
Полная версия:
Бедная Лиза (сборник)
Наконец волнение скорби во мне утихло; но кончина моей матери покрыла для меня мраком все мое отечество, и мне казалось, что в пределах его нет для меня ни радости, ни веселия. Выронив последнюю слезу на гробе родительницы, на гробе отца моего, спешил я выехать из России и решился искать утешения в той земле, которой столица почиталась издавна столицею забав и удовольствий. Я приехал в Париж с деньгами и с хорошими рекомендациями; был ласково принят в разных домах; увидел великолепные зрелища всякого рода; пленялись глаза мои, пленялся слух мой; все призывало меня к утехам, к наслаждению; любовь моя к наукам и к художествам везде находила себе пищу; ученые, артисты меня ласкали, наставляли; я восхищался общим тоном учтивости и полюбил приветливых и благородных французов. Вы сами путешествовали, друзья мои, и видели много земель и много наций; скажите, какой народ умеет так обласкать, так одолжить иностранца, как французы? (Мы согласились с Лиодором, и он продолжал свою повесть.)
Около трех лет прожил я в Париже безвыездно, и время сие прошло, как приятный сон. Наконец душа моя потребовала перемены в удовольствиях; охота к путешествиям во мне пробудилась, и я поехал в Гишпанию, в сие отечество романов, которое всегда представлялось моему воображению в привлекательном виде. Там нашел я прекрасную землю, прекрасный климат; там, палимый лучом солнечным, погружался я в прозрачные струи тихой Гвадианы и наслаждался всеми приятностями прохлады; там отдыхал я в пальмовых рощах и не завидовал никакой восточной роскоши. Но бедность, невежество и суеверие жителей; множество тунеядцев, которым дано право жить трудами других людей и которые стараются погашать в народе всякую искру просвещения для того, чтобы долее пользоваться его терпением; необработанность земли, опустевшие города и деревни; некоторое уныние, некоторое усыпление, видимое во всей нации, – все это производило во мне неприятные чувства, и я вздыхал о бедных гишпанцах, нищих среди богатства и печальных в объятиях веселой Природы. – Оттуда возвратился я во Францию и приехал в Марсель. Тут, любезные друзья мои, узнал я все счастие, к которому Натура сотворила меня способным, – узнал, насладился им и потом лишился его навеки.
Марсель мне так полюбилась, что я решился прожить в ней несколько месяцев. Вы знаете этот город, средоточие восточного торгу; знаете славную его пристань, наполненную кораблями разных наций; знаете прекрасные его окрестности, плодоносные долины и холмы, украшенные цветущими садами и сельскими домиками или бастидами. Я познакомился с лучшими домами и проводил время свое или в приятных обществах, или в приятных уединенных прогулках.
В один прекрасный вечер отошел я от города далее обыкновенного; солнце, сиявшее на чистом небе, закатилось за зеленые пригорки и скрылось от глаз моих; луна явилась в серебряной своей ризе и тихо возвышалась на голубом своде; блестящие звезды, подобно свечкам, засветились и засверкали вокруг ее; западный ветерок разносил всюду благовоние цветов, которыми усыпаны поля и луга Прованские. Я лежал на вершине холма и смотрел на зыби Средиземного моря, которое минута от минуты темнело в глазах моих. Наступила ночь, самая тихая и приятная, такая, какою только в южных землях Европы наслаждаться можно. Город вдали осветился многочисленными огнями и вместе с окружными деревеньками и бастидами представлял глазам моим нечто волшебное. Воображение мое мечтало; наконец я забыл все окружавшее меня и погрузился в некоторое восхитительное усыпление. Но вдруг нежный, гармонический голос, соединенный с тихими звуками гитары, в веянии ветерка прикоснулся к моему слуху и приятным образом возбудил душу мою к чувствованию внешних впечатлений. Я начал слушать – ветерок нес его от стены одного сада. Я пошел туда – приближился к самой стене – приложил ухо к отверстию, в ней бывшему, и услышал слова следующей Киабреровой песни[11]:
La ViolettaChe in full’erbettaApre at mattin novella,Di, noa e cofaTutta adorofa,Tutta leggiadra e bella?Si certamente,Che dolcementeElla ne fpira odori;E n’empie il pettoDi bel di lettoCol bel de’ fuoi eolori?Vaga roffeggia,Vaga biancheggiaTra l’aure mattutine;Pregio d’AprileVia piu gentite –Ma che divine al fine?Ahi, che in brev’ora,Come l’ Aurora,Lunge da moi fen volaEcco languire,Ecco pirireLa mifera Viola.