кричат, умирая, дети. Смотришь на это место на карте и, в общем, ничего особенного не чувствуешь, не сильно трогает, слёзы из глаз не текут, сердце бьётся ровно. Место на карте, где творится некий катаклизм. Мало ли мест, мало ли катаклизмов?
Замечали, какие эффектные фокусы умеет делать гугль на своих интерактивных картах: увеличиваешь изображение мышкой и вдруг будто резко-резко падаешь камнем вниз, туда, в это самое место, в гущу событий… Представим, что это касается как раз эпицентра ада. И вот тебе уже показывают совсем другую картинку, ничуть не похожую на выкройку, не схему какую-то, а будто киношку прямо изнутри, из пламени преисподней: ты видишь гибнущих людей, слышишь крики умирающих детей. Ты уже не паришь над планетой высоко в небесах, равнодушно и философски взирая на весь тот ужас внизу: ужас-то где-то там, далеко, он маленький, его не видно, ты про него знаешь лишь теоретически. Нет, теперь ты внутри, в центре, даже если сам в безопасности, в бронированной капсуле с пулемётами по периметру. Но ты видишь конкретные корчи настоящих людей, а не обозначенных сухими словами и цифрами в теленовостях. Не только картинка меняется, но и твоё личное отношение – вот, в чём штука. Да, я ненавижу людей! Но я не хочу ни смотреть, ни видеть, как они дохнут в мучениях и ужасе. И не хочу даже знать, что они дохнут. Пусть живут, живые же… Поэтому рвусь помочь. Мой мозг обучился видеть ситуацию по-гугловски: вниз-камнем-в эпицентр.
То ли это свойственно далеко не всем, то ли лично я ни хрена не умею объяснять, то ли просто мне надоела эта повальная тупость вокруг. Словом, уничтожила я все свои блоги, самоликвидировалась в Сети. Потому что противно, гадко, невыносимо было вдруг обнаружить себя будто бы на сцене да в белье под пристальными взглядами каких-то странных, злобных и неприятных людей, изо всех сил разглядывающих моё далеко не идеальное и не юное тело в не самом элегантном исподнем…
Впрочем, разве они, люди, бывают другими, а не странными, злобными и неприятными?
Жить в непонимании с самой собой непросто. А я с тех пор ох как не понимаю! Про себя ничего не понимаю. Мало мне было сепарации от внешнего мира и большинства двуногих, так теперь страстно захотелось отделиться, переехать куда-то от самой себя! Не люблю близости с незнакомцами. А уж такой тесной близости – с одним санузлом и общей зубной щёткой – тем более не переношу категорически.
КАК СВЯЗАТЬСЯ С МОИСЕЕМ
Услышала, что разносят напитки. Пришлось постараться сопеть особенно сладко, почти похрапывать, чтобы милая соседка пожалела будить меня ради соков и вина. Женщина заставила нежно ёкнуть моё сердце, по-русски сказав стюардессе Юле:
– Давайте я возьму для неё сок, пусть пока поспит – она очень устала, она ола хадаша…
Душа преисполнилась благодарности к этому абсолютно чужому и при этом столь внимательному ко мне человеку. Я не очень привыкла к доброму отношению за просто так, ни за что, как могут относиться к маленькой пушистой кошечке, которая хороша уже хотя бы потому, что живёт на этом свете. Ей не надо ничего никому доказывать и завоёвывать симпатию. Она получает нежность и ласку по определению.
Наверное, уже никогда и не привыкну к чужой эмпатии. Мой крест: я обязана приложить немалые усилия, чтобы меня хотя бы терпели. Или не претендовать ни на грамм человеческого участия. Так я и не претендую! А меня, как ту кошечку, внезапно чешут за ушком. Непривычно и не могу сказать, что так уж приятно. Чувствую, как моё сознание начинает одолевать неловкость и дурацкое ощущение под названием «Что-то не так»: для иллюстрации можно представить себе нервную музыкальную какофонию, зачем-то исполняемую оркестром, когда каждый инструмент орёт без мелодии что-то своё, никак не сообразуясь с прочими оркестрантами, лишь бы показать силу своего звука. Симфония «Что-то не так». Концерт для социофоба с оркестром.
Ладно, проехали. Заглушим жуткую музыку негромкими, но трудными мыслями. Они уберут эти звуки до самого нуля, это точно. Они всё что угодно уберут и перебьют.
