
Полная версия:
Шесть баллов по Рихтеру
На исходе месяца такой жизни я как будто проснулась и поняла, что единственный человек, оставшийся в моей жизни, стал мне совсем близок. Но стал ненадолго, а сейчас из-за своей давней боли начинает отдаляться. Он ищет выход и, если этот выход окажется далеко от меня, он уйдет. Потому что для меня самым главным в жизни сейчас был он, а для него – не я, а все та же музыка, которой он заболел еще в раннем детстве. Музыка как крест, музыка как вечный зов, музыка как благословение и проклятье.
Впрочем, он вспоминал и про меня. Иногда по вечерам мы сидели у телевизора, почти как семейная пара, смотрели какой-нибудь старый фильм, пили чай, и Рихтер рассказывал мне истории о разном. Он знал очень много историй. Смешных, грустных, фантастически-прекрасных и страшных до одури. С ним никогда не было скучно. Даже если он закрывался в комнате, и я опять слышала его музыку, это никак не казалось скучным. Мне хотелось то метаться, то плакать, то вбежать к нему в комнату и говорить, что он все равно самый лучший человек на земле. Даже если его музыка звучит как сейчас. Потому что она и так прекрасна, а те, кто утверждает обратное, ничего не понимают. Или идиоты. Или завидуют.
Но я понимала, что, если зайду к нему в тот момент, он уйдет и никогда больше не вернется. Он решит, что я говорю все это от жалости, а ничего подобного Рихтер терпеть не станет.
И я сидела под дверью, не в силах ни открыть книжку, ни пойти на кухню и заняться какими-нибудь простыми женскими делами. Сидела, пока звуки пианино не умолкали.
Тогда я быстро вставала и убегала куда-нибудь в самый дальний угол квартиры, чтобы Рихтер не знал, что я его слушала. И как слушала.
Но он не только мучил себя, он ухитрялся не дать скатиться в депрессию мне. Захлопнув дверь в комнату с пианино, он становился обычным, остроумным, добрым – в общем, тем самым Рихтером, которого я знала по школе и в которого однажды влюбилась. Он помогал мне решать почти все бытовые проблемы, легко соглашался сходить в магазин или поменять лампочки на горевшие поярче.
Он даже иногда сочинял сказки. Мне и себе. Не знаю, кому они были нужны сильнее. Думаю, что обоим одинаково. Рихтер рассказывал, что однажды его пальцы начнут сгибаться и разгибаться, как в детстве, и он сможет играть все, что захочет. И когда-нибудь на его концерт соберется полный зал. А я буду сидеть в десятом ряду и улыбаться уголками губ, чтобы никто не догадался, что я его жена. Но все будут знать и потихоньку на меня оглядываться, потому что это же очень интересно – посмотреть, какая женщина полюбила его. Полюбила еще совсем юного, когда он толком даже не мог играть.
Еще он рассказывал мне сказки про меня. Как однажды я напишу книгу. Про любовь, конечно. Я же все время что-то пишу. То сообщения ему в мессенджер, то дневник, то блог в соцсети. Так вот, я напишу роман, но там будет не только про любовь. А еще про страшное, которое однажды навалилось на город и чуть не задушило его. Но все закончилось хорошо. Не для страшного, для города. И мой роман непременно опубликуют огромным тиражом и… Вот тут я начинала смеяться и продолжать, что выкупать этот тираж придется… Но он не давал мне договорить. И мы целовались. Просто сидели на диване и целовались. А потом я касалась легко-легко его пальцев и уже долго-долго не убирала руку, жалея только об одном: что не могу передать свою силу и гибкость ему. Я бы пережила. Мне на клавиатуре можно набирать что угодно и одной рукой. Это же не пианино.
Я знала, что люблю его, люблю как-то уж совсем невозможно, и что это еще обернется для меня то ли самым огромным счастьем, то ли самым чудовищным горем. Второе, хоть пока ничто этого не предвещало, мне казалось, случится скорее, чем первое. И я не слишком сильно ошиблась. Если только с местом и со временем.
Глава четвертая. Покинуть территорию
– Ничего не будет, – сказала я. – Ничего не будет, если я не увижу его еще месяц. Или полгода. Или год.
Голос прозвучал странно, как будто и не мой. Тоненький он был, почти звенящий. А я с детства разговаривала басом. Ну ладно, не басом, но не пищала никогда. Только вот сейчас.
Наверное, потому что все менялось. Менялось с головокружительной скоростью. Каждый час, каждую минуту.
