Полная версия:
Ода утреннему одиночеству
Аполлон был настоящим франтом и уделял непомерно большое внимание своей одежде. В наши дни в джинсах ходит каждый грузчик, но в те времена этот предмет был большим дефицитом. У Аполлона была целая коллекция джинсов разного оттенка и покроя, которые он менял соответственно погоде. С дождем, по его мнению, хорошо сочетались чернильные, с солнцем – небесного цвета. К Соединенным Штатам, как родине джинсов, он относился с большим почтением и не уставал рассуждать о том, какой богатой могла бы стать Россия, если бы Корнилову удалось подавить большевистский бунт и восстановить конституционный порядок. Когда я заметил, что наиприятнейшим следствием этого оказалось бы то, что Арарат остался бы в пределах Армении, Аполлон улыбнулся и гордо сказал: «России!» В шахматы он играл плохо, и я его легко переигрывал.
Еще одна комната, куда я нередко захаживал, принадлежала Юрию и Мэри Архангельским. Юрий приехал в Москву из провинции, взяв с собой жену Марианну, которую под влиянием одного небезызвестного стихотворения перекрестил в Мэри. От шерри-бренди Мэри действительно отказывалась редко, но помимо того, она была настоящей домашней феей и любила мужа столь самоотверженной любовью, что сердца тех академистов, которым в жизни повезло меньше, полнились горькой завистью. Но как это часто бывает, за полное единодушие Юрия и Мэри было дорого заплачено. Родителям Юрия не нравилась Мэри, а родителям Мэри Юрий, и никто из них не хотел видеть молодую пару под своей крышей. При том, что крыш имелось целых четыре, ибо родители как Юрия, так и Мэри давно разошлись и обзавелись новыми мужьями и женами. Для меня это было полной экзотикой, потому что в Армении, во всяком случае, что касается поколения моих родителей, развод это редкость. И даже расходясь, у нас родители все делают для того, чтобы дети жили если и не с ними вместе, то, по крайней мере, хорошо. Юрий и Мэри же в своем родном городе снимали комнату где-то на окраине, откуда уже сама поездка на работу стоила стольких усилий, что после нее надо было час отдыхать. Родители им совершенно не помогали и были только рады, когда вносившие самим своим существованием сумятицу и неудобство в их частную жизнь дети, в конце концов, уехали в какую-то непонятную московскую академию. В общежитии Мэри проживала инкогнито, ее нельзя было прописать в Москве, потому что она тут не работала (в Академии учился Юрий), а работу она не могла найти, поскольку не была прописана. Будь она нужным для общества человеком, например, милиционером или водителем трамвая, проблема, наверно, как-то решилась бы, но она, бедняжка, была окулистом, а разве советское государство нуждалось в чересчур зорких гражданах? Сейчас утверждают, что в Советском Союзе не было демократии, но это совершенно не соответствует истине, на самом деле, властвовал в этой стране именно демос или, другими словами, плебс. Поступая в университет или вступая в коммунистическую партию, каждый человек на собственной шкуре узнавал, что происходить от простолюдина это хорошо, а от интеллигента – плохо. Ученым в очках прививали как бы чувство вины перед токарями, натиравшими мозоли у станков, и колхозницами, которые с серпом с руке и платочком на голове торопились на поле, ибо те якобы работали. Что именно работяги-токари на своих заводах точили, это уже никого не интересовало, а вытачивали они, извините, главным образом, те самые куски железа, из которых потом собирали танки и истребители. Теоретически все это неисчислимое оружие должно было служить для защиты от других народов, например, от турков, но поскольку на практике на каждого Трдата получалось примерно три ракеты и одна атомная бомба, приходилось думать, что процесс явно вышел из-под контроля и стал самоцелью. Излишек старались продать в Африку, но судя по пустоте фруктовых прилавков Москвы, один бронетранспортер шел в обмен на один банан. Какие народы в итоге убивали друг друга где-то в пустыне Сахара, этого уже никто не знал. Но было бы наивно полагать, что подобный ход мировой истории давали на заседаниях Политбюро, нет, в действительности все чертежи оружия и само оружие заказывались с полного одобрения народа: пролетариата, коллективизированных крестьян, доблестной Советской армии и военно-морского флота, работников милиции и КГБ и всех прочих. Каждому нормальному интеллигенту следовало бы это понимать и недолюбливать народ, который во имя артиллерийских маневров под красным флагом был готов ходить в лохмотьях, но мы только жалели его и если кого-то тайком ненавидели, то лишь это самое Политбюро и, возможно, КГБ. Будто до советской власти тайной полиции вовсе не существовало. Нет ведь большой разницы, при чьем посредстве народ над собой властвует, царя или генсека. И если правитель устраивал народу тяжкую жизнь, это тоже выражало желание собственно народа. Не зная, как обуздать свои инстинкты, народ делает это суровой рукой полиции. Народ не читает Платона, но он интуитивно ощущает, что насилие и цензура вещи нужные. Если бы советская косметическая промышленность получала такой госзаказ, как оборонная, наши женщины не выглядели б так, как они выглядели. И повторяю: мы, будущие киносценаристы, тоже кротко сидели на лекциях, слушали, что нам втолковывают про служение народу и чувствовали если не жгучий стыд, то по крайней мере легкую неловкость перед уборщицами, которые шлепали нас в метро тряпкой по штанам, поскольку они, так сказать, вкалывали во имя того, чтобы мы могли смотреть кино. Когда в столовой нам швыряли грязную тарелку с несъедобными котлетами, мы отнюдь не выражали свое недовольство, а вежливо говорили спасибо и даже улыбались – за что? Наверно, в благодарность за то, что нас там же не ставили к стенке.
