banner banner banner
Всегда живой
Всегда живой
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Всегда живой

скачать книгу бесплатно


– А не находите ли, молодой человек, – начал ехидно Понтий, – что отрицание свободы воли тоже есть волевой акт…

Марк, пойманный на логическом противоречии, не растерялся, он имел в виду несколько иное.

– Я неправильно выразился, я не отрицаю свободы воли, я хотел сказать, что она нам не дана изначально, а только действуя, мы проявляем ее, ну, как художник, рисующий картину: постепенно, мазок за мазком появляются детали, проступают лица. Я не думаю, что картина сразу складывается целиком в его голове, нет, он, конечно, знает, что будет рисовать, но в самом процессе рисования замысел приобретает не только законченную форму, но и рождается… – пустился Марк в разговор, чтобы хоть как-то отвлечься.

– А-а-а, тогда понятно, в этом что-то есть, да, скорее всего, свободы не существует вне нас… – Понтий помолчал, посмотрел на костер, где заместитель Марка готовил скудный ужин. – Ладно, философия, конечно, утешает, но духовной пищей жив не будешь, смотрю, у вас кое-что осталось, значит, голодными спать не ляжете…

– Это единственное, что радует… – пробурчал Марк.

– Ну-ну, побольше оптимизма, по крайней мере, завтра воля проявится, замысел осуществится или не осуществится. Я вот даже не знал, когда мы с Сеяном и Друзом приехали на Дунай, как будем усмирять бунтовщиков. То есть план, конечно, был, но гарантии успеха не было. Но тут случилось лунное затмение, и народ испугался, еще бы не испугаться, да и мы еще подлили масла, объяснив, почему случилось затмение. И все – как шелковые стали. Можно сказать, что повезло, но везет только тому, кто идет навстречу, и сегодня мы сделали, все, что смогли. Так что завтра обязательно что-нибудь произойдет, не может не произойти… Пойду я, у Цецины с ужином получше…

Здоровый цинизм Понтия нисколько не обидел Марка, ему понравилась эта откровенность.

Ночь и в том, и в другом лагере началась беспокойно. Но это беспокойство было разным. Немцы праздновали победу, пили у полыхающих костров шнапс и кричали во всю глотку, как выебут римлян во все отверстия. С окрестных холмов их крики разносились далеко по долине, а ущелья отвечали им эхом.

В римском лагере костры едва теплились, все говорили вполголоса, раздавленные тяжелыми мыслями о своей участи. Палаток не хватало, поэтому многие устроились на ночлег возле костров. А те, кому на душе было совсем хреново, бесцельно бродили меж палаток и спящих. Марк тоже не хотел спать. Посмотрев на то, как устроились на ночлег его солдаты, отошел от своих и пошел к воротам, обращенным к немцам. Его неохотно выпустили, взяв обещание не отходить далеко. Марк прошелся вдоль невысокого частокола и присел на вал.

Немцы продолжали веселиться, так как были уверены в своей победе. Марк, отгоняя мысли о смерти, подумал, что это может быть хорошо, так как они тоже не выспятся, так что хоть в этом мы будем равны. Он обернулся к своему лагерю, лагерь шевелился и вздыхал, как тяжелобольной человек. Прильнув к щели в частоколе, Марк поймал себя на мысли, что он заглянул в другой мир, не имеющий к нему никакого отношения. Он не чувствовал, что все происходящее происходит с ним, было такое ощущение, что это пьеса, а он лишь зритель. А если ты зритель, то надо просто досидеть до конца и все станет ясно и понятно. А можно ничего не досматривать, встать и выйти из зала.

Встать и выйти… два дня назад воины обсуждали поступок Куртциуса в Товтобургском лесу и никак не могли ответить на вопрос, почему же он ушел. А может, как раз потому и ушел, что во время боя неожиданно почувствовал себя посторонним, перестал ощущать себя участником пьесы, стал зрителем, взглянул на все это со стороны и понял, что его ничего не держит, а когда действие тебя никак не трогает, то даже уплаченных денег бывает не жалко.

В лагере зазвучал сигнал сбора для командиров. Марк встал и вошел внутрь. Цецина собрал всех на главной площади. «Единственное наше спасение – оружие. Да, у нас практически не осталось палаток, мало еды, с двух сторон немцы, но мечи и копья с нами. Надо оставаться в лагере; если мы сейчас начнем отступление к Рейну, то нас перебьют по дороге. Немцев надо встретить за этими стенами, дождемся их и разобьем. Сейчас мы не в лесу и не в болоте, мы в своем лагере, вокруг открытая местность, преимущество будет за нами, враг будет разгромлен…»

В конце Цецина напомнил, что победа над таким свирепым и беспощадным противником принесет всем почет и славу, хотя это уже было явно лишним. Народ и так знал, биться придется насмерть. Дальше стали решать практические проблемы. Распределили между лучшими воинами оставшихся лошадей, Марку лошадь не досталась, да он и не смог бы управлять ею с одной работающей рукой. Командование приняло решение отправить первый легион в засаду. Цецина решил, что немцы начнут штурм лагеря с рейнского направления, чтобы отрезать им путь к реке и снова припереть к болотам. Незаметно, пользуясь темнотой, из лагеря вышел легион и расположился на краю леса, через который пролегал путь к Рейну. Так Марк второй раз оказался за воротами лагеря. Он подумал, что это символично.

