
Полная версия:
Придворное кружево
Уже несколько дней цесаревна Елизавета Петровна была чрезвычайно задумчива. Прежняя ее беззаботность и веселость вдруг исчезли; уже не слышалось более ее веселого смеха, и из резвой хохотушки она сделалась молчаливой и печальной. Теперь ее огорчала невозможность брака с Морицем, и тяжело ей было, что утрачивалась всякая надежда на встречу с графом Саксонским, о котором она так восторженно мечтала, так как князь Меншиков не позволил бы ему явиться в Петербург. Тревожила ее еще и собственная ее участь. До нее доходили угрозы «светлейшего» выслать герцога и герцогиню из России, а угрозы его обыкновенно оканчивались не только одними словами, но исполнялись на деле.
«Что со мною будет, если – Боже сохрани – скончается матушка и Меншиков станет распоряжаться при Петруше так, как он распоряжается при ней? – мелькало в мыслях Елизаветы. – Ведь мне тогда в моем сиротстве житья здесь не будет. Станется и со мной то же самое, что стало с дочерьми царя Ивана Алексеевича, когда они остались беззащитными. Какое их житье? – живут по милости чужих людей в пренебрежении».
Однажды, когда цесаревна впала в тяжелое раздумье о своей участи, к ней вошла ее компаньонка, госпожа Рамо.
– Что вы все так тоскуете, ваше высочество? Ведь государыня, благодаря Богу, поправляется и, вероятно, через несколько дней встанет с постели.
– У вас, кажется, была гостья? – спросила цесаревна, как бы не обращая внимания на утешения госпожи Рамо.
– Да, госпожа Лопухина.
– Что нового сказала она вам?
– Известно, ваше высочество, что теперь все говорят только об одном – о здоровье возлюбленной государыни, вашей матушки. Все были очень огорчены ее болезнью, и у госпожи Лопухиной, когда она рассказывала об этом, набегали на глаза слезы… Утешьтесь, ваше высочество. Будьте бодры и веселы; такой прелестной девушке, как вы, слезы вовсе не к лицу… Ну, улыбнитесь… Вот так… прекрасно! – воскликнула госпожа Рамо, когда цесаревна невольно грустно улыбнулась, видя ее заботливую суетливость.
– Посидите со мною, госпожа Рамо, – проговорила Елизавета. – Мне сегодня что-то особенно скучно.
– Простите меня, ваше высочество, я на минуту должна оставить вас: меня дожидается граф Толстой. Но я возвращусь сюда сейчас же.
– А разве он бывает у вас? – с удивлением спросила Елизавета. – Я даже и не знала, что он знаком с вами.
– Действительно, он прежде никогда не навещал меня, но теперь… – заминалась госпожа Рамо, – он приехал ко мне, чтобы попросить через меня позволения переговорить с вами наедине по какому-то очень важному делу.
На лице цесаревны выразилось изумление.
Хотя она с самого детства знала Толстого, и он, как один из самых близких людей к ее отцу и к Екатерине, носил на руках обеих цесаревен, но никогда в жизни не говорил с Елизаветой о делах, а тем еще менее о каком-нибудь важном деле.
Цесаревна смешалась при мысли, что ей придется беседовать о таком деле с глазу на глаз с человеком, славившимся своею головою, которую, как говаривал Петр, «он давно бы отрубил, если бы она не была так умна».
– Попросите его сюда… Да о чем он будет говорить со мною? – как бы само себя спрашивала Елизавета.
– Он один из преданнейших ваших сторонников. Будьте с ним вполне откровенны и следуйте его советам. Он вам желает добра, об этом я знаю из самых верных источников, – торопливо подсказывала госпожа Рамо, уходя из комнаты, в которую вскоре затем вошел гордою и самоуверенною поступью граф Петр Андреевич Толстой.
Он был высокий и статный, уже очень старый мужчина, но казался гораздо моложе своих лет. В нем, по осанке и по голосу, виднелся еще лихой стрелецкий полковник, у которого вошло в привычку повелительно распоряжаться своими подначальными.
– Я был, цесаревна, усердным слугою твоего отца, могу даже сказать, я был самым доверенным его другом, – сказал он, целуя руку цесаревны, но без тех низких и раболепных поклонов, которые обыкновенно отвешивались в ту пору при явке к высоким особам. – Господь никогда не простил бы мне, если бы я оставил дочерей моего благодетеля-царя в несчастье и напастях, не сделав для них всего, что было бы для меня возможно.