Итак, мои мысли о начале, вернее, о том, что считать началом происходящего нынче со мной.
Наверное, начало всему – первые мои размышления о любви. Ещё в детстве. И не о моей любви к прекрасному принцу, никакой романтической чуши! Вообще – о любви, а ещё точнее – о любви ко мне. Которая невозможна в принципе. Был один-единственный человек, который в силу, очевидно, слабости характера и отсутствия принципов, любил меня просто так, такую, какая я есть. Папа. Его не стало, когда мне было восемь лет. И я тогда ещё не понимала, насколько наивно думать о человеке его ума, его уровня и веса в обществе, что де он слаб характером и не имеет принципов. Несочетаемо. Нереально. Невозможно. Но как ещё мог рассуждать маленький ребёнок, который уже к восьми годам усвоил главное: он, ребёнок, не получился. Он, вернее, она, девочка – глупа, некрасива, неуклюжа, ничем не радует этот мир. Папа никогда не спорил с этими мамиными утверждениями, никогда не говорил мне, что я вовсе не такая, а очень даже ничего себе. Нет. Каждый раз он всего лишь нежно шептал мне в ушко: «А я всё равно тебя люблю!» – и тихонько, будто воровато целовал в щёку. Я не сразу заметила, что делает он это только в те моменты, когда мама уже прооралась, ушла и нас не видит. Не знаю даже, догадывалась ли она об отцовских тайных ласках или даже знала о том, как папа меня жалеет и утешает. Наверное, всё-таки знала. Потому что однажды, когда мне было лет шестнадцать, в плохой момент наших отношений я крикнула ей: «А вот папа меня любил!», и она вдруг как-то очень быстро, будто всегда была готова парировать и ждала этих моих слов, отреагировала: «Ой, сделать вид и чмокнуть в щёчку может каждый дурак, который хочет дешёвой популярности!» То есть, не удивилась, ничего не спросила, не была растеряна и даже сама сказала про «чмокнуть». Знала. И то ли не верила в его искренность (дешёвая же популярность), то ли так и не смогла ему простить в том числе и этого.
Не знаю, что ещё она так и не простила папе, но ведь она его и не любила никогда. То есть, про «никогда» знать-то не могу, я вправе судить лишь о том, что видела собственными глазами. И то не совсем так… Видеть-то я видела, но в силу малолетства не могла ни верно оценивать, ни правильно понимать. Анализировать увиденное по-взрослому я стала много лет спустя, думая и вспоминая, но не подводила ли меня память? Я, скорее, помнила и анализировала свои воспоминания об ощущениях, о тех чувствах, что остались, возможно, вместо памяти… в качестве памяти… взамен памяти. Разве я могу побожиться, что всё было именно так, как мне кажется? Конечно, нет. В моём сознании оно было так, как запомнили мои чувства, мои эмоции, то есть, вполне могла случиться интерпретация событий, детская, очень личная интерпретация. Это я поняла довольно быстро, когда начала размышлять уже по-взрослому. Ведь в противном случае получалось бы, что добрый папа – что-то вроде артиста Меркурьева из легендарной «Золушки»: добрый, но трусливый отец, страдавший под гнётом жены-чудовища (ах, великая Раневская, которой разгуляться было негде!).
Подобное восприятие диктовали мои эмоции, но моя же память протестовала: я помнила, как папа любил маму, как часто с нежностью и глуповатой улыбкой счастья делал ей массаж плеч, когда она приходила совершенно убитая с работы и чуть не плакала, что не может разогнуться «после этой восьмичасовой каторги за столом». Почему-то я помнила, что папа был дома… Не на работе? Возможно, он уже болел сердцем, возможно, у него был тогда больничный. И поэтому вечером он встречал маму и делал ей массаж. С любовью и тихими ласковыми словами: «Сейчас тебе полегчает, лапонька! Бедняжка ты моя милая! Сейчас я тебя спасу». А мама чуть ни мурлыкала под его руками от удовольствия… Было такое? Было! Какая уж «Золушка». Скорее, старосветские помещики.
От папы пахло валокордином. Конечно же, не только им и не всегда, но именно этот запах мне запомнился как главный, основной, папин. Поэтому запах валокордина для меня – это сжимание сердца, его болезненный спазм, но не от болезни, а от грустных воспоминаний о родном и любящем меня человеке. Но почему я не помню никакого другого папиного запаха?