Я подошла к зеркалу и увидела, что лицо тоже изменилось. Оно стало бледнее, глаза потемнели, губы распухли. А нечего было кусать и думать, о чем не надо.
Но думать, о чем надо, у меня не получалось уже очень давно. Неделю. Или две. Я точно не помнила.
В последнее время дни слились в сплошную муть и мглу, и я с трудом вспоминала, что случилось вчера, что позавчера, а что в прошлую пятницу. Да это было и не важно, на самом-то деле.
Я открыла окно, посмотрела на голубей, ковылявших по газону, на соседа с грязно-белой собачкой. Как будто все осталось по-прежнему.
Все осталось по-прежнему, только мы оказались на разных планетах. Мы – это я и человек, без которого весь мой придуманный мир тускнел и рушился. А может, вовсе и не придуманный, а единственно настоящий.
Как смешно – Рихтер никогда не верил, что я его люблю. Он находил какие-то логичные объяснения тому, что я делаю. Находил и сам верил в них. Он даже почти придумал меня, но такую, что я сама себя не узнала. Я бы и о том, что придумал, не узнала, если бы он случайно не проболтался. Или не случайно. Может, ему стало интересно, что я скажу. А мне было нечего сказать. Я растерялась так, что забыла обо всем на свете. Забыла обо всем на свете и почти разучилась говорить.
Но теперь мы оказались на разных планетах. Или на разных материках. Или на противоположных сторонах жизни. Я точно не знала. И не понимала – зачем. Видимо, чтобы жили, как все, а не выдумывали какие-то чудеса.
Собственно, в последнее время чудес хватало и без нас. Их так густо раскидало вокруг, что от самой обычности почти ничего не осталось. Разве что газон под окном. Разве что сосед с грязно-белым пуделем.
– Поцелуй меня, – сказала я. – Поцелуй меня, потому что я боюсь.
Рихтер не ответил. Не ответил и не поцеловал. Он смотрел с фотографии странными, почти незнакомыми глазами, и от этого взгляда мне становилось страшнее и страшнее. В его лице не было ни тени улыбки. В его лице не осталось ни капли света. Ничего в нем не осталось, кроме отчаяния.
Если бы я просила не фотографию, он бы, конечно, отозвался. Он всегда отвечал на все вопросы. И никогда не делал вид, что не слышит, как я о чем-то прошу. Но сейчас он не мог ни ответить, ни поцеловать – ничего. Только смотреть с фотографии почти незнакомыми глазами, из которых лилось отчаяние.
* * *– А если я скажу тебе, чего хочу на самом деле?
Рихтер пожал плечами. У него смеялись глаза, смеялись губы, все лицо смеялось. А я сделала вид, что сейчас обижусь.
– Ну ладно, не скажу. И ты так никогда и не узнаешь. Вообще, никогда, честно.
И вот это было уже действительно честно, потому что я точно никогда бы ему не рассказала правду. Я ее и сама боялась. Пусть бы все происходило без слов. И пусть бы напоминало когда-то дувший между соснами морской ветер. Или солнечные лучи, раскалившие влажный песок так, что на него больно было наступать босыми ногами. Или чтобы летело как волна, накрывающая мир от горизонта до горизонта.
Но так могло быть когда-то, пока он был рядом.
Может быть, когда-нибудь так и будет. Если мир снова перевернется с головы на ноги. Но чем больше проходило времени, тем меньше я верила в это.
Опять почему-то захотелось реветь. Я подошла к его фотографии, посмотрела привычно. Он как будто спрашивал.
– Я не устала, – ответила я. – И у меня полно еще сил. Просто если бы ты мне хоть раз сказал… (тут я поняла, что так говорить нечестно и поправилась), если бы ты мне сейчас сказал, что любишь. Понимаешь? Словами сказал бы, самыми простыми словами, чтобы даже я поняла и не искала никаких подтекстов. Тогда мне было бы легче. Но если нет, ничего, я и так смогу.
Он смотрел с фотографии – все тот же и совсем чужой. Человек, которого я любила. Человек, рядом с которым мне было плевать на все условности, приличия, возможности и невозможности. Человек, который придумал меня, и человек, которого придумала я.
– Я пошла, – шепнула я, потому что голос пропал.
Он не ответил. Я подумала, что забирать фотографию с собой не буду. Пусть она меня ждет здесь. Пусть как будто он меня ждет здесь.