– Знаем мы, Петр Андреич, что ты всегда служил верой и правдой нашему отцу и постоянно радел о нашей семье. Спасибо тебе за это, – шептала смущенная молодая девушка, смотря на своего гостя, к которому чувствовала какой-то бессознательный страх.
– Иди же сейчас с Аннушкой к твоей матери, – говорил или, вернее, приказывал Толстой цесаревне, – идите к ней обе и спросите ее, за что она вас хочет погубить…
Елизавета вздрогнула.
– Как погубить? – вскричала она. – Да что с тобой, Петр Андреич, сделалось?
– Дело идет о престолонаследии, – сурово проговорил Толстой.
– То есть о том, кто будет царствовать после матушки? Да с чего ты вдруг принялся хлопотать об этом? Матушка, Бог даст, будет жива и здорова. Уж ей и теперь – чтоб только не сглазить – стало гораздо лучше, – сказала Елизавета, перекрестившись и нашептывая при этом поговорки, употребляемые в таких случаях суеверными людьми. – А царствовать я не хочу ни после нее, ни после кого бы то ни было. Ты знаешь, что я и неспособна к этому; мне нужно выбирать одно из двух: или веселую, беззаботную жизнь, или монастырь, где бы я молилась с утра до вечера.
– Да тебе, царевна, и выбирать не дадут ни того, ни другого, – зловещим и угрожающим голосом проговорил Толстой. – Лишь только царица отдаст Богу душу, тебя сейчас же в монастырь запрячут, а сестру твою с мужем без дальних разговоров выпроводят отсюда. Да, кстати, как теперь пойдете к матушке, то не берите с собой герцога: он дурак и сумасброд, все дело испортит. Вы говорите только от себя самих, и тем всего сильнее тронете материнское сердце…
– Что же мы должны говорить? – задыхаясь от волнения, спросила Елизавета.
– Прежде всего упадите у ее постели на колени и со слезами просите ее, чтобы она отменила свое завещание и не назначала своим преемником великого князя и отменила бы свое согласие на брак с Марьей Меншиковой. Меншиков будет хлопотать только о том, чтобы дочь его сделалась государыней и чтобы тем утвердить свою власть над государем, а вас погубить. Особенно ты, царевна, говори матери о том, что ты, как девушка, ним в ком не будешь иметь, после ее смерти, ни защиты, ни опоры.
Цесаревна колебалась. Она схватила своею рукою руку Толстого и, сжимая ее, как будто хотела удержать его от дальнейшего разговора.
– Я знаю, – заговорил Толстой, как-то беспощадно глядя своими строгими глазами на молодую девушку, – ты боишься сделать то, чему я наставляю тебя. Ты не решаешься встревожить свою мать мыслью о смерти. Но не пугайся этого, я уже подготовил ее порядком. Помни, что бывают такие случаи в жизни, когда нужно быть решительной до последней крайности, не щадя никого. Будешь ты крепко каяться, когда потом попадешь в монастырь, да уже будет поздно, – пригрозив пальцем, сказал Толстой.
Угроза эта сильно подействовала на цесаревну.
– Ты должна знать, как круто распоряжается Меншиков со всеми, кто стоит ему на дороге. Вот хоть бы Мориц, граф Саксонский, – умышленно протягивая слова, продолжал Толстой…
При этих словах щечки молодой девушки вспыхнули ярким румянцем.
– Я пойду к сестре и с нею схожу к матушке, – проговорила, тяжело дыша, Елизавета, – а ты, Петр Андреич, подожди меня здесь.
– С Богом, в добрый час, – проговорил он.
Лишь только вышла Елизавета, в комнату влетела госпожа Рамо.
– А где же ее высочество? – спросила она Толстого, хорошо понимавшего французский язык, но с трудом говорившего на нем.
Толстой сидел в кресле, глубоко задумавшись, и, казалось, не обращал внимания на вопрос француженки. Для него наставала теперь решительная минута. Не только утверждение безусловного самовластия Меншикова, в случае кончины Екатерины, пугало его, но его страшило и само по себе воцарение великого князя Петра Алексеевича, так как он, захвативший в Неаполе царевича Алексея, считался главным виновником погибели отца будущего государя. Толстому нужно было во что бы то ни стало предотвратить грозившую ему двоякую опасность и устроить дело так, чтобы русский престол перешел к потомству Екатерины Скавронской, а не к потомству Евдокии Лопухиной, призрак которой пугал его из монастырской кельи.