Рассвело, и немцы не заставили себя долго ждать. Нестройными рядами они потянулись по полю, обошли лагерь и действительно начали атаку с западной стороны. Пока немцы таскали валежник и засыпали ров, римляне не отвечали, но когда немцы принялись расшатывать частокол на валу, в них полетели дротики и стрелы. Воины, сгрудившиеся у вала, отчаянно рвались внутрь и не сразу заметили, что с тыла на них заходит легион. Они оказались зажаты между лагерной стеной и наступающими войсками. Войны на два фронта им было не выдержать, оставалось два выхода – прорываться в лагерь или снимать осаду и вступить в сражение с заходящими с тылу.

Но то ли по самонадеянности, то ли по неопытности немцы почему-то посчитали, что могут и разбить легион, и прорваться в лагерь. Но как только наступающий легион пришел в соприкосновение с противником, со стен на немцев посыпался такой град дротиков и стрел, что о штурме им пришлось забыть. Немцы оказались в замешательстве, Арминий скакал вдоль линии фронта и подбадривал свои войска.

Марк был на правом фланге своей центурии. Зажатые немцы бились отчаянно, но чем дальше это продолжалось, тем меньше было у них шансов, они все больше и больше увязали в сражении, а места для маневра оставалось все меньше и меньше.

Левая рука его плохо слушалась, он едва мог держать свой маленький круглый щит на уровне груди, а уж о том, чтобы орудовать большим пехотинским, и речи не шло. Его центурия теснила немцев к лагерным воротам, лишая тех свободы передвижения, правая рука Марка пока не подводила, и он был спокоен – позади остались три немца с выпущенными кишками, слева его прикрывал Тит.

Тут по немцам пробежала волна, они отчаянно попытались перестроиться, но получилось у них только отпрянуть. Это из лагерных ворот пошел на прорыв отряд конницы под командованием Цецины, рассекая ряды неприятеля и прокладывая дорогу пехоте. В горячке боя, заколов еще двух немцев, Марк неожиданно оказался рядом с Понтием, который был в прорвавшемся отряде. На щеке его виднелась небольшая кровоточащая рана, видимо, от вражеской стрелы. Лошадь под ним рухнула, он пытался выбраться из-под нее. В это время немец, подрезавший лошадь, уже нацелился в шею Понтия. Не хватило буквально нескольких сантиметров, меч рубанул по защищенной броней ключице, но было ясно, что со второго удара немец перережет ему горло. Он уже подался вперед, намереваясь прикончить Понтия, но Марк его опередил, ударив по руке. Меч немца, изменив траекторию, скользнул по земле, в этот момент Понтию удалось выбраться из-под лошади, Марк ударил немца в живот, немец вскрикнул, выпустил меч и завалился на бок, а у Марка лопнула застежка, державшая шлем, и тот слетел с головы.

– Я перед тобой в долгу, ты спас мне жизнь, – сказал Понтий, тяжело дыша.

– Ну, как-нибудь рассчитаешься, не обязательно той же монетой, приму любую, – сыронизировал Марк.

Оба не заметили, что оказались перед плотной стеной немцев, оттесненных конницей. Немцы осознали, что пробитую конницей брешь, в которую уже хлынула пехота, не заделать, и стали разворачиваться, чтобы ударить вдоль и вырваться из ловушки. Эти маневры отвлекли неприятеля, и у Марка с Понтием появился шанс пробиться к своему строю, надо было просто немного отступить, пропустив немцев. Марк потянулся за шлемом, но тут на них налетели двое в шкурах. Понтий встретил своего удачно, ранив в руку, а небольшой коренастый воин, набросившийся на Марка, не представлял серьезной опасности. Марк начал теснить его к Титу, который прорубал коридор к нему, но тут увидел сзади слева что-то круглое с шипами, на длинной ручке. Летело это определенно в голову, и Марк не успел даже сообразить, что шлема-то нет. Если бы он не развернулся, то от этого нападения его защитил бы Тит… Если бы на нем действительно был шлем… Если бы работала его левая рука, то он бы смог поднять щит над головой… он даже попробовал это сделать, немец, которого Марк не видел, действовал практически из-за спины, но действовал медленно, еще чуть-чуть… щит был уже на уровне плеча, когда свет для него погас.

