
Полная версия:
Почти дневник
Мы разговорились о перспективах дальнейшей реконструкции сельского хозяйства, об уничтожении противоречий между городом и деревней, о будущем Советского Союза, о мировой революции.
Он весьма начитан в области марксизма и неплохой диалектик, смелый. Он сказал:
– Знаешь, я только сейчас начинаю привыкать к своей новой работе. Я столько лет работал в Красной Армии! Я мечтал сделаться комиссаром, командиром полка. Я кончил Толмачевку и уже получил назначение, как вдруг – бац! – демобилизация. Поедешь начальником политотдела! Ты знаешь, Валентин Петрович, я человек на слезы крепкий. Но тут, как стал прощаться с ребятами… А сейчас уже привык к деревне. Если бы меня отсюда перебросили, тоже бы, наверное, пустил слезу Очень втянулся. Захватывающая работа. В полку тоже захватывает. Но здесь шире Перспективы какие! Жизнь ломается.
Однажды Розанов рассказал мне такой случай. Как-то в полку он пошел перед сном проверять караулы – дело было в лагере – видит, что нигде нету воды, не привезли. А лагерь в лесу, и много деревянных построек.
– Я разнес кого следует и думаю: посылать за водой или не посылать? А уж был час ночи. Ну, думаю, до Утра подождем, а утром привезут. Пошел спать. По дороге опять думаю: а может, послать? Мало ли что может случиться! Но все-таки решил не посылать. Пришел и лег спать. А у нас громадный деревянный клуб. Мы сделали. На него пошло три тысячи бревен. Здоровенных бревен! Можешь себе представить! Отличный клуб! Я лежу и думаю: а может быть, послать все-таки за водой? А то вдруг что-нибудь случится… Я конечно, видел, что воды нет, даже замечание сделал. Есть свидетели, но все же… А вдруг как загорится? Ну, все-таки решил, что можно подождать до утра. И вдруг мне ночью приснился сон – и, понимаешь ты, такой жизненный, со всеми подробностями, прямо как на самом деле, – что загорелся клуб. Я вскочил как ошалелый. Ну, ты понимаешь, это на меня до того подействовало, что сердце чуть не выпрыгивает из груди. Стучит с перебоями. И в глазах темно. У меня сердце паршивое. Я сильной жары не выдерживаю. Я думал тогда, что умираю. Весь трясусь, и сердце стучит, как будто в грудь кузнечным молотком. Я выпил две склянки валерьяновых капель. Насилу успокоился. Ты понимаешь – клуб в три тысячи бревен! И горит! Это тебе не шутки…
В этом – весь Розанов.
Он долго придумывал, как сушить зерно. Может быть, устроить специальные железные барабаны? Но ничего придумать не мог.
В шесть утра за нами на автомобиле заехал предрика Хоменко. Мы, уже сидя в машине, выпили по стакану молока, которое нам вынесла Семеновна.
В поле «Червонной долины» начало массовой косовицы. Мы туда приехали в семь, но народ еще только собирался. Это объяснили тем, что еще не налажено, еще только первый день.
Кухарка разводила под казаном огонь, рубила мясо. Хоменко сунул руку в мешок и достал горсть кукурузной муки.
Пища улучшилась – по двести граммов мяса на человека.
Тяжелая работа за конной лобогрейкой – бабы подбирали жито и вязали снопы.
На другом поле работали два трактора, за каждым по две лобогрейки. Скидальщики парились. На лобогрейки сели Сазанов и Хоменко за скидальщиков. Быстро вспотели. Трактор чересчур быстро косит. За ним трудно поспевать.
Стояла большая тракторная будка, похожая на те ящики, в которых раньше перевозили аэропланы. Она была с окнами и дверью.
Трактористы – все черные, в черной, замасленной одежде и с белыми глазами. Молодые. Деревенские парни. Но уже ничего крестьянского в них нету. Машина придала им вид индустриальных рабочих, а работают они совсем недавно на машинах. Но уже совсем другой стиль, другие манеры.