«Лишь только вступит на престол великий князь, келья царицы-инокини отворится. Она приедет в Петербург и сумеет отомстить убийцам своего сына», – думал Толстой в то время, когда госпожа Рамо терялась в догадках, куда могла исчезнуть так неожиданно цесаревна.
– Ее высочество все это время была чрезвычайно печальна, она постоянно плакала и молилась долее, нежели обыкновенно, – проговорила Рамо.
– Очень понятно, – неохотно процедил сквозь зубы Толстой, – дочери, у которой умирает мать, нельзя быть веселой, и молитва в этом случае успокаивает ее.
– Императрица умирает? – в ужасе вскрикнула госпожа Рамо, всплеснув руками. – О, какое ужасное несчастье не только для России, но и для всей Европы!
Толстой не обратил внимания на взвизгивания француженки.
– Вы, госпожа Рамо, разумеется, преданы ее высочеству? – спросил он, вперив в нее испытующий взгляд.
– О, кто же не будет предан всей душой этой милой и доброй девушке. Она…
– Довольно!.. – прервал Толстой. – Рассуждений от вас теперь не требуется.
Госпожа Рамо замолчала.
– Вы, кажется, очень близки с госпожою Каро, гофмейстериной великой княжны Натальи Алексеевны?
– Да, госпожа Каро родом из…
– Довольно!.. – перебил снова Толстой. – Вы должны будете съездить к ней сегодня же и разведать через нее обстоятельно, как приняла великая княжна известие о помолвке своего брата на княжне Меншиковой…
– Ах, предположение об этом браке так сильно возмутило цесаревну Елизавету. Ее высочество…
– Довольно! – махнул рукой Толстой. – Полученные вами сведения вы должны будете передать только мне лично, а от всех прочих вы должны сохранить их в тайне… Понимаете?
– О, как вы доверчивы, граф, к женщинам! Вы не так, как все мужчины… – начала было любезничать госпожа Рамо.
– Довольно! – крикнул Толстой. – И помните, что если проболтаетесь хоть невзначай о моих с вами беседах, то дорого поплатитесь за вашу болтливость.
– О, будьте насчет этого совершенно спокойны. Я знаю, что в России il existe ce gu' on appelle le «застенок», – как бы дрожа от озноба, проговорила госпожа Рамо. – C'est affreux! C'est affreux!** – повторила она, пожимая плечами.
>> ** Я знаю, что в России существует то, что называется «застенок»… Это ужасно! Это ужасно! (фр.)
В душе госпожа Рамо была, однако, чрезвычайно довольна даваемым ей от Толстого поручением. Ей очень хотелось бы плести придворное кружево, тем более что на сцене в Париже ей приходилось не раз играть и королев, и таких знатных дам, от которых до известной степени – разумеется, только на театральной сцене – зависели судьбы царств и народов. До сих пор, однако, ей не удавалось применить к делу ни своих способностей, ни своей ловкости по этой части, так как Елизавета, при которой она состояла, была совершенно вдали не только от всяких политических дел, но и не любила даже слушать, когда заходила о них речь в ее присутствии. Теперь же госпожа Рамо горделиво думала о том, как она впоследствии, возвратившись на родину, может хвастаться тем, что «дирижировала» государственными делами в России и играла политическую роль.
Елизавета вернулась к себе со своею старшей сестрой. У обеих глаза были красны от слез, но видно было, что они уже несколько успокоились от волнения.
– Чем же, царевны, кончилось у вас дело? – нетерпеливо спросил Толстой.
– Матушка сказала, – принялись объяснять они своему покровителю, – что она не может изменить своему слову, данному по фамильным расчетам и что брак Меншиковой с великим князем должен непременно состояться, но что это нисколько не изменит ее тайных намерений относительно престолонаследия. Она добавила к этому, чтобы мы были совершенно спокойны и не тревожили ее, да не тревожились бы и сами… Как же не верить? Рассуди сам, Петр Андреич, ей обманывать нас не из чего…
Судорожное движение передернуло лицо Толстого. Он крякнул и медленно перевел дыхание.
– Отлично Меншиков успел подстроить все дело, – пробормотал он себе под нос. – Прощайте, благородные царевны. Я сделал все, что мог, и на том свете перед вашим отцом за вас в ответе не буду, – громко сказал он, уходя из комнаты Елизаветы.
В тот же день вечером от приехавшей к нему тайком госпожи Рамо он получил известие, что, по словам гофмейстерины великой княжны, Наталья Алексеевна чрезвычайно огорчена помолвкою брата с дочерью Меншикова и что она готова на все, чтобы только расстроить этот брак. Она, – передавала госпожа Рамо, – предчувствует, что родство с князем будет не к добру.