Папа! Ты знал и умел что-то такое, что не успел передать мне, не научил меня. Зачем ты так рано ушёл, папа?
Словом, не всё так просто, как хотелось бы. Не было никакой злобной мачехи и затюканного несчастного доброго папочки. Была нормальная советская мать, ненормально добрый и робкий перед ней муж, при всём при этом нежно обожавший свою черноглазую тираншу. И была я, дочь, не падчерица никому, родная. Тогда – никому ещё не падчерица, всем родная. И папа меня очень любил… А мама – неужели не любила совсем?
Нет же, нельзя так утверждать! Ведь помню её вкусные объятия – от неё всегда тонко и нежно пахло каким-то косметическим кремом. "Пондсом", наверное, тогда кроме "Пондса" обычные женщины "из импорта" ничегошеньки больше и не знали, и не имели. Впрочем, утверждать не могу, в моей жизни никакой польской косметики вообще никогда не было. Просто предполагаю. Можно было бы спросить у мамы, давно уже можно было бы… Почему-то не спрашивается. Боюсь, наверное, нарваться на нечто вроде "Кто про что, а шелудивый про баню! Буду я ещё держать в голове всякие глупости!"
Но мамину любовь помню: порывистую, жаркую, шумную, с криком "Ты ж мой куклёныш люленький!" Когда-то я ей нравилась – когда была совсем крохотной. И она любила это показывать – и мне, и всем. Почему и когда это кончилось? Не помню. Да и кончалось не резко, не сразу, постепенно. Наверное, уменьшалось обратно пропорционально моему росту и взрослению. Я всё меньше походила на куклёныша, всё больше становилась обыкновенной девочкой, очень обыкновенной, слишком обыкновенной, чтобы быть достойной любви.
Это папа, слабохарактерный, не мог не любить свою дочку – просто так, со всеми её недостатками, пороками, с её некрасивыми глазами-буркалами, вроде бы похожими на материнские, но не настолько чёрными и не такой дивной овальной формы. Скорее, просто глупо круглые, как у непородистой кошки Мурки из подвала. Щёки с детства были тоже круглые, а нос – курносый. "Ты – еврейская Лушка, Лукерья, – смеялась мама. – зря мы тебя Анной назвали! Простодырая Лушка!" И даже папа, нежно обнимая, иногда шептал мне в ухо: "Лушка ты моя простодырая!" Но я никогда на него не обижалась.
Папина любовь была безусловна, хотя и необъяснима. Я рано поняла, что любви достойны не все и достаётся она только самым лучшим, самым правильным и красивым. Я понимала, что сама не умею правильно любить, не умею выбирать достойные объекты: к примеру, мне до безумия нравились некрасивые шелудивые собаки, бездомные тощие кошки. Хотя вслух, для окружающих, я научилась говорить так: "Фу! Какие они некрасивые и грязные!" А в сердце плескалась нежность, а в носу пощипывало от подступающих слёз. Но я училась сдерживать свои порывы: любовь нужно заслужить, если не дано природой внешнее очарование. Значит, надо быть лучшим в чём-то. К примеру, быть самым быстрым или самым сильным. Но лучше – самым умным и способным. Как некоторые мои подружки, к примеру. Одна из них лучше всех умела петь и танцевать. Её все любили – и родители, и другие взрослые, потому что она затевала и режиссировала прекрасные концерты, в которых солировала во всём – в пении, в танцах, в конферансе, в чтении стихов. Взрослые восхищались, её родители всегда сияли звёздным светом от гордости и умиления. Другая подружка – в очках с пяти лет, проявляла чудеса в математике: с первого класса считала не на палочках, а в уме и знала наизусть таблицу умножения. Ей прочили великое будущее математика, и все её за это обожали. По делу!
Мама всегда громко и очень демонстративно восхищалась этими девочками, и я каждый раз понимала, что бедной маме достался тяжёлый крест: недостойная любви девочка без никаких талантов, некрасивая от природы, а ведь её, эту дочку, нужно было растить, воспитывать и как-то любить. Мама старалась "как-то" любить, иногда даже говорила такое: "У некоторых детей одарённость проявляется не сразу, а в подростковом возрасте. Надо просто ждать, терпеливо ждать. Не всем дано быть вундеркиндами. Всё будет, всё придёт". Я, как и мама, страстно надеялась на это самое будущее, ждала его, хотя уже с дошкольного возраста мною овладело весьма неприятное, доставляющее боль в животе и лёгкую тошноту беспокойство: а ну как не проявится ничего во мне? Даже в подростковом возрасте… Что же тогда делать? Как будет себя чувствовать бедная моя мама? Как же ей продолжать меня любить, откуда взять силы себя заставить?