А дальше все происходило без участия Марка. Увидев, что командир упал с разбитой головой, солдаты оттащили его в задние ряды, где он попал в руки лекаря. Лекарь, осмотрев рану, погрустнел, но очень удивился, что Марк все еще жив. По своему опыту он знал, черепно-мозговые травмы самые непредсказуемые, видел он, что и с гораздо большими ранами солдаты выживали и даже вставали в строй, а бывало, что совсем небольшая вмятина, а человек уже на том свете.

Остановив кровь, лекарь смог разглядеть кости и это его обнадежило. Пробоина была аккуратная, кость раскололась, образовав три треугольника, уткнувшихся своими вершинами в серое вещество, мелких осколков внутри не было, лишь немного крови, убрав ее, лекарь решил посмотреть, что будет. Вероятно, был поврежден лишь маленький сосуд. Лекарь перевернул центуриона на бок, чтобы кровь могла вытекать из черепа, решив, что если кровотечение прекратится, то только тогда он сделает операцию: вытянет наружу треугольники костей, соединит их, сошьет кожу, а там уж как боги распорядятся.

Ничего этого, пока шел бой, сделать было невозможно. Сражение длилось целый день, но самонадеянность немцев их погубила; зажатые между лагерем и спасительным лесом, не все они смогли вырваться из римских тисков.

Перед самым закатом, когда сражение стихло, Марка прооперировали.

Легионы вернулись в лагерь лишь ночью, но и эта победа далась римлянам тяжелой ценой, раненых и убитых оказалось больше, чем накануне. Живым, измотанным до крайности, хотелось просто лечь и сдохнуть, и только победа давала еще какие-то силы. Еды уже не было, для большинства ночь прошла в полузабытьи, но даже этот полуобморок оказал живительное действие. Утром все поняли: немцев нет, дорога на Рейн открыта, они спасены.

В то время, как Цецина и его легионы бились с немцами, жителей левого берега охватила паника. Пошел слух, что римские войска окружены и обречены, огромные толпы германцев идут в наступление и собираются вторгнуться в Галлию. Паника была столь сильна, что даже принялись разбирать мост через Рейн. Только Агриппина остановила паникеров. Она фактически взяла на себя в те дни обязанности военачальника. Организовывала оборону, охрану моста, выслала на тот берег охранение, чтобы предупредить о подходе немцев. И какая же радость была у всех, когда пришло известие, что неприятель разбит, легионы вырвались из окружения.

Агриппина сама вышла встречать войска на тот берег. В обозе, в одной из телег, вместе с другими ранеными ехал Марк, он все еще был без сознания.

Товарищ память

– А что было потом? – спросила Фелиция, нежно касаясь кончиками пальцев углубления на виске.

– Очнулся через неделю, сначала не понял, кто я, где я. Было такое ощущение, что я только что родился. Но постепенно стал вспоминать, потом смог есть, ходить, в общем, оклемался где-то месяца через четыре.

– Хорошо, что все прошло без последствий, а то я видела людей с такими травмами, они натурально в животных превращаются, ничего не соображают, их в ямах держат, еду кидают, или вообще перестают следить, они куда-нибудь уходят и с концами.

– Да как тебе сказать – без последствий… – Марк задумался, говорить или не говорить. – С одной стороны, могло быть и хуже, я действительно выжил чудом, но напрочь забыл свое детство, юность, кто мои родители, где родился, где учился. Помню себя только с того момента, как оказался на службе, да и то не с самого начала…

– Так тебе что, не могли рассказать? – искренне удивилась Фелиция.

– Я не мог спрашивать, понимаешь, это трудно объяснить…

На самом деле ничего трудного не было, Марк просто боялся показать, что потерял память, боялся быть уволенным из армии в неизвестность. Деньги, земельный участок, пособие по инвалидности – он бы не умер с голода. Но он был не уверен не только в реальности того, что его окружает, он был не уверен в себе, не уверен в том, сможет ли принимать самостоятельные решения, разумно распоряжаться своей жизнью, в конце концов, сможет ли просто выжить, будучи предоставленным самому себе.

Тогда он был страшно напуган, ему казалось, что его на этом свете практически не осталось, он чувствовал себе книгой, из которой выдрали первые сто страниц. Он был тряпичной безвольной куклой, лежащей где-то на пыльной полке. Будто из него вынули все кости и теперь ему не на что опираться внутри себя и приходится искать опору вовне. Кукла оживала только тогда, когда ею начинали играть дети. Марк чувствовал, что живет только тогда, когда общается со своими солдатами, выполняет приказы, приказывает сам, подчиняется распорядку дня, участвует в одном большом общем деле.