Плебс умел ценить наше хорошее воспитание, и пока мы смотрели на него снизу вверх, относился к нам патронирующе, с дружеским или нейтральным превосходством, лишь изредка проявляя свою природную грубость. Власть ведь принадлежала ему, трудовому народу, а власть может себе позволить великодушие. Конечно, нам нельзя было ничего требовать, это означало бы немедленный скандал. Да мы и не требовали, а стояли терпеливо в одной очереди, в другой, в третьей и делали все, чтобы не испортить настроение кассирше Аэрофлота, таксисту или официантке.
Но профессия окулиста, как уже говорилось, к почетным не принадлежала, и супруги Архангельские вынуждены были жить на стипендию мужа. Поэтому цвет лица Юрия был серым, как осеннее небо над Москвой, ибо ночью, когда мы, счастливцы, спали, он сидел за пишущей машинкой и печатал очередной сценарий в надежде его продать. В отличие от Аполлона Карликова, Юрий при этом никогда не говорил о бессмертии, его интересовало лишь, откуда добыть деньги, чтобы купить для Мэри сапоги на зиму.
3Как-то вечером ко мне в комнату зашел узбек Юсуп с режиссерского отделения и стеснительно спросил, не хочу ли я написать сценарий для его курсовой работы. Ах этот неподражаемый миг, когда к тебе впервые приходят с таким предложением: чувствуешь себя важным, умным и нужным. Конечно, я согласился. Когда сценарий был готов, Юсуп его прочел, сказал, что очень доволен, и только попросил меня внести кое-какие небольшие поправки. Характер изменений мне, правда, не особенно нравился, но искушение увидеть свое имя в титрах было так велико, что я противиться не стал. Результатом Юсуп был уже более чем доволен, и мне пришлось сделать лишь два-три последних малюсеньких уточнения. Когда я примерно через месяц спросил его, начались ли уже съемки, он ответил, что еще нет, но скоро, надо только утвердить сценарий на худсовете. Далее я заметил, что он стал меня избегать. Когда я однажды поймал его в фойе Академии, Юсуп объяснил, что да, есть кое-какие проблемы, потому что его руководителю не нравится пара эпизодов. Я спросил, нужна ли моя помощь, но Юсуп сказал, что он справится сам.
Вообразите себе мое удивление, когда некоторое время спустя, на просмотре курсовых работ, я увидел фильм Юсупа и не узнал свой сценарий, от которого остались, в основном, одни имена, и то не все. Я подумал бы, что в итоге он не стал спорить с руководителем и обратился к другому сценаристу, если бы в титрах после имени самого Юсупа не стояло мое. У меня было ощущение, что меня обокрали. Мне было так стыдно, что я с трудом заставил себя после просмотра подойти к Юсупу и спросить, что все это означает. Лучше б я этого не делал. Он вышел из себя и буквально накинулся на меня, вопрошая, чем я недоволен, да еще после того, как не захотел внести изменений, которых требовали руководитель и худсовет, и ему пришлось все переделать самому.