«Пока жива Екатерина, великая княжна ничего не может сделать, но потом она пригодится: можно будет воспользоваться ее влиянием на брата, и рано или поздно через нее удастся устроить пагубу Меншикову», – размышлял Толстой.
XX
Болезнь императрицы началась в январе 1727 года, и во время этой болезни Меншиков беспрестанно посещал государыню. В те же дни, когда болезнь, по наблюдениям врачей, начинала принимать опасный оборот, он вовсе не выезжал из Зимнего дворца и оставался там ночевать, сторожа приближение последних минут императрицы. В марте здоровье ее несколько поправилось. Меншиков был в полной силе, и перед ним по-прежнему раболепствовали и весь двор, и герцог Голштинский, которому он во время болезни его тещи не раз намекал о той крутой расправе, какая может последовать с его королевским высочеством. Герцогу было известно, что только по усиленной просьбе государыни князь согласился отложить на время приведение в исполнение заготовленного им указа о прекращении выдачи герцогу назначенных ему с острова Эзеля доходов. Меншиков начинал заговаривать с герцогом, что не худо было бы его высочеству отправиться со своею супругою восвояси, так как пребывание его в Петербурге может довести Россию до разрыва с Данией, и что хотя эта последняя и не страшна сама по себе, но зато поддержка ее Англиею может иметь для русских самые прискорбные последствия и возбудить даже европейскую войну. Около этого же времени стали замечать, что из всех бывших в Петербурге иностранных дипломатов Меншиков ближе всего сошелся с графом Рабутиным, которого он не раз вводил в спальню к больной государыне, где они втроем подолгу беседовали. Люди, знавшие положение дел, ввиду этого приходили к заключению, что дело идет о передаче престола великому князю.
Наступал, по-видимому, час решительной борьбы с временщиком, и противники его силились отнять у него заблаговременно ту власть, которая должна была после смерти Екатерины упрочиться за ним, как за будущим государевым тестем.
После свидания Анны и Елизаветы с их матерью, происходившего по наущению Толстого и ничем положительным не кончившегося, Толстой в кругу часто к нему собиравшихся его сторонников старался о том, чтобы не допустить вступления на престол великого князя и отстранить не только власть, но и всякое влияние Меншикова. При мысли, что Петром станет руководить личный недруг его, Толстого, будущее представлялось ему еще мрачнее.
«На кого мне теперь опереться и с кем мне союзиться? – часто и подолгу размышлял Толстой. – Самый смелый и решительный человек, Ягужинский, теперь в Польше; а будь он здесь, он ни над чем не задумался бы и прямо сказал бы императрице, что она делает не то, что следует, что она губит своих дочерей и своего любимого зятя. Головкин* слишком осторожен и в это дело из боязни вмешиваться не станет. Остерман? – подумал, улыбнувшись, Толстой. – Но он в один день успеет перебежать несколько раз с одной стороны на другую и перехитрить всех. Решительно нет никого, на кого бы можно было положиться. Среди придворного бабья тоже никого не отыщешь, да и не умею я с ними не только ладить, но и говорить – это уж дело Рабутина, он на это молодец. Я и с Рамосшей-то не мог столковаться как следует, а попробуй-ка завести дело с такой бойкой бабой, как, например, княгиня Аграфена, так и сядешь на мель».
Долго Толстой перебирал в голове тех, кто бы мог при настоящем положении дел быть его союзником из самых видных лиц, но, не находя подходящих людей среди них, остановился на личностях второстепенных и собрал у себя вечером небольшой кружок своих сторонников для решительных с ними переговоров.
– Данилыч, – говорил один из среды их, генерал Иван Иванович Бутурлин*, почтенный и храбрый воин, деливший и труды, и славу, и неудачи на ратном поле с Петром Великим, – Данилыч теперь что хочет, то и делает, и меня, служаку старого, обидел, команду отдал мимо меня младшему, к тому же и адъютанта отнял… И откуда он такую власть взял? Разве за то он меня обижает, что я ему много добра делал, о чем он и сам хорошо знает, – а теперь все забыто! Так-то он помнит, кто ему добро делает! Пусть он не думает, что князь Дмитрий Михайлович, его брат, князь Борис Иванович Куракин* и присные их допустят, чтобы он властвовал. Напрасно думает он, что они ему друзья. Как только великий князь вступит на престол, то они и скажут ему. «Полно, миленький, и так ты долго уже над нами властвовал! Поди-ка прочь!» Если бы великий князь сделался, по воле ее величества, наследником, то князь Борис Иванович, как близкий его родственник, тотчас прикатил бы сюда и принялся бы хозяйничать. Меншиков сам не ведает, с кем ему следовало бы знаться. Хоть князь Дмитрий Михайлович и маслит, и льстит ему, но пусть он не думает, что князь ему верен. Делает это Голицын только для своего интереса.