Я надела плащ, влезла в сапоги и минуты три примерялась перед зеркалом: с зонтиком идти, или так. Зонт-трость мог спасти от собаки. Или от соседа, спившегося до мании преследования. Правда, может, и от мании преследования – точно я бы не сказала. Сейчас ничего нельзя было сказать точно, а особенно о том, нормален человек или уже свихнулся и ловит новую, слышимую только ему одному волну.
Про себя я тоже этого не знала и могла только надеяться.
Отбиться от кого-нибудь зонт-трость, может, и помог бы, а вот спастись от дождя – нет. Не те нынче шли дожди, совсем не те. От них не спасали ни зонты, ни плащи, ни склеенные из полиэтилена домики-на-одного, которыми когда-то накрывались на реке местные рыболовы. Впрочем, приезжие накрывались тоже. Это было удобно, дешево и сердито. К тому же полиэтиленовые домики легко помещались в любой рюкзак пешего туриста, а не только в багажник автомобиля. И их не мог промочить насквозь ни один ливень. Тогдашний ливень.
Теперь все изменилось. Изменилось непонятно и страшно. И клееных домиков-на-одного почти не осталось. Если домик не может спасти, зачем его клеить?
В общем, зонт я не взяла. Зато капюшон надвинула так, что мир показался далеким и узким, как из щели.
У первого кордона меня остановили, но я не испугалась. На первом кордоне все было почти как в городе.
– Вы слышали прогноз? – спросил у меня лейтенант в блестящей черной форме, с противогазом на спине.
– Слышала, – кивнула я и попыталась спокойно улыбнуться из-под капюшона.
– Суицидница, что ли? – проворчал он.
Беззлобно, почти равнодушно.
– Нет, что вы, – возмутилась я. – Это не мой профиль.
– Да не останется у тебя с таким прогнозом никакого профиля. Косточек не найдут.
С этим спорить было трудно. Не найдут, да и искать скорее всего не будут. Это первых искали, лихорадочно и долго. Вторых искали, методично и безнадежно. Третьих тоже еще искали, как-то. А теперь – какой смысл?
– Обойдется, – сказала я.
Как будто успокоила. Как будто ему было нужно, чтобы я его успокаивала.
– Ну, вам жить, – вздохнул он.
И вернул мне пропуск.
– Именно, – оптимистично согласилась я.
На втором кордоне светских бесед уже не вели. Пропуск нужно было засунуть в щель и несколько бесконечных минут топтаться под стеной. Топтаться и ждать: то ли пропустят дальше, то ли вернут назад. Впрочем, рассказывали, что есть и третий вариант – самый поганый.
Майка с третьего этажа говорила, что ее Сенечку прихватили на втором кордоне и что-то там заподозрили. Не то в пропуске, не то в лице. Пропуск порезали в лоскуты, лицо – не то, чтоб, но неделю он из дома не выходил, даже в капюшоне.
Я подумала, что, если бы на месте Сенечки был тот, из-за кого я плюнула сейчас на все прогнозы, я бы три раза умерла, но один из этих раз был бы от счастья. Потому что Сенечка остался дома, с Майкой. И пропуск себе новый выправил, и лицо пришло в норму.
Над щелью что-то загудело, мигнула красная лампочка. Сердце дернулось и облилось теплой болью. Красная – «стоп», мы же все это знаем, с самого детства.
Но пропуск выполз из щели вполне целенький, со свежим штампом.
Я схватила его, чуть не промахнувшись, потому что руку свело нервной судорогой и пальцы плохо слушались.
Впереди был третий кордон, а дальше – дальше я не знала. Ни пути, ни прогноза.
* * *Месяц назад это оказалось странно и больно. Не то, чтоб нестерпимо, но слезы были уже где-то близко.
А ведь я только проснулась. Только проснулась и уже чувствовала, что мышцы ноют, как будто по ним проехал велосипед. Не слишком тяжелый, но и не игрушечный. В голове было пусто и гулко, в ушах шуршала вата, рот пересох так, что не хотелось открывать.
– Ничего, – прошептала я себе.
Рот, кстати, открылся, только губы чуть-чуть занемели.
Я встала, снова помянула недобрым словом велосипед, которого не было, и поплелась на кухню.
На кухне ждал чайник. Пластмассовый, серенький, но вполне рабочий.
Я налила воды до красной черты и, с трудом удерживая новую тяжесть, доползла до подставки с розеткой. Опустила чайник на подставку, нажала на рычажок. Чайник зажег синий глаз и тихонько зашипел.