Ему требовалось каждый день, каждый час, каждую минуту подтверждать свое существование, убеждаясь, что его по-прежнему зовут Марк, что он центурион пятидесятой центурии первого легиона, что он когда-то усмирял бунтующие рейнские легионы вместе с Германиком, что он когда-то спас бывшего консула и за это ему дали офицерское звание, что он сражался с немцами и был тяжело ранен, но выжил и по-прежнему в строю.

Придя в себя, Марк не сразу смог оценить ущерб от ранения. В голове стоял непрерывный шум, и какие-то голоса говорили на непонятном языке, а действительность открывалась постепенно, причем совершенно неравномерными порциями. Сначала была темнота, будто его поместили в глухой плотный кокон или завернули в одеяло. Он не чувствовал ни себя, ни мир вокруг – только темнота и тишина. Но потом из-за плотной преграды стали доносится звуки, проступали какие-то предметы, назначения которых Марк не понимал. Он очень удивился, опознав однажды в этом предмете руку, держащую чашку с водой. К этому моменту занавес, скрывший его от мира, был уже не так плотен, теперь сквозь него проникали и запахи, а звуки стали резче и четче, и он понял, что это называется словами, только он не знал, какие это слова, каково их значение. А потом он почувствовал свое тело, и пришла боль, и ничего не было, кроме боли.

А когда боль прошла, то он узнал, что все части, составляющие его тело, находятся на своих местах. Руки вроде работали, ноги тоже слушались, но вставать он не мог, первая робкая попытка принесла такую тошноту и головокружение, которые он не испытывал даже в самый жестокий шторм на море: кровать, пол и вообще весь мир при малейшем движении начинали скользить из-под него с такой скоростью, будто он падал с высоченной горы. Только на третий день ему удалось перевернуться на бок и зафиксировать себя в пространстве, уцепившись взглядом за столик.

Впервые захотелось есть. Он позвал медсестру, она принесла какую-то жидкую кашу, вкус которой он не ощутил, но понял, что рука с чашкой воды, впервые раздвинувшая занавес, была ее. Пока Марк ел, медсестра рассказала, что его несколько раз навещал Понтий Пилат и очень сильно беспокоился о нем, и уехал, хотя его срочно отзывали, только когда Марк пришел в сознание и смог с ним поговорить. Марк ничего этого не помнил, ни Пилата, ни разговора с ним, но об этом медсестре не сказал, пробурчав, что помнит, но смутно. Медсестра стала рассказывать, какой Пилат видный и знатный мужчина, как он ей понравился, какой он заботливый и надежный, вот везет же его жене.

Говорил Марк с трудом, слова в его голове превратились в кашу, наподобие той, что ел сейчас, и из этой однородной расплывающейся массы сложно было выудить нужные. Многие он забыл, особенно это коснулось существительных. «Оставил то, что пишут?» – спросил он медсестру, не в состоянии вспомнить слово «письмо». Медсестра уставилась на него, не понимая, что он хочет, ожидая пояснений, но Марк повторил уже сказанное и попытался изобразить жестом процесс писания. Наконец-то она догадалась: «Нет, письма тебе не оставил, но оставил деньги на лечение, они у меня, так что не бойся, выхожу».

Об уходе и лечении с момента возвращения сознания центурион как-то не удосужился подумать. Речь зашла о деньгах, и он вспомнил: «А мои?» Тут медсестра была догадливее и сказала, что деньги Марка у казначея легиона, насчет чего есть расписка, она в вещмешке, а вещмешок под головой, так что когда выздоровеешь, можешь спокойно их забрать. Марк не чувствовал, на чем он лежит, потянулся к вещмешку, но оказалось, руки слушались его не так хорошо, как он себе представлял. Медсестра, увидев его безуспешную попытку дотянуться, замахала руками, мол, я сама, придержав голову центуриона, положила скатанное в рулон шерстяное одеяло, достала мешок, принялась его развязывать, борясь с неподатливым узлом, Марка от этих телодвижений снова затошнило. «Потом», – прошептал он и едва не отрубился. Медсестра хмыкнула, пожала плечами, мол, как хочешь, вернула мешок на прежнее место.

Голоса внутри головы явно давали какие-то советы, диктовали инструкции, но понять, что они требуют, он не мог. И может, к лучшему. Иногда ему казалось, что и разговоры соседей происходят на непонятном языке. Не сразу он понимал и медсестру, так что той приходилось несколько раз повторять одну и ту же фразу.

За время болезни Марк потерял двадцать килограммов; если бы не индивидуальный уход и кормление, он вряд ли бы выжил. Он не узнавал своего тела, несмотря на потерю веса, оно казалось ему тяжелым, костлявые руки и ноги были просто неподъемными, любое движение давалось с большим усилием. Постоянно хотелось дотронуться до впадины над левым ухом, но даже легкое прикосновение отзывалось искрами в голове и судорогами во всем теле. По мере выздоровления эти симптомы стали исчезать. Правда, голоса в голове не умолкали еще долго, но тошнить стало меньше, и через некоторое время он смог сидеть и решился посмотреть на себя в зеркало…

– Что, совсем-совсем ничего не помнишь? – с сочувствием спросила Фелиция.