– Да что ж вы-то молчите? – запальчиво крикнул Девьер, недавно возвратившийся из Курляндии, куда он ездил по делу Меншикова, и в настоящую минуту довольно уже подпивший. – Меншиков овладел всем Верховным советом. Посадили бы вы меня туда, так я порядком бы ему задал!
Как будто не обращая внимания на эти толки, Толстой заговорил от себя, обращаясь к Бутурлину, Девьеру и сидевшему до сих пор безмолвно Андрею Ивановичу Ушакову*:
– Если великий князь будет на престоле, то бабку его возьмут из монастыря, и она будет мстить за мои к ней грубости, будет дела покойного императора опровергать, все захочет перевернуть на старый лад и порядки, заведенные Петром Алексеевичем, отменит. Пойдет у нас все по-старому, а старое никуда не годится. Конечно, и теперь у нас многое еще не хорошо, но все же уже не так скверно, как велось прежде. Пожил я порядком, с лишком восемь десятков, и многое на своем веку видел; отличить хорошее от дурного сумею… Воцарится великий князь, так и пропадут все труды его славного деда.
– Конечно, конечно, – заговорили Бутурлин и Девьер, – случиться это может, но все-таки главное зло не в великом князе, а в женитьбе его на дочери Меншикова. Вот чему противостоять следует. Хотя и будет царствовать еще государыня, но, пользуясь ее болезнию и ослаблением, будет править Меншиков, и он примется радеть более в пользу своего будущего зятя, чем в пользу Катерины Алексеевны и ее дочерей. А если что случится с царицей, то он, конечно, дремать не будет и справится с цесаревнами прежде, чем они успеют опомниться.
– А которую же из них выбрать на престол? – спросил Толстой.
– Да обе они одинаково хороши, – отозвался Девьер. – Больше мне нравится Анна Петровна: нравом она изрядна, умильна и приемна, и ум превеликий, много на отца походит; и Елизавета тоже изрядна, только будет посердитее Анны.
– Елизавета-то будет посердитее Анны? Что ты, Мануил Антонович! – прервал Бутурлин.
– Знаю, знаю, почему она тебе больше нравится, – засмеялся Девьер, – братец-то твой троюродный, Александр Борисович Куракин, больно ей приглянулся, так тут тебе, пожалуй, рука будет. В Питере теперь все говорят об этом.
– Не привык я, брат, кривыми путями идти, – обиделся старик. – Не стать бы мне было у такого молокососа и заискивать. Мне уж шестьдесят седьмой год идет, а ему только тридцать будет. Да притом мы хоть и в недалеком родстве, а дружбы особой между собою не ведем.
– Не в том дело, – вмешался Толстой, – нужно хлопотать о цесаревне Елизавете по важным государственным соображениям. Муж Анны стал бы пользоваться Россией для того, чтобы при ее помощи получить шведский престол, и вовлек бы нас в войну; а если бы даже и не рассчитывал на это, то все же он для нас непригоден. Он начал бы стараться только о своих выгодах и на каждом шагу вмешивался бы во внутренние дела, а человек-то он и глупый, и малодушный, да и вертит им граф Бассевич, как захочет.
– Положим, что это и так, да как же освободить Елизавету от ее сопротивника, если царица захочет назначить своим наследником Петра Алексеевича? Кроме того, говоря по правде, ему и по первородству, и как особе мужеского пола должен принадлежать престол, – заговорил молчавший до этого времени мрачный Андрей Иванович Ушаков.
Толстой насупился. Замечание Ушакова скорее признавало, нежели отвергало право великого князя на престол.
– Да что ж мешает объявить всенародно, что коль скоро царевич Алексей Петрович отрекся добровольно от престола, да и родитель его отстранил его от наследия, то, значит, и потомство царевича подлежит отлучению от всяких прирожденных ему прав? Если отец не имел уже их, то, стало быть, ему и нечего было передать ни своему сыну, ни нисходящему от сего последнего потомству.