Это было хорошо и правильно. Привычно.
А потом я сделала шаг назад и плюхнулась на табуретку. И вот это уже оказалось плохой идеей.
Табуретка отшатнулась от меня, как от чумной. Нет, ну просто стояла, наверное, криво, а тут еще я.
Но я не упала, и она не упала. Мы вписались в нишу около стола и отделались легким испугом. И вот тогда я все-таки села.
Сидеть было не больнее, чем стоять, хотя, казалось бы.
Больше всего мне не хотелось думать. Ни о чем, кроме чайника, заварки в шкафу и, может, пары кусков сахара, если нашлись бы в сахарнице. И все.
Потому что мысли сразу же возвращались к Рихтеру и к тому, что он знал, как мне будет плохо. Знал, но его это не остановило.
– Это больно, – сказал он спокойным голосом, – Это больно, но не смертельно. Ты выдержишь.
Мне уже тогда хотелось заорать, почему он решает за меня, выдержу я или сдохну, и надо мне оно, в принципе, или нет. Но он уже решил, а у меня никогда не хватало храбрости с ним спорить. Правда, раньше он ни разу не делал мне больно. По крайней мере, настолько.
– Ты потерпишь, – продолжил он. – Это недолго. Надеюсь, что октовакцина тебе не понадобится, но на всякий случай пусть будет. Чтоб легче было потом.
– Кому? – не выдержала я.
– Тебе, – объяснил он тихо.
– Потом – это когда?
– Когда меня не будет.
И вот тут я как будто рухнула с горы в пропасть.
Так вот он о чем. Так вот, что он решил. Сам.
Без меня. Как всегда.
* * *С тех пор прошла почти неделя, и я чувствовала себя нормальным человеком. Ничего не болело. Ну если только сердце, но точно по другой причине. Да и не сердце это было, а скорее – душа. Душно ей было и муторно, вот и пыталась сорваться во все тяжкие.
И все было бы хорошо, но он уже ушел. Ушел и не вернулся. Все случилось так, как он и предупреждал, но я не верила. Я не могла поверить, что вот сейчас человек рядом со мной, у него бьется сердце, его глаза смотрят так, что у меня переворачивается все внутри и становится то жарко, то морозно, и нестерпимо хочется обнять его и не отпускать никуда. Вообще, ни на шаг. Так вот. Сейчас он рядом, а через несколько часов окажется неизвестно где, откуда не сможет ни написать, ни позвонить, ни даже присниться. И из-за чего? Из-за чего, объясните вы мне, дуре? Из-за вот этих ваших сбывшихся прогнозов? Или из-за того, что любимый и единственный на свете близкий тебе человек вычитал в сети какую-то чушь, из-за которой ходил последние дни с безумными глазами?
В общем, я не верила, но он оказался прав. Как всегда, прав.
Дни без него слились в удушливо-кислое марево, из которого хотелось вынырнуть хоть на миг, чтобы вдохнуть кислорода. Или увидеть отчетливую линию горизонта. Или прикоснуться лбом к чему-нибудь твердому и холодному, чтобы не так жгло изнутри. Но ничего не получалось. Я бродила из комнаты в кухню и обратно, смотрела в окно на соседа с пуделем и медленно сходила с ума. Или, наоборот, быстро. Кто его знает, какие в этом деле скорости приняты.
А однажды я поняла, что все. Хватит. Я не могу здесь оставаться.
Ночью мне как обычно ничего не снилось. Да я и уснуть-то особо не могла. Лежала и вспоминала, когда мне было с ним лучше всего.
* * *– Раздевайтесь, – сказали мне.
Я начала послушно расстегивать пуговицы плаща. Наверное, этого будет достаточно? Под плащом у меня рубашка с коротким рукавом, а значит, кожа на руках видна до локтей. Куда им больше?
– Нет, вы не поняли. Рубашку тоже.
Я почувствовала, что начинаю звереть. Зачем им моя рубашка? Если я разденусь окончательно, им станет легче? Никогда и никто не рассказывал, что для осмотра не хватило кожи рук или в крайнем случае ног до колена.
– Это не по правилам, – прошептала я. Возражать было страшно, но снимать одежду еще страшнее.
– Правила изменились. Еще один комментарий, и я выпишу штраф. Или вызову охрану.
– К-кого? – заикаясь, переспросила я.