В общем, с понятием "любовь" у меня с раннего детства возникли какие-то недоразумения. Возможно, если бы папа так рано не ушёл, со временем мне довелось бы понять, что любить можно и ни за что, просто за то, что объект твоей любви существует на этом свете. Но не случилось. Папы не стало… И с восьми лет моя жизнь и любовь, как таковая, разошлись по разным дорогам: я навсегда вычеркнула право на любовь из своих чувств и понятий, потому что усвоила – это не для меня и не про меня.
А ведь потом случилась в моей судьбе Ларка… Подруга навсегда. И что-то перещёлкнуло, переменилось в моём сознании. Хотя я этого даже не осознала сразу, в тот момент… да и позже. Ларку я восприняла как какую-то данность, будто она всегда была, будто и не могло случиться по-другому. Своё отношение к ней и свою дружбу с ней я осмыслила куда позже, уже годам к тридцати. Или вот Лёшка…
Да, первое моё «замыкание» произошло в прошлое, связанное именно с Лёшкой. И случилось оно пять лет назад, когда мы уже расстались, а он вдруг осатанел до такой степени, что я его не узнала, даже внешне перестала узнавать…
…Передо мной стоял незнакомый мужчина с выпяченным вперёд подбородком, с искривлёнными в нечеловеческом презрении губами, с сощуренными глазами, злобными, как у хищника на охоте. И этот мужчина выплёвывал такие слова:
– Нашла себе трахальщика, наконец? Вкусила уже оргазм, что ли? Я тебя терпел столько лет, терпел твою фригидность, твоё скотское отношение, равнодушие и хамство! Терпел для того, чтобы ты сейчас мне заявляла, что никогда не любила меня, потому что не умела любить? Ха! Висела на мне столько лет, как поганый мешок с дерьмом, не отпуская от себя ни на шаг – это так ты меня не любила? Чуть что – слёзы и рыдания, я даже дёрнуться в сторону не мог, боялся, что ты развалишься от горя, как трухлявый пень! Это я тебя никогда не любил! С самого начала не любил! Вцепилась в меня, как клещ – конечно, кому ты была нужна? Да с тобой можно было завертеть только на большом безрыбье, когда и рак – рыба…
Сказать, что я обалдела, слушая эту тираду, это то же самое, как сказать про девятибалльный шторм, мол, море нынче весьма спокойное. У меня было ощущение, что в моём организме все внутренности решили поменяться местами: сердце направилось куда-то вниз, пихаясь с желудком, который устремился к горлу… печень махнулась местом с левой почкой, а лёгкие, раздумывая куда бы им переместиться, забыли о своей прямой функции, поэтому дышать я уже почти не могла – задыхалась. Чтобы понять, почему у меня случилась такая реакция, нужно, наверное, очень хорошо знать-понимать, как мы с Лёшкой жили те семнадцать лет, что существовала наша семья… А жили мы просто и без затей, мне казалось, что так живёт большинство.
Когда-то я теряла голову от его запаха: я вдыхала аромат его кожи, и мне казалось, что звучит самая прекрасная в мире музыка, что звёзды на небе начинают бразильский карнавал и откуда-то сверху сыплются цветы и красивейшие люди мира смотрят на нас с Лёшкой с восхищением. Да, такая вот романтическая дурь, диктуемая бешенством гормонов.
Всё-таки забавно, что самые примитивные и животные человеческие страсти, диктуемые природой и инстинктом размножения, люди облагородили, придумав понятие любви и подрядив самых талантливых представителей человечества – поэтов, писателей и прочих – романтизировать инстинкты красивыми, гениально сложенными вместе словами или с помощью великолепно сложенных нот, или используя умение божественно владеть красками и кистью. Другие виды любви, к примеру, к родителям и детям, отнюдь не романтизируются. В этих случаях придумываются иные штуки для закрепления отношений в матрице человеческого сознания, как необходимые и правильные. А вот любовь мужчины и женщины – сплошная цветочно-конфетная романтика и якобы высота чувств. А какая уж там высота, если планочка-то зависит исключительно от выброса химических веществ в кровь. Смешно…
Так вот, наши с Лёшкой юношеские гормональные страсти утихли сразу после рождения Сашеньки, которая появилась через полтора года после свадьбы. Тут всё и кончилось. Что значит "любить" я не понимала, а потому легко спутала в восемнадцать лет любовь с половым влечением. Плюс тараканий хор в голове… Но кончилось влечение, и закончилось вообще всё. И я была свято убеждена: так у большинства. Все так и живут.