Я и впоследствии имел дело с режиссерами, и всегда это заканчивалось примерно такой же ссорой. По моим сценариям сняли несколько мультфильмов, но радости от них всегда было меньше, чем возмущения. Все, что я в итоге из общения с режиссерами вынес, это их коллективный портрет, с которым хочу познакомить и вас.
Режиссер это (обычно) мужчина, который ведет себя, как девушка, достигшая брачного возраста. Он старается хорошо выглядеть, привлекать к себе внимание и оставлять о себе впечатление, как об особо ценном существе. Я не хочу сказать, что тщеславие – качество, писателям совсем уж незнакомое, но поскольку нам обычно свойственна рефлексия, то мы, в отличие от режиссеров, с этой неприятной особенностью характера боремся, стесняемся и скрываем ее, а иногда, если очень повезет, даже совсем от нее отделываемся. Режиссер же этого не может, да и не желает. Он как будто подсознательно (сознание у режиссеров встречается редко) чувствует, что в лице тщеславия он потерял бы главный ингредиент своей личности. Потому режиссер, который не вышагивает вальяжно, не одевается по последней известной ему моде и не выбирает каждое утро подходящий к настроению парфюм – нонсенс. Я знал одного режиссера, который, отправившись в трехдневную командировку, взял с собой такое же количество чемоданов: два с одеждой и один с дезодорантами. Вниманию актрис – если вам предлагает роль режиссер, чей маникюр хуже вашего, лучше всего отказаться, это наверняка самозванец.
При всей схожести, режиссера от вышеупомянутой девушки все-таки отличает одна черта – отсутствие четкой цели. Каждая молодая женщина, как бы мало у нее не было ума, осознает, во имя чего прихорашивается, режиссер же этого не знает, и это незнание тревожит и злит его. Тщеславие режиссеров самого трагического склада – это тщеславие ради тщеславия. Девушка, выскочившая, наконец, замуж, немедленно забывает о большинстве своих забот, для режиссеров же такой миг умиротворения не наступает никогда.
Остается впечатление, что режиссеры вобрали в себя большую часть мирового нарциссизма. Они пользуются для самолюбования всеми способами, экраном в том числе. В отличие от писателей, которые перечитывают старые вещи редко и с неприязнью, режиссерам никогда не дано досыта насмотреться на снятые ими фильмы. Даже влюбляясь в очередной раз в какую-нибудь актрису (ни в какую иную женщину кроме актрисы режиссер влюбиться попросту неспособен), они подсознательно имеют в виду собственную персону. Актриса режиссеру нужна для самоотражения. Снимая в своем фильме красивую актрису, режиссер внутренним зрением видит в ней самого себя. Можно даже сказать, что актриса это физическое олицетворение режиссерской женственности.
Вот почему режиссеры так часто меняют жен. Таким образом они обновляются. Режиссер хочет быть вечно молодым и красивым, но актрисы, как и вообще женщины, стареют. Долго сохраняет красоту лишь одна категория женщин – умные женщины, но таких мало. Будучи не в состоянии видеть в нескольких фильмах подряд на экране собственное все стареющее отражение, режиссеры поступают с надоевшими актрисами так же, как подростки с прыщиками: выдавливают их. Будь режиссеры поумнее, они, воздерживались бы от такого шага хотя бы в целях гигиены. Функция зеркала – показывать человека таким, какой он есть, а что за толк, кроме эффекта Дориана Грея, может быть от приукрашенного отражения?
Поэтому самые разумные режиссеры это те, кто в месте, которое прочие люди называют домом, держат тайное второе «я», почти что собаку, время от времени, в промежутках между съемками, напоминающую им об иллюзорности экранного самоотражения. Польза от такого устройства жизни двойная, поскольку в подобном случае режиссеру легче держать в порядке ее финансовую сторону, что для него крайне важно и во имя чего он предпринимает постоянные и превосходящие его возможности усилия. Увы, осторожных режиссеров мало.
Кроме тщеславия режиссеров характеризует страсть руководить всем и вся. Тут они более всего похожи на много лет проработавших в школе учительниц. Как те не могут не поучать всех, в том числе и собственных родителей, так и режиссер. Разница лишь в том, что учительницы ждут от окружающих, в первую очередь, послушания, режиссеры же хотят, чтобы все люди кругом были как герои фильма, то есть смелые, умные, хорошо воспитанные и великодушные, либо злые, но тогда уже по-настоящему, как истые дьяволы. Поэтому выбравший себе в качестве амплуа костюмные фильмы режиссер безопаснее для ближних, чем тот, который привык барахтаться в хитросплетениях психологической драмы. Но скучнее всех режиссер-эстет, который требует, чтобы каждый принесенный в дом арбуз был разрезан наикрасивейшим образом.