Тут же производилась торговля. Кооператор в панаме привез на бричке ящик товаров – махорки, книжек, спичек.
У него охотно покупали. Но жаловались, что нема грошей.
– Скоро будут гроши. Соберете урожай, и заведутся гроши.
– Може, и будут, кто его знает.
Вперед загадывать опасаются и не любят. Эту черту – нелюбовь загадывать – я заметил еще в империалистическую, на фронте, когда жил на батарее с солдатами. Ужасно не любят. «Мне должны посылку прислать». – «Може, и пришлют. А може, и не пришлют. И где еще там посылка? Одни разговоры и больше ничего».
Приехал, мигая ослепительно спицами, велосипедист. Привез последние газеты: харьковский «Коммунист», днепропетровскую «Зарю», московские «Правду», «Известия». Их быстро разобрали подписчики. Подписчиков довольно много.
В другой бригаде люди обедали на току. Они обедали аккуратно и скромно, подвинув себе миски с супом, и вынимали из узелков, отворачиваясь друг от друга, еду, принесенную из дому.
Они рассыпались по всему току. Под телегами сидели, под бестарками, в тени молотилки, за бочкой на колесах.
Очевидно, общественное питание здесь еще середка на половинку.
Одеты все празднично. Бабы в беленьких чистых платочках с кружевной оборочкой.
Говорят, что в старое время отцы возили своих дочерей на базар, разодетых и в беленьких таких же платочках в кружевной оборке, и на этих платочках красными нитками было вышито: «Сто рублей», «Сто пятьдесят рублей» – это приданое девушки.
Почти у всех на шее искусственный жемчуг.
Было число 17-е, а 20-го район собрался отправлять в Днепропетровск первый эшелон зерна в девятьсот тонн, то есть шестьдесят вагонов.
Несколькими днями позже мы были с Костиным вечером в таборе. Бригада Чубаря. Народ расходился по домам. С ним ничего нельзя было поделать.
Мы поехали назад. У нас было свободное место в бричке. Пригласили одну из баб сесть. Подвезли до Зацеп.
Она радостно забралась на козлы и села рядом с кучером, Алешкиным батькой, к нам лицом.
– Почему не ночуешь в таборе?
У нее в потемках широкое, покорное и доброе лицо в сереньком платке.
– Как же я могу ночевать в таборе, когда у меня трое детей дома! Надо накормить и хлеб испечь. И огород пораскрадут.
Н-да…
Это подкрепило мои прежние мысли: раз невыгодно, значит, тут какая-то неправильность в организации.
Я сказал об этом Розанову. Вот соображения Розанова на этот предмет:
– Конечно, невыгодно ночевать в таборе, так как дома теряют картошку и барахло – могут покрасть. Конечно. Но от несвоевременного выхода на работу теряются тысячи центнеров хлеба. И они этого не видят по своей консервативности и по привычке считать свою рубашку ближе к телу. Почему? Потому, что картошка – ее видно, ее можно сегодня, сейчас же, съесть, а хлеб, который пропадает, – хлеб отвлеченный, его не видно сейчас, то есть не видно потерь общих. Теперь понятно?
Я думаю, что Розанов тут немножко «загнул». Надо бы и «личную» картошку суметь сохранить, организовав общественную охрану, и «отвлеченный» хлеб собрать до последнего зернышка на личную и общественную потребу.
На сегодня, 26 июля, по сведениям Розанова, сдано около десяти тысяч пудов хлеба (около тысячи пятисот центнеров). Это мало. Косят с 16-го (по тысяче пудов в день с двадцати двух колхозов).
Костин только что вернулся из объезда. Везде лежит и сушится по сто пятьдесят – двести центнеров жита.
Костин сердито сказал:
– Удивляюсь, как его не раскрадывают! Это редкое благородство. Сюда таскают, туда таскают, все время открыто. Не захочешь – станешь красть!