Что чувствовал Лёшка? А бес его знает! За все годы он ни разу не дал мне понять, что я ему не мила или не нужна. Он всегда был рядом, всегда всё делал так, как надо, как должен делать, видимо, любящий муж и отец. Заботился – не больше, но и не меньше, чем стандартные советские и постсоветские мужчины: постирать пелёнки, принести тяжёлое из магазина, разобраться с проводкой, сводить ребёнка на ёлку… В общем, идеальный советский муж, жаловаться не на что. Какие у него были чувства? Не знаю. Не интересовалась. Наверное, это мой грех, мой страшный грех эгоизма. Но я не понимала, что это эгоизм, вот в чём штука-то! Мне не было дела до чувств мужа, и я была уверена, что ему в точности так же неинтересны мои.
Физическая близость… Мой ужас и каторга. Это единственное, о чём нам пришлось с Лёшкой поговорить откровенно. Ему это было нужно, мне – нет. Более того, с некоторых пор стало противно. И я начинала его ненавидеть, когда он проявлял интерес и желание. Меня буквально тошнило.
Пришлось договариваться. Фух, какой же это ужас… То были сделки и договоры, подачки и продажи. Пришлось на это идти, потому что – внимание! – любовницу Лёшка отказался заводить. А ведь я согласилась на это, даже сама ему предложила! Но услышала категорическое «нет».
– Я тебя люблю и только тебя хочу. Зачем мне другие женщины, когда рядом есть ты?
Лестно? Да ужас же… Когда тебе это не просто не нужно, а от-вра-ти-тель-но! Я даже украдкой плакала тогда, поняв, что мне придётся идти на компромиссы и сделки. Почему не ушла? Почему не разрушила эту карикатуру на семью? Не знаю. Я с детства не привыкла доверять своим чувствам и уж тем более считать, что они правильные. Я ж во всех смыслах урод! Значит, надо себя ломать и перебарывать, а не идти на поводу у собственных «не хочу» и «не могу». Я и перебарывала. Заключала сделки. Терпела. И даже продавалась.
Вот интересно… Если бы папа не умер, если бы он был рядом, когда я выросла, он смог бы объяснить мне про эти отношения между мужчиной и женщиной? Нашёл бы слова, сумел бы растолковать, в чём тут тайна, сермяга? Может, если бы рядом был папа, никакого Лёшки в жизни и не случилось бы? При этой мысли тренькало очень больно в сердце: тогда и Сашеньки не было бы… Но мысль о том, что я могла научиться правильно чувствовать, умела бы любить и быть любимой, была столь соблазнительной, что перевешивала даже такое ужасное предположение: не было бы Сашеньки. Будто кто-то не добрый и не злой, просто бесстрастный и рациональный спокойно констатировал: был бы кто-то другой – не менее любимый и ненаглядный, возможно, даже более. Более? Это возможно? Почему бы и нет – что я знаю про любовь?
Так зачем же я терпела тот постылый брак? Зачем, если муж вдруг прокричал всё это, что вызвало девятибалльный шторм в моём организме? Если он не любил меня и мучился, зачем же мы мучились оба? Да лжёт же он, лжёт, лжёт…
Я убежала тогда от этого жуткого разговора, в прямом смысле – убежала. Убежала по лестнице, не дождавшись лифта, убежала из бывшего собственного дома, куда я за каким-то хреном пришла «поговорить о Сашеньке и о том, чтобы обо всём нормально договориться". Поговорила… Бежала, даже забыв дать бывшему пощёчину за «трахальщика». А когда выскочила из дома, все перемешавшиеся между собой органы моего тела всё же завершили дурацкий бег и нанесли решающий удар: меня здорово вытошнило прямо у крыльца подъезда. Вот просто вывернуло наизнанку, что было и противно, и стыдно, но поделать я ничего не могла. Блевала, как пьяница после большого загула. После этого, вроде бы как, органы вернулись каждый на своё место, но в несколько потрёпанном состоянии. Наверное, в тот час я постарела сразу на десяток лет.