Сами деньги это вид материи, которую режиссеры любят примерно в той же степени, что сценаристы, но иначе. Писателю гонорары нужны для того, чтобы сочинять, что делает его экономным и подчас даже скрягой. Мы держим деньги в зависимости от общественной формации или в сберкассе, или в банке и думаем лишь о том, как бы дожить от одного поступления до следующего. Режиссерам же деньги нужны для того, чтобы их как можно быстрее и эффектнее растратить. Тщеславие обязывает! Режиссеры выбирают ресторан не по кухне, а по ценам (где дороже). Когда мимо проезжает свободное такси, рука режиссера поднимается как будто сама собой не только тогда, когда он никуда не спешит, но и в случае, когда рядом нет ни одного знакомого, который увидел бы, как он садится в машину. Всегда ведь можно поехать хотя бы к какому-то знакомому сценаристу и попросить у него денег на оплату проезда. Не знаю, потому ли режиссеры не умеют беречь деньги, что их работа подразумевает операции с миллионами, или они выбирают себе профессию именно исходя из такой возможности. В любом случае, внешний блеск для режиссера важнее внутренней сути, и если б дело стало за ним, он превратил бы весь мир в роскошно декорированный кинопавильон.
На вступительных экзаменах в Академию режиссерам, помимо прочих, задавали и такой вопрос: в чем, собственно, суть их будущей профессии? Оператор снимает, актеры играют, осветитель освещает, а чем именно занимается режиссер? Рене Клер якобы говорил, что режиссер выбирает величину плана (естественно, не киностудии). Хорошо, но почему в таком случае его не называют «избирателем величины плана»? Наверно, режиссеры и сами ощущают неопределенность своей функции, почему б иначе они уделяли столько внимания созданию себе славы таинственной творческой личности, чуть ли не демиурга. Эта проблема для них настолько важна, что они даже забывают о конкуренции и соединяются коллегиально для достижения своей цели. Как говорится, чем наглее ложь, тем проще ей верят, потому что уж о демиургстве режиссеров речи быть не может. Демиург создал, как полагают, мир из ничего, но режиссеру для начала нужен сценарий. Сам он неспособен выдумать ни одного героя, он умеет их только убивать, вычеркивая из списка действующих лиц. Если доверить режиссеру роль настоящего демиурга, вы увидели б, что из этого получилось бы – в лучшем случае, ожила бы древнегреческая мифология с ее кентаврами, циклопами и прочими уродами. Режиссеру ничего не стоит соединить два персонажа в один, пусть даже и ведущий себя нелогично (в каком-то эпизоде он может и встретиться с самим собой), или сделать из героини героя и наоборот (в этом смысле они схожи с некими хорошо зарабатывающими в современном мире специалистами). Сценарий для режиссера это ведь, как они сами говорят, «болванка». Представьте себе дирижера, который отнесется к симфонии, как к болванке, перенесет начало в конец, конец в середину, а середину в начало, поменяет анданте на аллегро, доверит партию скрипки тромбону и уволит барабанщика, потому что игра последнего не соответствует его концепции. Такого дирижера немедленно отправили бы в кафе бренчать на пианино (и ему еще крупно повезло бы, потому что в пианистов, как известно, не стреляют), зато режиссера, ведущего себя подобным образом, критики уважительно называют автором фильма.
Все мои знакомые режиссеры напоминали мне одного дальнего родственника – директора спичечной фабрики, вечно жаловавшегося на подчиненных, из-за которых постоянно срывается выполнение плана, уже настоящего. Впрочем, профессия режиссера имеет нечто общее и с искусством, ведь выпрашивать инвестиции и выбивать дотации это тоже искусство.
Режиссеры, правда, не особенно умны, и однако, не настолько глупы, чтоб при своей женской интуиции не ощущать двусмысленность положения, в котором они оказываются, будучи вынужденными общаться со сценаристами. С вежливой улыбкой бизнесмена они дают нам понять, каково, по их мнению, истинное место сценариста в процессе производства фильма – это немножко больше, чем чистильщик обуви Его Высочества Режиссера и немножко меньше, чем референт. Мы для них нечто пустяковое, однако, неизбежное, примерно как носки. Общественное мнение стоит на той же точке зрения: слава, поездки на фестивали, банкеты, цветы и вульгарно-красивые женщины достаются им, режиссерам; нам, сценаристам остается лишь парадоксальное, ни к чему непригодное знание, что настоящие авторы фильмов все-таки мы, хотя весь мир и считает ими режиссеров.