Всего, значит, по всем колхозам сушится около двадцати тысяч пудов! Сколько это хлопот, рабочей силы, энергии; то его укрывают от дождя, то ссыпают, то опять рассыпают на ряднах.
У Костина в кабинете письменный стол, несгораемый шкаф, выкрашенный в некрасивую коричневую краску. В нижнем ящике несгораемого шкафа хранятся тарелки; стол другой – с газетами; там лежат очки, бумаги.
В специальной коробочке собрание резолюций партсъездов в красных переплетах. Лежит первый том «Капитала» со множеством закладок и пришпиленных заметок.
В артели немцев-колонистов «Ротер штерн» забавная женщина – секретарь ячейки.
Сейчас ее уже сняли. Эмоциональна, суетлива, бестолкова и болтлива.
Розанов ее здорово «мурыжил».
– В ячейке план хлебосдачи есть?
– План? Хлебосдачи?… План хлебосдачи есть.
– Где он? Покажи.
– Он в правлении.
– Я тебя не спрашиваю, что у вас есть в правлении, а я тебя спрашиваю: есть ли план хлебосдачи в ячейке?
– В ячейке?
– В ячейке.
– В ячейке нету, а есть в правлении.
– Зачем же ты мне говоришь, что он есть в ячейке?
– Товарищ Розанов, план был в ячейке, но стали ремонтировать… сырые стены… невозможно приклеить. Пока он в правлении. Я сейчас принесу.
Она заметалась как угорелая и выбежала из комнаты. Мы долго ее ждали. Минут через пятнадцать она прибежала без плана.
– Где же план?
– Сейчас, сейчас… Его сейчас найдут и принесут. Вы не беспокойтесь. Садитесь, пожалуйста. План сейчас найдут и принесут.
Она села на скамью, положила локти на стол, положила острый подбородок на ладони, выставила стальные зубы и уставилась на Розанова отчаянными глазами, полными готовности и внимания.
– Как у вас дела с хлебосдачей?
– Дела? С хлебосдачей? Сейчас я скажу…
Она встрепенулась.
– Дела с хлебосдачей обстоят так. Нужно укрепить массовую работу, нажать на бригады, добиться перелома в настроениях, сколотить крепкий актив, выявить лодырей, симулянтов и рвачей, ударить по классовому врагу, усилить партийную бдительность и обеспечить своевременный обмолот и сдачу хлеба государству.
Она высыпала это одним духом, с одушевлением стуча кулаком по столу.
– Стой, стой, стой! Помолчи. Что ты мне бубнишь – надо, надо, надо? Я тебя не спрашиваю, что тебе надо, а я спрашиваю, как у тебя обстоят дела с хлебосдачей. Конкретно: в чем выражается работа ячейки? И твоя, в частности, как секретаря? Ну?
Она опять встрепенулась:
– Сейчас я тебе скажу, в чем. Во-первых, мы должны добиться перелома, ударить по гнилым настроениям, сколотить актив…
Розанов смотрел на нее в упор с ледяной иронией. Она смешалась, замолкла.
– Ну, ну, продолжай… Я тебя слушаю. Чего же ты замолчала? Говори, говори… Болтай дальше.
– Товарищ Розанов! – умоляюще воскликнула она и взялась руками за волосы, судорожно их поправила. – Я не знаю, что вы от меня требуете?
– Я от тебя требую, чтобы ты мне коротко и ясно рассказала, что конкретно сделала ячейка для проведения уборочной кампании и сдачи хлеба государству.
– Конкретно?
– Да, конкретно.
– Конкретно мы сделали вот что…
Она положила голову на стол и стала тереться об него большим носом. Вдруг она сорвалась с места и бросилась к двери.
– Куда?
– Сейчас я принесу план.
Она опять пропадала минут пятнадцать. Розанов шагал по комнате, разглядывая маленькие печатные лозунги, аккуратно расклеенные по стенам.