Я думала, что мы с ним, с мужем, хотя бы друзья. Верила, что он поймёт и хотя бы со временем примет ситуацию. Не говоря уж о том, что теперь он совершенно свободен и сможет найти себе нормальную женщину. И никак не ожидала варианта с битьём посуды, делёжкой имущества и жуткими оскорблениями. Нет, посуду никто и не бил, а вот имущество мужик начал делить весьма агрессивно. И оскорблять меня тоже…
Я тащилась раненым животным по улице, по зимней пороше, по темноте и ветру, не видя ничего, не разбирая дороги. А на морде моей в колючую корочку превращались слюни и остатки блевотины, которые я даже не догадалась стереть снегом.
Ведь буквально за несколько дней до этого я вусмерть разругалась с мамой, которая не приняла перемен в моей жизни и наорала на меня: "Шлюха! Вот просто шлюха – и всё!" И я не понимала, почему и за что… Я теряла Сашеньку, которая дулась и плакала. И в итоге вот, что мне устроил Лёшка – моя последняя надежда, что мы обо всём договоримся и поймём друг друга. И что будет сплошное "давайте восклицать, друг другом восхищаться". В тот момент я была влюблённой до ужаса идиоткой, решившей, что раз к ней пришло счастье, автоматически счастливы станут все. И что все – добрые, замечательные, хорошие, достаточно им только улыбнуться и сказать ласковое словечко, как они бросятся мне на шею… Кретинка безмозглая! И вот эта кретинка ползла по зимней Москве, а в голове у неё стучало: "на большом безрыбье, на большом безрыбье, когда и рак – рыба…" Он никогда меня не любил. Он не мог меня любить, меня любить невозможно! И с самого начала всё было ложью и не так, не так, не тем, чем представлялось… Как больно это, оказывается! Даже когда сама не любишь уже давно, услышать такое очень больно! Адский жар в груди и на лице никакой холодный ветер остудить не мог.
Тогда и случилось первое моё замыкание. Мне так было тяжело дышать, так давило в груди, что я остановилась и плюхнулась на первую попавшуюся скамейку. Закрыла глаза и… началось.
Началось с запаха. Тот самый ни с чем не сравнимый запах пупырчатой резинки. Он вдруг ударил мне в нос сильно-сильно, так сильно, что я ахнула, но ещё пуще начала втягивать воздух носом: запах пьянил меня, будто швырял куда-то в прошлое, далеко-далеко! И вот уже я чувствую рукою, ладонью знакомую шершавость деревянной ручки ракетки для пинг-понга. А запах-то был от резиновых боков этой ракетки! Конечно, да! Тогда, восемнадцать лет назад, мы пропадом пропадали в спортивном зале института, где стояли столы для настольного тенниса. Мы играли и кадрились, знакомились и флиртовали. Студенты и студенточки, молодые и горячие, все в гормональном угаре и жаждой любовей-влюблённостей. Там мы с Лёшкой и познакомились.
Я будто увидела тот день, тот час, ту минуту. Как бы от стены зала… Спортивный зал, гулкие голоса, стук шарика… Запах матов и резины… Чуть-чуть запах пота… Господи, господи, не шути так со мной, это было восемнадцать лет назад, это не может быть сейчас столь явно и реально, будто бы я там… я там… я там…
…Я подошла близко к себе самой, семнадцатилетней. Смотрю на свой профиль, курносый нос, распатланную причёску, струйку пота на виске… Я могу протянуть руку и дотронуться до себя. До себя прежней, играющей в пинг-понг и косящей глазом на дверь, в которой торчат молодые парни, с очевидным интересом наблюдающие за играющими девчонками. Ох… вижу юного Лёшку: какой он был худой, смуглый, улыбчивый, смешной! Но я не чувствую того прилива возбуждения и радости, какой со мной случался тогда, много-много лет назад, зато я вижу, как вспыхнули щёки у меня прежней, как я закусила нижнюю губу от волнения и как быстро смахнула капельки пота со лба чуть-чуть дрожащей рукой. Меня нынешнюю явно никто не видит, зато я присутствую в своём прошлом, вижу и ощущаю его, ни на секунду не теряя связи с настоящим, помня о реальности, то есть… находясь в своём уме?