– Нет, но точно знаю, что у меня было хорошее образование и, судя по всему, я был не из бедной семьи. Я неплохо разбираюсь в философии и истории, в голове полно информации, даже не знаю, откуда все это. До ранения я делал записи о военной кампании, они у меня сохранились…

– Слушай, ну жуть какая, бедный ты бедный.

– Ерунда, подумаешь, кто-то теряет на войне руку или ногу. Я вот потерял часть своей жизни. Жизнь-то мы теряем каждый день понемногу, а у меня вот сразу ампутировалась большая ее часть. Но привыкнуть можно, хотя, конечно, в начале нее такая дыра, что если свалишься…

– Б-р-р-р, я бы не смогла привыкнуть, я бы постоянно мучилась, – сказала Фелиция и еще плотнее прижалась к Марку.

– Так я тоже мучился, а потом думаю, гори оно все синим пламенем… Ты вот с какого года себя помнишь?

– Лет с трех-четырех.

– Ну, и сильно по этому поводу переживаешь?

– Не особо, что я там в три года могла соображать.

– Так и я решил, просто амнезия у меня продлилась лет до восемнадцати-двадцати. Ведь еще неизвестно, что со мной там было, может, ничего хорошего.

– А кто-нибудь знает, что ты не помнишь себя до службы в армии?

– Да нет, никто.

– А о чем ты говоришь с мужиками, обычно же вспоминают…

– Конечно, не молчу, я придумал себе немного жизни, это несложно. Зато никаких подозрений.

– Ты-ты-ты… что, мне все наврал, что ли, когда о службе говорил, о походах на немцев! – делано возмутилась Фелиция, приподнялась на локте и шутливо ударила Марка кулаком в грудь.

– А это тебе решать. Но рана у меня настоящая.

– Нет, ты просто невыносим… – голосом капризной девочки произнесла Фелиция. – А вот ты неделю назад про какие-то перемены говорил, это у тебя только мечты в голове или ты действительно что-то задумал? решила сменить тему Фелиция, которой здоровое женское любопытство уже который день не давало покоя.

Марк вспомнил тот разговор, вспомнил свой намек, но ничего конкретного сообщить Фелиции пока не мог. Сказал только, что в последнее время все чаще и чаще стал думать об отставке, но еще не решил, как лучше уволиться из армии, чтобы получить компенсацию по максимуму.

Можно было сознаться в своей амнезии или симулировать невыносимые приступы головной боли, какая была у него раньше. Но имелась одна проблема: на гражданке Марк собирался плотно заняться историей, закончить свои записи о войне, издать их, а потом приняться за изучение быта и нравов германских племен в тех местах, куда еще не добрались римляне. Последнее было, конечно, не совсем историей, а скорее этнографией, но сути это не меняло: больной на голову историк-этнограф с амнезией – звучит как оксюморон. Марк прекрасно понимал, что с таким диагнозом его всерьез никто воспринимать не станет, свою болезнь и амнезию нужно скрывать как можно тщательнее, а значит, увольняться из армии по состоянию здоровья никак нельзя. Да и кто ему поверит, ведь после ранения три года как-то прослужил, разыгрывать комедию, притворяться больным – нет, он не хотел, да и таланта не было. Он даже стал завидовать тем солдатам, которые смогли во время бунта добиться увольнения из армии не после двадцати лет, а после шестнадцати.

Досрочное расторжение контракта – это же ни земельного участка, ни пособия, а три месячных оклада и гуляй. История и этнография никакого дохода приносить не будет, наоборот, занятия эти очень затратные, а как жить без имения, которое хоть как-то сможет прокормить? Но встреча и роман с Фелицией натолкнули его на одну мысль – а что, если открыть ресторан или выкупить уже готовый. На это денег должно хватить. Фелиция будет заведовать рестораном, он – писать, ездить в экспедиции.

Но вторую половину своего плана он пока не стал озвучивать, ну, чтобы женщина не обольщалась. Марк чувствовал, что ей хочется постоянного мужчину и, может быть, даже замуж. В роли мужа Марк представлял себя пока еще довольно смутно. В конце концов, для серьезного занятия историей надо остепениться, обрести покой и свободное время. Ему показалось, что Фелиция поняла больше, чем он предполагал, но ничем себя не выдала.