Она вернулась с планом и положила его на стол. Розанов искоса на него взглянул и сказал:
– Это не план.
– Нет, план.
– Нет, не план.
– А что же это?
– Это контрольные цифры. Не больше. То, что мы вам дали, то вы сюда вписали и думаете, что это план.
– Я не понимаю, товарищ Розанов, что ты от меня хочешь?
В ее голосе звучали слезы.
– Я хочу, чтобы у вас был план. По бригадам. По дням. Конкретно: когда и что надо сделать, когда и сколько скосить, обмолотить и сдать. Понятно?
– Понятно, – быстро, с готовностью сказала она. – Когда и сколько скосить, обмолотить и сдать по бригадам… Да?
– Да.
– Так это пара пустяков. Это я тебе в полчаса сделаю.
– Во сколько?
– В полчаса.
– Делай, – сказал Розанов спокойно и выложил на стол плоские карманные часы Первого московского часового завода. – Сейчас четверть четвертого!
Она с отчаянием посмотрела на часы, но потом гордо сжала губы, деловито засуетилась, побежала за бумагой и села писать, бормоча под нос, сосредоточенно разглядывая балки потолка, за которые были воткнуты пучки колосьев, и растирая переносицу тыльной стороной карандаша. Перечеркивая и путая, она написала полколонки. Сорвалась с места, выбежала из комнаты и прибежала со счетоводом – небольшим, вежливым, сухим немцем с папкой под мышкой.
Немец раскланялся и сел помогать.
Розанов поглядывал то на часы, то в написанное.
– Одним словом, у вас ни черта не получается, – вдруг сказал он на пятнадцатой минуте. – Давайте сюда, Давайте! Смотрите…
Он вырвал из-под ее карандаша бумагу. Карандаш провел твердую кривую линию.
– Вот смотрите сюда. Товарищ Катаев, дай-ка мне сюда твою самопишущую ручку.
Справляясь со своей записной книжкой, он четко написал план уборочной по бригадам.
– Вот получай. Для точнейшего руководства. Кто у тебя бригадир в первой бригаде?
– Бригадир? В первой бригаде у нас этот… такой высокий… я его знаю, только забыла фамилию…
– Забыла фамилию… – Розанов в сердцах плюнул. – Она забыла фамилию бригадира первой бригады! Сколько времени ты здесь секретарем? Пятый месяц? Хороший секретарь! Замечательный!
– Товарищ Розанов! – закричала она. – Честное слово, я не могу работать! Я писала в райком – они не хотят снимать. Ей-богу, я совершенно не в состоянии что-нибудь делать. Я здесь пропадаю. Я работница районного масштаба.
Розанов большими шагами пошел к автомобилю, где Хоменко жевал хлеб и шофер спал, примостившись на двух передних скамеечках.
Она бежала за нами.
– Поехали! – решительно сказал Розанов.
Громадные вязы шумели вдоль прямой улицы скучного немецкого села. Возле правления обедали несколько человек – ели кашу. Но стол был покрыт серой скатертью, и серая соль насыпана в вазочки грубого, деревенского стекла.
Она говорила:
– Товарищ Розанов, вы не беспокойтесь, я это все сделаю. Можете не сомневаться. Все будет в точности сделано.
– Ну, – сказал Розанов и вдруг обаятельно улыбнулся, – у вас тут, кажется, где-то вишни растут? Не угостишь ли нас… фунтика два?
– Вишни?… Да, да! Сейчас.
Она еще пуще засуетилась и послала мальчишку в сад нарвать нам вишен.
– Сейчас вишни будут… сейчас, сейчас…
– Только поскорее, а то нам некогда. Шофер завел машину.