Ответа не последовало. В комнате раздался звук зуммера и через мгновенье на пороге появился кто-то в сером балахоне. Может быть даже человек, но точно – палач.
– Итак, – продолжил тот, кто начал этот разговор, став совсем скучным, – вы выбираете стандартный осмотр, штраф, заменяемый общественными работами, или…
Про «или» я дослушивать не стала.
«Или» было явно в компетенции палача, а всего моего природного мазохизма не хватило бы на одно его прикосновение.
– Стандартный осмотр, – ответила я.
Это был единственный ответ, который физически ничем мне не грозил.
– Раздевайтесь, – повторил голос.
Я расстегнула рубашку.
– Достаточно, – остановили меня. – Октовакцина сделана. Кожные покровы чистые. Одевайтесь, получайте пропуск.
Голос даже как будто стал похож на человеческий.
– Но вы должны покинуть территорию не позже двадцати ноль-ноль. Понимаете?
Я кивнула. Двадцать ноль-ноль – это вечер. Поздний вечер, когда темнота заливает все и становится густой и вязкой. Это вам не сумерки, не легкий вечерний полумрак. Это всерьез.
Часть 2. Вик и Нора
Глава первая. На берегу Илга
Вик знал, что, если пройти незамеченным мимо патрулей, все станет гораздо проще. И он проходил – раз, другой, третий. Проходил, проползал по траве. Один раз даже проехал на лыжах, но это оказалось неудобно, и лыжи выбрасывать потом было жалко. Но Вик выбросил. Вернее, прикопал в трухе у самого спуска к реке. Река не замерзла. Вик подозревал, что в этом мире вода вообще не способна замерзать. Он никогда не видел ни льда, ни снега. Только сероватую, пахнущую тиной и чем-то еще, резким и незнакомым, воду.
Чтобы пройти мимо патрулей, нужно было готовиться. И Вик готовился. Привычно, тщательно, каждый раз придумывая новые усовершенствования экипировки. В этот раз не придумал. В этот раз он слишком долго думал над тем, что будет делать, когда окажется на берегу Илга. Он сразу поверил Старику, что папоротник на берегу расцветет и расцветет именно в ту ночь. Во-первых, Старик никогда не врал и не выдумывал. Во-вторых, легенда о цветущем папоротнике была настолько живучей, что переходила границы пространств и веков. Вик читал ее еще в прошлой жизни, когда был счастливым обладателем нового ноутбука и комнаты в родительской квартире, а не непонятно кем, как сейчас.
Идти на берег Илга и в обычную ночь решались немногие. А уж в эту, особенную, когда цвело и оживало все, что только могло расцвести и ожить! Оно ведь цвело не просто невинными белыми лепестками, от которых пахло до одури. Запах напоминал аромат хмеля, но был гуще. Казалось, в нем можно повиснуть, как в паутине висят мухи, дожидаясь смерти. Запах вроде бы считался не смертельным. Но точно не знал никто. Одно дело – понюхать маленький цветок, надежно спрятанный в коробке, другое – оказаться в самой гуще гигантских растений. Цветущих. И живых. Или, вернее, возможно, что живых. Да – лишь на одну ночь в году, но разве ночи не хватит, чтобы тебя задушили в объятиях толстые стебли? Или прикрыли нос и рот огромные, пусть и резные, листья?
Зато за цветок папоротника можно было выменять бессрочный пропуск, чтобы переходить кордоны. Или палатку, которая не промокала под алым дождем. По крайней мере, несколько часов точно. Или билет в другой конец другого мира. Вик давно хотел съездить туда. Говорили, что там совсем другая жизнь и смерть другая. Нужно же было на все это посмотреть? Или так и бродить через кордоны, таская за собой то трусов, то лжецов, то доведенных до отчаяния родителей, у которых дети уже ушли, а они вот не успели. Вик утешал: ничего, теперь догоните. Все равно за последним кордоном время идет совсем иначе. Какая разница, пришли вы туда сейчас или год назад? Вы не знаете, а Вик знает. Нет никакой разницы.
В общем, ему до тошноты надоело бродить в одних и тех же кустах, обманывать или покупать молчание одних и тех же караульных. И ничего не ждать. И ни на что не надеяться. А ведь он был человеком, а не бесплатным приложением к программе «Проводник». Когда-то Вик писал смешные миниатюры и ему говорили, что он самый талантливый сатирик нового времени. И самый юный тоже.