Марк старался как можно меньше общаться с солдатами, чтобы не выдать амнезию. Его холодность, конечно, не оставалась без внимания, и многие шутили, мол, а наш-то возмужал после ранения, но некоторые обижались – зазнался. Однако Марк держал дистанцию, благо его спасало, что последние три года он помнил и было о чем поговорить у вечернего костра в теплой компании. Но все равно он ощущал себя внутри некой оболочки, пусть и ставшей заметно тоньше, но по-прежнему приглушавшей краски и звуки мира, его чувства. Живу – будто трахаюсь в презервативе. Он догадывался, что мир звонче и ярче, а чувства острее, где-то там в глубине жили воспоминания об этих ощущениях, но вынуть он их не мог, как не мог вспомнить свои детство и юность. Заглянув в госпитале в вещмешок, Марк среди своих записок о бунтах и войне обнаружил несколько фрагментов и о себе.

«Сначала к отцу – чужаку в городе – относились настороженно, и никто не спешил заводить знакомства с ним. По первости он общался в основном с заезжими купцами, пил с ними вино в портовых ресторанчиках, пристрастился к борделям. Но местные со временем, поняв, что чужак вполне адекватен, стали захаживать к нему, сначала такие же, как и он, арендаторы, по делам, ну а потом уже просто пообщаться с человеком, несмотря на возраст, многое повидавшим и многое знавшим.

Тогда-то отец и познакомился с семьей матери. Скорее всего, этот союз был изначально деловым. Отец ожидал приличного приданого, а семья матери надеялась с помощью связей отца начать самостоятельную торговлю. Дед на старости лет мечтал заняться коммерцией, а тут подвернулся купец, сошедший на берег.

Деду не повезло, точнее, не повезло всем. Буквально во второй свой рейс его корабль, груженный оливковым маслом, сгинул где-то в Эгейском море. То ли пираты, то ли шторм – непонятно, но во все это предприятие были вложены большие деньги, причем не только деньги семьи, но и чужие. Отдавать пришлось отцу. Все это произошло до рождения Марка, но он сумел ощутить последствия этой трагедии на себе.

Видимо, тогда отец надломился, лишившись будущего. Вероятно, он рассчитывал вернуться туда, откуда сбежал, но долги, земля приковали его к острову намертво. Или даже и не рассчитывал, просто само ощущение, что всегда можно вернуться, питало его энергией. Вероятно, эти походы в порт, как на работу, давали ему это ощущение, эту энергию. Это было единственным, к чему тяготела его душа. Он не мог ничем долго и основательно заниматься, все ему быстро надоедало. У него постоянно случались загулы по борделям. Он два-три раза в год ездил в Рим, как говорил, по делам, но непонятно, чем там занимался, а мать каждый раз думала, что он не вернется, останется там и она больше его не увидит. Однако он приезжал: напряженный, угнетенный, неразговорчивый.

Он не строил никаких планов, казалось, он даже не замечал, что у него растут дети, и только прошлое было под пристальным его вниманием. Будто прошлое было сокровищем: он одновременно и берег его, и тяготился им, словно хранитель золотого клада, который нельзя оставить, ибо украдут, но и сидеть над ним уже нет мочи.

Хотя нельзя сказать, что к семье, детям он был равнодушен. С Марком он ходил в порт и уделял ему довольно много времени. Такую заботу отца Марк объяснял тем, что сам он из всех детей более всего был похож на него. А вот к старшему, Отону, получившемуся в мать, вероятно, не испытывал никакой привязанности. Родившись в то лето, когда исчез корабль деда со всем грузом – брат был лишним напоминанием о том несчастье. Причем даже не напоминанием, а одним из виновников, будто для его появления на свет необходима была жертва в два десятка человеческих жизней и в целое состояние. Кажется, Отон всю жизнь отрабатывал эту жертву. Обучив кое-как счету, письму и основам земледелия, отец отправил его на хозяйство. Это было одно из немногих полезных и целенаправленных его действий, так как оказалось, что Отон буквально создан для управления рабами и пашнями.

Поскольку Терцию таким образом на хозяйстве использовать было невозможно, а особой вины за все случившееся на ней не было, то что делать с Терцией, отец не знал, и это раздражало его очень сильно, поэтому он старался ее не замечать.

По мере того, как Марк рос и становился все больше и больше похожим на него, отец решил дать ему хорошее образование.

Сам он был прекрасно образован, и, видимо, имел обширные связи по всей империи. Марк постоянно заставал его за написанием каких-то заметок, писем, несколько раз видел, как отец пишет стихи. Казалось, письма стекались к нему со всего света, было такое ощущение, что каждый корабль, заходящий в порт, везет ему послание. Это было, конечно, не так. Но несколько раз в месяц приходили послания то из Сирии, то из Египта, Греции. Однако ни о ком из своих корреспондентов он с домашними не говорил, заметок и стихов никому не показывал. Все свое рукописное имущество отец хранил в сундуке, запирал его на замок, а ключ вешал на шею. От этого он походил на купца или ростовщика, но никак не на арендатора. Отец жил в каком-то параллельном мире и делал все, чтобы тот и этот миры не пересекались.