Возле автомобиля остановилась старуха с клюкой и красным, вытекшим глазом. Она стала что-то злобно кричать по-немецки. Язык немцев-колонистов трудно понять. Мы попросили секретаря перевести. Она нам перевела. Старуха жаловалась, что два старика, с которыми она живет, съедают ее обед, и требовала, чтобы этих стариков строго наказали. Ей было лет восемьдесят пять. Ее седые волосы развевались. Она стучала на нас палкой и грозила кому-то вдоль улицы, вероятно, тем вредным старикам.
– Сумасшедшая старуха, – сказала секретарь.
– Где же твои знаменитые вишни? – нетерпеливо сказал Розанов.
– Сейчас, сейчас будут!
– Нам некогда. Пошел!
Шофер двинул автомобиль. Мы поехали. Она несколько шагов бежала за нами.
– Сейчас будут вишни! – кричала она.
– А ну тебя с твоими вишнями! – сказал Розанов, и мы выехали из села.
Присматриваюсь к Розанову. Иногда он сидит в белой косоворотке за столом, думает. У него сияют небольшие голубенькие глазки. Большой круглый череп. Ему тридцать два года, но он широко лысеет.
Тогда мне кажется, что вот-вот его рубаха пропотеет на спине, шея станет старчески грубой, черной и пористой, как пробка, череп – лысым, как у апостола, и весь он станет стариком плотником, таким самым, каким был его отец.
Чеховский мотив.
У Зои Васильевны нарыв на ноге. Пришел из зацеповской больницы доктор. Он в холщовых брюках, аккуратно выглаженных. Животик. От ремешка брюк в карман тянется аккуратненький ремешочек часов. Люстриновый пиджак поверх сиреневой полосатой сорочки и легкий люстриновый картуз с дырочками для вентиляции. Из бокового кармана торчит футляр термометра.
Он немолод, говорит с украинским акцентом, – долголетняя практика на селе наложила на него отпечаток. Говорят, что он больше занимается хозяйством, чем больницей. Но в общем его хвалят.
Я пошел проводить его до больницы. Я спросил:
– Как вы думаете, доктор, почему в прошлом году были такие затруднения?
– Как вам сказать… По-моему, безобразно велось хозяйство. А сведения давали раздутые об урожае. Налога И не выдержали.
– Но почему же такое безобразное хозяйствование?
Он пожал плечами.
– Вам не кажется, – спросил я, – что таким хозяйствованием кулацкие элементы нарочно доводили до крайности? Пропадай, мол, все пропадом. Чем хуже, тем лучше!
– Похоже, что так.
– А как, на ваш взгляд, сейчас?
– О, никакого сравнения! Никакого! Сейчас есть хозяин.
Доктор задумался и, сосредоточенно зажмурившись, очень веско повторил:
– Хозяин… Настоящий хозяин… Вот видите траву? – он показал на сухой, пестрый, пыльный луг, розово освещенный вечерним солнцем, луг, через который тянулась длинная и острая тень колокольни. – Коровы, овцы ничем, кроме этой травы, не питаются, но сейчас же перерабатывают ее в жиры, в молоко, в масло. А кормите травой человека – этого не будет. Значит, организм животных является вспомогательным для переработки зелени в жиры. Своеобразный агрегат. Сколько у нас этого сырья, из которого делаются жиры! Но еще животных мало. А они необходимы. Это ближайшая проблема. У нас нарушен в хозяйстве жировой баланс. Надо восстановить, надо. Толстой это для других писал, насчет только хлеба… проповедовал… Поверьте мне, как врачу.
– Толстой не признавал докторов, – поддразнил я его.
– А доктора не признают Толстого, – сказал он. – Ну, будьте здоровы, приходите посмотреть прием больных. Это вам будет интересно. Я принимаю человек сорок-пятьдесят в день. А комбайны косят в балке. Это отсюда недалеко. Пройдите вдоль кладбища, а потом километра полтора.
Возвращался домой пешком, по высокому железнодорожному полотну, широко загибающемуся к станции.
Солнце село.
Темно-клубничный закат, на нем, как бы вырезанная из черной фотографической бумаги, наклеена двугорбая церковь Сиреневый пар над паровозом. Огни семафоров, красные и зеленые. Блеск рельсов.