4Поздней осенью с Камчатки, где он был в командировке, вернулся мой старый приятель художник Коля Килиманджаров. Мы познакомились с ним когда-то на совместном семинаре молодых писателей и книжных иллюстраторов, позже он приезжал ко мне в гости в Ереван, а я, будучи в Москве, всегда ночевал у него. У Коли в центре города была мастерская, которую он использовал, скорее, в других, хотя в какой-то степени тоже художественных надобностях. Мастерская состояла из двух комнатушек, в каждой имелось по продавленному дивану, по торшеру и по полке с американскими журналами определенного сорта – «для создания настроения», как объяснял Коля. У него было множество приятелей, разбросанных чуть ли не по всем советским городам, и еще больше приятельниц, которые время от времени ездили в Москву походить по театрам или за покупками. Я думаю, однажды настанет время, когда подлинное значение августовской революции будут видеть не столько в ликвидации большевистского строя или самоопределении народов, сколько в победе культуры земледельцев над культурой кочевников. Весь Советский Союз был полон странствующих граждан, которые тряслись в поездах и глохли в самолетах, чтобы где-нибудь купить сорочку мужу, туфли жене или школьную форму детям. Но не будем их осуждать и не только потому, что, как всем известно, в родном городе они этого достать не могли – в свободное от магазинов время те же самые люди шли в московские музеи и театры вместо того, чтобы таращиться по всей стране на одни и те же телепередачи, как сейчас. Но поскольку с местами в гостинице в столице были большие трудности, то кроме меня в мастерской останавливалось еще много всякого провинциаального народу, в том числе женского пола, и если с тех пор, как я поселился в Москве, последних случалось больше одной, хозяин звал меня в компанию. Я до сих пор помню одну даму из Ленинграда, которой я должен был грозить, что придушу ее, поскольку она нуждалась в этом для полного удовлетворения, и некую латышку, звавшую меня в Юрмалу, куда я так и не добрался.
Но Кюллике я увидел не у Коли, а на экране. Вообще-то, когда показывали советские фильмы, я ходил в Академию лишь для того, чтобы не лишиться стипендии. После того, как кураторша записывала фамилии присутствующих в дневник, и свет в зале гас, я выжидал еще пару минут, а потом начинал потихоньку продвигаться в темноте к двери. Но однажды, когда я уже собирался встать, мой взгляд остановила актриса, как раз в этот момент выползавшая на экране из своего мешковатого платья. Для советского фильма ситуация была чрезвычайно либеральной, в пуританском большевистском кино раздеваться обычно дозволялось лишь для того, чтобы спрятать в белье листовки. Сейчас же мы имели дело с самым простым буржуазным пережитком – гигиеной, и хотя душ был не бог весть какой, весьма слабого напора, дело это меня заинтересовало. По сюжету актриса оказалась вполне добросовестной советской учительницей, но несмотря на это она поочередно занималась любовью с несколькими мужчинами, чтобы найти наилучшего отца для ребенка, которого хотела родить и вырастить одна. Я был совершенно ошеломлен такой свободой нравов и досмотрел фильм до конца. Когда снова зажегся свет, выяснилось, что в зале осталось двое, я и наш эстонец Ивар Юмисея. Ивар сразу подошел ко мне и стал оживленно выспрашивать, какое впечатление произвел на меня фильм. Выяснилось, что он был сделан в Эстонии, и Ивар знал почти всех его авторов, заинтересовавшую меня актрису в том числе.