Он изрядно потратился на образование Марка, устроив его в лучший лекторий города. Плата за обучение наносила серьезный урон семейному бюджету, но домочадцы не роптали, хотя Марк чувствовал себя не очень комфортно…»

На этом свиток заканчивался. Несомненно, почерк был его. Но почему он написал о себе в третьем лице? Второй свиток был не менее странным:

«Марк, сколько себя помнил, всегда терзал то отца, то мать вопросами из истории семьи. Родители делились информацией неохотно, и не то чтобы им не было что вспомнить: событий в их жизни хватало, им просто лень было извлекать из глубин своей памяти прошлое и делиться им с настоящим, то есть с сыном. Если бы они знали подлинную причину интереса Марка к истории, то, может быть, вели себя по-другому и сделали бы над собой усилие, помогли бы ему, хотя, конечно, вряд ли ему можно было помочь, но они не знали, впрочем, и сам Марк не смог бы объяснить, что ему нужно.

По большому счету Марка волновало в семейной истории только одно – время, когда его не было. Да что там волновало, он испытывал настоящий священный ужас, когда воображение заносило его в эту даль, в даль „до того“. Даже точка отсчета его жизни, появления на свет не пугала Марка так, как та зияющая пустота, в которой было все, в которой были даже его родители, но не было его самого. Это невозможно было представить, с этим невозможно было свыкнуться, это невозможно было приручить и одомашнить, этому невозможно было дать имя.

Его приводило в ужас и другое – то, что будет после. Смерти, как любой живой, он боялся и уже неоднократно сталкивался с ней, и знал, что когда-то и она столкнется с ним. Но смерть имела название, а значит, с нею можно было жить, ее можно было приручить. А это был именно ужас: ужасна была эта симметрия, в которой время до него ничем не отличалось от времени после него, ужасно было собственное отсутствие при присутствии всего остального, но еще ужасней было знание об этом.

Где находится точка отсчета, за которую можно зацепиться, с помощью которой можно изгнать этот головокружительный тошнотворный ужас перед небытием? Если нет разницы во времени „до“ и во времени „после“, то был ли я?

Где начинаюсь я? С появления моих родителей на свет или с их знакомства, или с моего зачатия, или с моего рождения. Проще, конечно, было считать с рождения, но никакого рождения не было бы, если бы родители не существовали на свете, если бы они не встретились, не зачали меня. Я ли был в чреве матери девять месяцев, или там внутри было нечто, что, только родившись, стало мною. Или стало не сразу, а года через четыре, когда я стал помнить себя… Марк пытался решить уравнение своей жизни, но какие бы действия он ни совершал с его слагаемыми, результата после знака равенства никак не получалось. То есть ни одно из действий не вело к рождению именно его. Его, обладающего именно этим телом, этим сознанием, испытывающим эти эмоции. Из всего того, что делали его родители, родители их родителей и десятки поколений, ни одной тропинки, ни одной дорожки не вело к нему. Однако он был, и это вовсе не значило, что все предки жили только для того, чтобы это осуществилось, чтобы на острие копья, направленного в будущее, оказался он, а не кто-нибудь другой… На острие копья, в окружении пустоты „до“ и пустоты „после“… При смерти мир не изменится, но прекратится.

Где проходит твоя история и где история другого? Как пролегает граница, например, между историей отца и его историей? И существует ли вообще граница, и если есть, то как ее почувствовать, как обрести хоть какую-то опору?»

Был и совсем маленький третий отрывок, который никакой ясности не добавлял, а, наоборот, запутывал.

«Отец Марка, Петроний, был средней руки арендатором. Старший брат Марка, Отон, помогал отцу управляться с рабами и крестьянами. Младшая сестра Терция вместе с матерью Юлией вела хозяйство и мечтала выгодно выскочить замуж.

Приданого за ней много дать не могли, но она была необычайно хороша собой, обладала легкой изящной фигурой, бледной кожей и золотистыми волосами, словно была не уроженка этих мест, а откуда-то с севера…

Отец был не местный, он приехал на Сицилию с торговцами из Каппадокии, но почему-то остался здесь, объясняя свой поступок тем, что ему просто понравился остров и захотелось осесть на земле, а не болтаться на волнах по миру, не чувствуя почвы под ногами.

У него были какие-то деньги, он взял в аренду небольшой участок пашни, купил дом, пару рабов для обработки земли и зажил тихо и незаметно. Судя по тому, как мало он говорил о своей жизни до того как встретил мать, у Марка сложилось впечатление, что он не просто приплыл на остров с торговцами, а откуда-то сбежал. Может, из самого Рима или другого крупного города империи, но что заставило его покинуть насиженное?… У Марка часто разыгрывалось воображение, он живо представлял, что могло случиться с отцом, хотя прекрасно понимал, что не верить ему нет никаких оснований».