– Что-то уж больно хитро ты толкуешь, Петр Андреевич. Словно ты конфискацию престола учредить намерен, – сострил Ушаков.
– Ну, если это не годится, – с живостью перебил Толстой, – так и другую меру принять можно: великий князь еще мал, пусть поучится, как это делают другие принцы и как сделал его блаженной памяти дед, а тем временем цесаревна Елизавета пусть коронуется и утвердится на престоле.
Присутствующие сомнительно покачали головою.
– Если устранить его таким способом, то он, как возмужает, станет добиваться престола. Народ будет на его стороне, да, пожалуй, и войско за него заступится. Того и гляди, начнется междоусобица, – заметил Ушаков.
– Справедливо ты рассуждаешь, Андрей Иванович, – поддакнул Бутурлин, – неохотно войско бабам служит. Надобно, чтоб государь – как это делывал покойный царь – сам лично начальствовал над воинством, был бы иногда впереди его в сражении, а иной раз даже и сам бы на приступ хаживал. А женская персона разве сможет так делать? Куда она пригодна? Да тут одного смеху не оберешься.
– А отчего бы не сделать так, как придумал Андрей Иванович Остерман: женить великого князя на Елизавете, да вот и всему конец? – заявил Девьер.
– Виданное ли это дело, чтобы женить племянника на родной тетке? Остерман измыслил такой кровосмесительный брак на немецкий лад, а у нас на Руси он будет противен законам и божеским, и человеческим, – сказал Ушаков. – Притом Елизавета на много лет старше Петра. Значит, и подбор неподходящий. Не ведется у нас, чтобы жених был значительно моложе невесты, разница же у них в годах больно велика…
– Нужно также спросить, пойдет ли еще она за великого князя. Головка-то ее не им занята. Статься может, все еще о Морице думает. Впрочем, это хорошо, потому что из-за него к Меншикову недружбу питает и, значит, против него у царицы будет, – заметил Бутурлин.
– Пытался я, государи мои, подействовать через нее на Екатерину Алексеевну, да никакого толку из того не вышло. Ходила по этому делу к царице и Анна Петровна, да попусту. Меншиков уж слишком силен при ее величестве, – говорил Толстой, – его не сокрушишь. А царевича все-таки на престол пускать не следует: многим из нас через него погибель произойдет. Как вырастет, так многое из прошлого припомнит.
– Да ты думаешь, Петр Андреевич, что Данилычу против Петра Алексеевича идти можно? Как же! – начал снова Ушаков. – Послушал бы ты, что в народе говорят. Говорят, что великий князь – истинный царь, что императрица повезет его в Москву короновать императором. А нижегородский-то архимандрит Исайя* и поминает уже его благочестивейшим государем вместо императрицы, а когда ему запретили это, то он сказал: «Хоть мне голову отсеките, а я его так буду поминать, потому что он истинный государь и наследник». Грамотеи иначе и не зовут Меншикова, как Годуновым, и говорят, что он хочет извести царевича Петра, как тот извел царевича Дмитрия, а потом самому сесть на престол. Волей-неволей тут сторону Петра Алексеевича потянешь. Нужно было народу показать, что такого дьявольского замысла нет. Вот он и выдает за него свою дочь.
Долго еще толковали между собою сторонники Толстого, но ничего решительного не постановили, а между тем дело быстро приближалось к развязке.
XXI
Около Зимнего дворца, стоявшего в ту пору на том месте, где ныне находится Эрмитаж, было заметно какое-то беспокойное движение. Прохожие останавливались перед ним с крайним любопытством и, как бы желая видеть, что в нем происходит, засматривались на его окна. Другие прохожие, то в одиночку, то небольшими кучками, останавливались у дворцового подъезда, как будто поджидая, что кто-нибудь выйдет оттуда и вынесет какую-нибудь весть. Караулы проходили мимо дворца и сменялись на главной кордегардии* без барабанного боя. Кареты медленным шагом проезжали вдоль того фасада дворца, который был обращен на Неву, и сидевшие в них мужчины и дамы выглядывали из окон, как бы желая подсмотреть или подслушать что-нибудь. Не только около Зимнего дворца, но и во всем Петербурге проглядывали какое-то ожидание и смущение. Встречавшиеся на улицах говорили между собою шепотом, робко озираясь кругом, из опасения, чтобы кто-нибудь не подслушал их разговора, так как речь велась о болезни государыни, а болезнь ее, по ходившей, хотя и очень сдержанной, молве, должна была окончиться плачевным исходом.
Вы ознакомились с фрагментом книги.