Алые дожди начались, когда ему исполнилось семнадцать. Вик сразу понял, что это всерьез и надолго. Друзья смеялись и не верили. Говорили, что это очередная утка, байка, сказка, чтобы привлечь зрителей. Или чтобы отвлечь людей от каких-то серьезных проблем, которые вот-вот на них свалятся. Но алые дожди сами оказались проблемой, которая свалилась на горожан. Вернее, сваливалась каждый раз вместе с каплями воды, которые сначала казались прозрачными, но потом в лужах собирались по краям в толстые красные нитки.
У Вика пропали родители. Они были одними из первых. Их даже сначала искать не хотели. Сказали ему: что ты дергаешься, парень? Ну уехали на дачу, ну не вернулись в срок. Мало ли? Может, приболел кто? А что на звонки не отвечают, так сам знаешь, какая в области связь.
Вик знал, какая в области связь. Нормальная она была в их дачном поселке. Там же не только дачи стояли. Там и коттеджей настроили четыре улицы. А в коттеджах жили и зимой. И интернет был нужен, и мобильная связь не хуже, чем в городе. Вот она там и была. К тому же, у мамы всегда в сумке хранился планшет. На всякий случай. Вик звонил на номер симки из планшета – и ничего. Никаких гудков. Аппарат абонента вне зоны действия сети.
Вик не считал себя смелым. Он в глубине души не сомневался, что трус. И у него даже были причины так думать. Но трусость трусостью, а родители… Это же самые главные люди в его жизни. Он никому не признавался, засмеяли бы, но до сих пор ему трудно засыпалось, когда они куда-нибудь уезжали. На ту же дачу без него.
В общем, выхода у него не было. Он собрался, как мог, и поехал на вокзал. Тогда еще не построили ни кордонов, ничего. Алые дожди только начались, и никто толком не понимал, что это такое.
Вик сел в электричку, и вдруг до него дошло, что в вагоне только он и мужик в темно-зеленом прорезиненном плаще. И никого больше. Вик поежился. Хорошо, что мужик сидел к нему спиной. Так спокойнее. Через три остановки у хозяина плаща зазвонил мобильник. Странненько так, как сирена, не то пожарная, не то автомобильная.
Вик не хотел подслушивать, но мужик говорил громко, попробуй не услышь.
– Нормально все, – басил он хрипло. – Не бойсь, не замочит. У меня химзащита и бахилы до колен.
Какая химзащита? Какие бахилы? Вик сперва подумал, что мужик или не в себе, или нанюхался тараканьей отравы. В городе как-то дико расплодились тараканы, и все их травили, чем могли. Некоторые травились сами раньше тараканов.
Но послушав разговор еще пару минут, Вик понял, что все с дядькой в порядке. А химзащита – это его плащ. Вик подумал, что ему бы плащ тоже не повредил, и сразу вспомнил, что у отца на дачном чердаке валялся скрученный в рулон почти такой же, как у мужика. И сапоги-бахилы для рыбной ловли стояли в сарае. Но это они в нормальное время предназначались для рыбалки, а во времена алых дождей вполне могли пригодиться просто, чтобы ходить.
Родителей на даче не было. Вик сразу увидел, что в эти выходные они туда даже не доехали. Он пару раз сухо всхлипнул, наткнувшись то на мамины тапки, то на отцовские очки на подоконнике. А потом вышел в сад и там уже чуть не завыл по-настоящему. Под старой яблоней стояла сумка, мамина сумка, с которой она никогда не расставалась на улице. Потому что там был паспорт. И кошелек. И планшет с начатой работой. Мама в последние годы набирала рабочие тексты в планшете и все радовалась, что теперь это можно делать, где угодно. Вон, хоть под яблоней.
Вик залез в мамину сумку. Сроду он ее не открывал. А тут залез и обнаружил, что все на месте. Кошелек, карточки, паспорт, планшет. И даже газета с кроссвордами, которые мама с папой обычно решали в электричке. В этот раз, правда, кроссворды попались трудные. Вик увидел, что в газете написано всего пять слов на одной страничке – и все. А может, дело было не в сложности кроссвордов? Может, родителям почему-то стало не до них? Но почему? И все-таки до участка они доехали, раз сумка нашлась. А вот в дом уже не вошли.
Сосед Старик подошел к Вику со спины, и тот чуть не завизжал от страха. Старик и раньше-то выглядел не очень, а сейчас лицо у него покрылось какой-то почти черной сеткой и глаза налились кровью. Нелюдь и нелюдь.