Если бы не комбайны и не грузовик, проехавший только что в облаке пыли к элеватору, – вполне чеховский пейзаж, особенно этот доктор. Надо пойти в нему в больницу на прием, чтобы окончательно отдать дань чеховской традиции…
Осмотрели табор «Парижской коммуны».
Это роскошный, образцовый, показательный табор.
Тут высокий, просторный курень с мужскими и женским отделениями, со столом в проходе, со скамьями, с хорошо убитым земляным полом, посыпанным, как на троицу, срезанной рогозой и полынью.
Всюду лозунги, графики, газеты.
Недалеко – кухня. Хорошенький временный домик под черепицей. Столы, скамьи, посуда, бочка, ведра, бак, кружка.
Стоят в ряд бестарки, хорошо выкрашенные в красный цвет, с желтыми лозунгами и надписями.
Ходит интеллигентная девушка-практикантка, студентка из Ленинграда.
Но Розанов как бы не замечает всего этого.
– Сколько зерна сдали?
Оказывается мало.
– Вот так так! Вот прекрасно. Все есть: и табор, и бестарки, и кухня. Хоть на выставку. Все есть, кроме зерна. Красиво. Очень мне нужен ваш табор без зерна! Я предпочитаю зерно без табора! – кричит Розанов.
Но мне очень понравились и табор, и кухня, и бестарки, и весь стиль коммуны. Все чисто, аккуратно, с иголочки.
Машины расписаны цветами.
Производит впечатление, что крепкая, талантливая молодежь «играет» в труд.
Но разве это недостаток, если в результате этой игры – образцовое, большое, очень хорошее хозяйство? Наоборот, труд должен быть желанным и радостным. И зерно сдадут. Обычно «Парижская коммуна» на первом
месте.
Это здесь знаменитый бригадир Ганна Рыбалка, о которой мне много говорили.
Но я ее еще не видел.
Розанов, особенно требовательный к интеллигентным работникам, стал «брать в работу» председателя коммуны Назаренко.
Назаренко, высокий, красивый парень в белой рубахе, спокойно сидел за своим письменным столом.
По очереди входили коммунары и коммунарки. Я ждал появления легендарной Ганны Рыбалки. Но ее все не было.
– А где же Ганна Рыбалка? – спросил я шепотом. – Почему ее нет?
– А вот же она, – сказал мне Хоменко, показывая глазами на женщину, давно уже сидевшую подле двери на скамье.
Вот уж никак не ожидал, что это именно и есть знаменитая Ганна Рыбалка. Я представлял ее высокой, стройной, смуглой девятнадцатилетней красавицей, в майке с засученными рукавами. Она оказалась низенькой, плотной женщиной, в белом платочке с кружевной оборкой, в белой деревенской кофте, в сборчатой юбке, лет двадцати пяти. Курносая и очень бровастая, она никак не подходила ни к своей репутации, ни к своему поэтическому имени – Ганна.
Однако, присмотревшись, я нашел в ней очаровательную, немного ироническую усмешку, замечательной белизны зубы и грубоватую женственность молодой крестьянки. Маленькая босая ножка. Она сидела скромно и молча. (Только один раз усмехнулась каким-то своим мыслям.) Она досидела до конца, не выступала и по окончании заседания встала и незаметно вышла.
С ней сейчас целая история в коммуне. Недавно она сошлась и стала жить с председателем коммуны Назаренко.
Бригадир живет с председателем! Родственные связи!
Пошло недовольство части правленцев. Под Ганну давно подкапывались соперники. Ее бригада всегда первая; ей не могли простить, что она первая во всем районе закончила сев и ездила с рапортом в Москву, к генеральному секретарю комсомола.
Теперь враги поставили вопрос: совместимо ли быть бригадиром и вместе с тем женой председателя?
Назаренко для Ганны бросил свою жену и троих детей. Старики этого тоже не одобрили.