С Иваром мы к этому времени были уже неплохо знакомы, поскольку ходили с ним в одну мастерскую, к корифею советской сценаристики Святославу Игорьевичу Боксеру. Знаменитым Боксера сделали фильмы-сказки, например, про великую любовь женщины-академика и крановщика. Боксер любил удобства, и ему было лень из-за каких-то там учеников выходить из дому, поэтому уроки по специальности проходили у него на квартире. Каждый понедельник Ивар Юмисея стучал в дверь моей комнаты и спрашивал, с трудом выговаривая русские слова: «Ну что, поехали?» Дорога к Боксеру была длинная, и поскольку Ивар принадлежал к людям, для которых беседовать означает во-первых говорить самому, во-вторых говорить самому и в-третьих слушать другого на протяжении того точно отмеренного промежутка времени, в течение которого в голову приходит следующий повод поговорить самому, то уже за несколько месяцев я неплохо ознакомился с историей Эстонии, ибо этот предмет интересовал его в наибольшей степени. Ивар рассказал мне, что эстонцы это очень древний народ, уже много тысячелетий живущий в одном и том же месте на берегу Балтийского моря, которое он называл Западным. Однажды я спросил у Ивара, кто был эстонским царем например в первом веке до нашей эры, а именно, в тот период, когда Тигран Великий создавал свою империю, и он ответил, что у них правил не царь, а была демократия, как в Древней Греции. Тогда я полюбопытствовал, кто были наиизвестнейшие эстонские полководцы и философы той эпохи, но Ивар сказал, что к сожалению, фамилий он мне назвать не может, потому что не сохранилось никаких записей, неужели совсем все-все пропало, удивился я, и Ивар объяснил, что вообще-то не пропадало, поскольку не было вовсе. Когда же эстонцы создали свой алфавит, спросил я дальше, примерно в то же время, что армяне, то есть в пятом веке, или как? Оказалось (что я уже подозревал), что только в семнадцатом (или в шестнадцатом, толком не помню). Так потихоньку продвигаясь в своих расспросах, я понял, что эстонцы были не древним народом, как мне пытались доказать, а молодым. Они появились на карте мира только в тринадцатом веке, когда в Эстонию пришли крестоносцы. С христианизации Армении к этому времени прошла тысяча лет. Дальше территория, где жили эстонцы, много веков переходила от одного государства к другому, до тех пор, пока то ли немцы, то ли шведы, наконец, не изобрели для них литературный язык и не научили их читать. Я сказал Ивару, что в таком случае говорить о ранней демократии эстонцев не приходится, это был всего лишь племенной строй, но он со мной не согласился. В конце концов, мне надоело спорить, и я лишь молча слушал Ивара, и только, когда он мне рассказал о Дерптском университете и о Хачатуре Абовяне, который там учился, я понял, почему Ивар не воспринимает моих доводов всерьез, ведь эстонцы в Армению за образованием не ездили, и зря.
После того фильма я узнал у Ивара, как зовут понравившуюся мне актрису, но большего интереса не проявлял. Да и был ли он вообще? Однако, когда через некоторое время мне позвонил из Еревана мой приятель Армен, редактор журнала кино, и предложил поехать в Эстонию, чтобы написать очерк о тамошнем кинематографе, я сразу подумал о Кюллике. Армен недавно купил себе кооперативную квартиру и изыскивал теперь всяческие возможности оплатить долги: мы договорились, что он командирует меня из Еревана в Таллин и оставит себе ту часть денежных средств, которую мне тратить не придется, поскольку я заметно ближе к точке назначения. Вот так и получилось, что где-то в начале апреля, когда в Ереване цветут абрикосы, я вышел из поезда в Таллине и для начала чуть не упал, потому что перрон был еще во льду.
Город был мне почти незнаком, я попадал сюда только однажды и то лишь на день, случилось это больше десяти лет назад, я учился тогда на первом курсе, ездил в составе делегации университета на фестиваль дружбы народов, и в памяти моей от этого путешествия остались только силуэты готических церквей и варьете, где я впервые в жизни (не считая пляжа) видел полуобнаженных женщин. Зато этот регион был хорошо известен Коле Килиманджарову, который мне объяснил перед отъездом, что Прибалтика для Советского Союза это примерно то же, что Диснейленд для американцев, то бишь приятное место развлечений. Прогулка в средневековом Старом городе, за которой непременно следует посещение маленького подвального бара, где стены завешены медвежьими шкурами, на столах горят свечи, и бармен в галстуке бабочкой с равнодушной вежливостью смешивает роковые для привыкших к чистой водке русских голов коктейли. В итоге все это можно сравнить с экскурсией в музей Дикого Запада, где интерьер точь-в-точь из времени, когда ковбои еще стреляли по бутылкам и друг в друга, но опасности, что в тебя угодит шальная пуля, уже не существует. «Видишь ли, в душе все эстонцы – лесные братья, но ты не обращай на это внимания, – учил меня Коля, – они просто немножко свихнулись от одинокой жизни на хуторах».