Все найденное тогда нисколько не обрадовало Марка, а, наоборот, напугало. Марк смотрел на свой текст и не узнавал его. Он поразился собственной подмене, поразился превращению того, кто рассказывает в того, о ком рассказывают. Это был не он. Он впервые посмотрел на себя, как на «него». История его семьи не была его историей. Он не чувствовал себя человеком, написавшим это. Это был чужой Марк, он пытался вспомнить тот ужас смерти, о котором писал, и не мог. Но, наверное, так и было, раз пишу. Хотя чувства и мысли, которые он описывал в этих отрывках, с таким же успехом могли принадлежать другому, Марк не ощущал их своими, та часть жизни была чужой, была не пережитой. Но хотя бы что-то узнал о себе и о семье, утешался он.

Правда, в вещмешке была еще одна непонятная находка. Там оказались записи какого-то Веллея Петеркула, причем они тоже были выполнены почерком Марка. Этот самый Петеркул был в свите Германика, когда тот совершал свое азиатское турне.

«По прошествии незначительного промежутка времени цезарь прибыл в Сирию, вел себя он там по-разному, в зависимости от того, с кем встречался, и от обстоятельств. Советники не всегда верно подсказывали молодому цезарю, как надо себя вести, да и сам он в силу возраста и нрава не всегда мог держать себя, так что не было недостатка в поводах, как для восхваления, так и для некоторого порицания.

На острове, расположенном посредине реки Евфрат, он встретился с царем парфян, юношей выдающегося положения, в сопровождении равной по числу свиты. Это было во всех отношениях удивительное и достопамятное зрелище встречи двух глав империй в присутствии римского войска на одном берегу и парфянского на другом. Я был так рад, что мне довелось наблюдать его в начале службы, когда я был военным трибуном. Это врезалось в мою память и осталось со мной на всю жизнь. Может, только поэтому я считаю ее удавшейся и счастливой. Я видел столько, что нет слов, чтобы это описать. Я видел Азию и все восточные провинции, страны, города, людей, а также вход в Понт и оба его берега.

Я видел великое и ужасное. Я видел Азию, подобную змее, пригревшейся на камне, видящую свои кошмары, которые не рассказать. Не приведи господь её потревожить. Я видел Азию в броске, ее пасть с клыками, кишки в развороченных животах солдат на улицах Бишкека. Я видел Азию в апреле, когда мы были молоды и для нас горели фонари, только для нас. И мы шли мимо них, и все были еще живы, все трое, а потом двое полегли под фонарем, потому что прилетела мина. А я жив. Все, все это было со мной. И закатная тень от броневика у ног узбекского солдата, и похороны, и то чувство, что навсегда остался здесь, между Китаем и Россией.

И лучше помнить даже такое, чем вовсе ничего не помнить. Не могу удержаться, чтобы к рассказу о деяниях цезаря не добавить один эпизод, каким бы малозначительным он ни был. Когда мы поставили лагерь по одну сторону Евфрата, с другой, вражеской стороны, один из варваров, человек преклонного возраста, рослый и, как показывало его одеяние, занимающий высокое положение, сел в челн из полого дерева, вполне обычное в этих местах средство передвижения, и в одиночку добрался до середины реки, а оттуда уже закричал, что просит разрешения сойти на занятый нами берег, так как очень хочет увидеть цезаря. Ему, конечно, разрешили, он подогнал лодку, она ткнулась носом в песок, он сошел, к нему вышел цезарь. Варвар долго молча смотрел на него, а потом сказал: „Наша молодежь безумна, если она чтит вас как божество в ваше отсутствие, а теперь, когда вы здесь, страшится вашего оружия вместо того, чтобы отдаться под вашу власть. Я же по твоему милостивому позволению, о Цезарь, сейчас вижу богов, о которых ранее слышал, и за всю свою жизнь не желал и не имел более счастливого дня“…»

На этом фрагмент рукописи счастливого человека, видевшего Азию в апреле и потерявшего друзей под каким-то фонарем в Бишкеке, обрывался. Марк не понимал, зачем ему понадобилось переписывать этого Петеркула, но иногда ему казалось, что Петеркул – это он.

Битва с титаном

Это была их вторая квартира в городе. Номер у нее был «13». Смутило ли это кого-либо, Марк не знал, сам он к суевериям относился с презрением. Но именно в этой квартире умерла мать. Можно ли квартиру назвать несчастливой? Можно. Но отец, например, избежал участи умереть в ней… Да в мире миллионы квартир, в которых умирают люди, и не все из них тринадцатые.

Предыдущая была под номером «7» и располагалась на втором этаже кирпичной хрущевской пятиэтажки.

Когда они приехали в этот город, дом был чуть ли не первым в микрорайоне, вокруг располагались сплошные деревяшки, даже магазин был деревянным. Вскоре в округе стали появляться другие типовые пятиэтажки, дому стало нескучно.