Начались разговоры, что Ганна потеряла авторитет и ее надо сместить с бригадирства или чтоб Назаренко ушел из председателей.
Наши политотдельцы ездили решать это дело. Ответственная вещь – снимать зарекомендованного работника, образцового и незапятнанного бригадира в такое ответственное время.
Разобравшись, нашли, что Ганна работает по-прежнему отлично. (А говорили, что в связи с медовым месяцем она стала немного манкировать.)
Ганну оставили в бригадирах. Во время разбирательства дела она держалась скромно, не выступала и мнения своего не высказывала: терпеливо ждала, что решат. Назаренко – тоже.
Отец Назаренко, старик коммунар, сказал свое мнение:
– Я считаю, что по сравнению с прежней женой моего сына Ганна ни черта не стоит. Во-первых, та баба добрая хозяйка, во-вторых, трое пацанов, в-третьих, Ганна уже со многими жила. Она жила с моим младшим сыном Назаренко и со старшим сыном Назаренко, а теперь живет со средним. Понравились ей Назаренки! Но это долго не протянется. Они поживут-поживут, и он опять вернется до своей бабы. Это я вам говорю.
Старик Назаренко был в австрийском плену, знает немецкий язык и немного итальянский. Его уважают. Он в коммуне занимается какой-то полуадминистративной работой, – кажется, «обликовец», учетчик. Он аккуратно одет, бритый, в строченой панаме серого полотна, похож на фермера. У него три сына – и все коммунары.
Часа в два ночи испортился автомобиль. Как раз только что проехали мостик. Низина. Вокруг болотные большие сорняки. Целая заросль. Сильная ореховая вонь дурмана, рогозы, рокот лягушек и крики жаб – те знаменитые ночные звуки когда как будто кто-то дует в бутылку.
Сырая темнота и масса звезд в черном небе.
Испортилось магнето. Мы зажигали спички одну за другой, и при их свете шофер чинил.
Адски хотелось спать.
Розанов спал.
Часа через полтора, изведя два коробка, починили и поехали.
Мчались, наверстывая время, как угорелые. Перед нами, ослепленные фарами, метались, взлетая с дороги, совы. Одну сову убило радиатором.
Неслись по обеим сторонам дороги сказочные растения Перед фарами кружились добела раскаленные мотыльки.
Подул неожиданно горячий, сухой ветер.
Дьявольская, шекспировская ночь!
Розанов вошел в комнату с котенком.
Под лестницей родила кошка. Котята подросли.
Он вошел с котенком в одной руке и с блюдцем молока в другой. Он поставил блюдце на пол возле моей кровати. Тыкал пестренького котенка мордочкой в молоко.
Котенок пищал, как воробей чирикал.
Розанов сиял, ласково приговаривая:
– Так-так-так-так.
Розовенький язычок быстро замелькал в блюдце с голубой каемкой.
Нынче:
Ведомость о ходе косовицы, колотьбы, хлебосдачи на 28 июля 1933 года:1. Нужно скосить – 25 127 га
2. Скошено – 7 538»
3. Связано – 6 603»
4. Сложено – 6 368»
5. План хлебосдачи – 91 329 центнеров
6. Сдано хлеба – 1 834 центнера
7. Вылущено – 32 га
8. Поднято под зябь – 11»
28 июля 1933 г.
(и кудрявая подпись)
Все это на клочке плохой бумаги, лиловыми чернилами.
Секретарь ячейки артели «Чубарь» товарищ Драчев.
Я познакомился с ним утром.
Он не был в поле. Он занимался делами в селе. У него три дела, требующих немедленного вмешательства: 1) засолили мясо для питания бригад, но оно портится, попахивают кости, надо пересолить; 2) в детских яслях произвести осмотр детей, вызвать доктора и устроить изолятор для больных; 3) горит в амбаре мокрое жито.
Вы ознакомились с фрагментом книги.