Никогда еще, любезные друзья мои, никогда не чувствовал я от пения такого удовольствия, какое тогда почувствовал; голос (он был женский) сливался с тонами струн, проницал мне прямо в сердце и разливал неописанную сладость по всем его фибрам; грудь моя томилась в нежных чувствах; я таял в восторгах, и слезы струились из глаз моих. Вдруг пение умолкло; я все слушал, но тщетно! везде царствовало глубокое молчание. Мне захотелось видеть небесную певицу – сердце мое говорило, что она прекрасна: кто же не верит сердцу? Я смотрел в отверстие, но не видел ничего, кроме зелени и мрака. Любопытство меня мучило; я пошел подле стены и, к приятному моему удивлению, нашел садовую дверь, до половины растворенную. Вы сами догадаетесь, что я не усомнился войти в сад, хотя весьма бережно – беспрестанно осматриваясь вокруг, перекрадываясь из аллеи в аллею и боясь ступить на траву всею ногою, чтобы не сделать шуму и не испугать моей певицы. Но долго искал ее тщетно и начал уже думать, что она ушла из саду, как вдруг сквозь ряд деревьев увидел на берегу чистого бассейна сидящую молодую турчанку. Вы видели ее изображение, друзья мои; но оно не представляет ни тысячной доли ее прелестей. Если бы вы тогда на нее взглянули, как она на дерновом канапе сидела, устремив блестящие черные глаза свои на светлый месяц, который с высоты лобызал ее своими лучами и освещал снежную белизну лица ее, алые щеки, алые губы, подобные розе, к которой ни дыхание бури, ни рука смертного не прикасалась! Если бы вы, по крайней мере, взглянули на зыблющийся образ ее в кристальной воде бассейна, образ, которым, казалось, и самые струи любовались! Без того вам трудно иметь понятие о чувствах, с какими я рассматривал незнакомую красавицу, стоя неподвижно под ветвями дерев и страшась дыханием своим пошевелить на них листочек, чтобы не прервать священного молчания, которое вокруг ее все предметы соблюдали. Наконец она встала – прелестный рост, прелестный стан! – посмотрела вокруг себя, сняла с головы своей белую кисейную чалму, на которой блистал крупный восточный жемчуг, – черные волосы ее покатились по плечам и упали почти до самой земли. Потом расстегнула она верхнее свое платье, скинула его – трепет разлился по моим жилам – я увидел грудь белее Паросского мрамора, подобную полному месяцу, грудь, которая могла бы служить моделью Фидиасу, когда он образовал Медицейскую Венеру. Тут мрак покрыл глаза мои – я не видал более ничего, и через несколько минут, как будто бы сквозь приятный сон, услышал в бассейне тихое плесканье. Ночь была тепла – прекрасная турчанка освежалась в прохладном кристалле.
Но скоро упоение, чувств моих прервалось от сильного лая; я вздрогнул и увидел подле себя маленькую собачку, которая со всех сторон на меня бросалась, хватала за полу и подавала госпоже своей громкую весть о близости чужого человека. Признаюсь, что я испугался и не знал, что делать; наконец, опомнившись, побежал к дверям, к счастию, скоро сыскал их и вышел из саду. Часы мои показывали полночь; я возвратился в город и в великом утомлении бросился на постелю…
1792Юлия
Женщины жалуются на мужчин, мужчины на женщин: кто прав? кто виноват? – Кому решить тяжбу? – Если мне, то я, ничего не слушая и не разбирая, оправдаю… любезнейших – следственно, женщин?.. Без сомнения. Но мужчины будут недовольны моим решением; докажут мое пристрастие; объявят, что я подкуплен… милым взором какой-нибудь Лидии, приятною улыбкою какой-нибудь Арефы; перенесут дело в вышний суд, и приговор мой останется – увы! – без всякого действия.
Вот маленькое предисловие к следующей повести.
Юлия была украшением нашей столицы; являлась – и мужчины только на нее смотрели, только ею занимались, только ее слушали. А женщины?.. женщины тихонько говорили между собою и с лукавою усмешкою взглядывали на Юлию, стараясь заметить в ней какой-нибудь недостаток, который хотя несколько мог бы успокоить их самолюбие. Тщетное старание! Юлия сияла как солнце: зависть искала в нем черных пятен, не находила и, с болию в глазах, с отчаянием в сердце, должна была… идти прочь!
Нужно ли сказывать, что все молодые люди обожали Юлию и почитали за славу обожать ее? Один вздыхал, другой плакал, третий играл ролю томного меланхолика; и обо всяком, кто задумывался, говорили: «Он влюблен в Юлию!»
Что же Юлия? Любила более всего – самое себя; с гордою улыбкою смотрела направо, налево и думала: «Кто мне подобен? кто меня достоин?» Думала, прошу заметить; а не показывала. Удивляясь красоте и разуму ее, всякий удивлялся между прочим и скромности ее взоров: искусство, одним милым женщинам свойственное!
Но мало-помалу, приближаясь к концу второго десятилетия жизни своей, Юлия стала чувствовать, что фимиам суетности есть дым; хотя весьма приятный, но все дым, который худо питает душу. Как ни обожай себя; как ни любуйся своими достоинствами – не довольно! Надобно любить что-нибудь кроме магической буквы Я – и Юлия начала с большим вниманием рассматривать многочисленную толпу своих искателей. Иногда взор ее отдавал преимущество молодому Легкоуму, который в рассуждении красоты мог бы поспорить с самим Купидоном, и не занимался ничем, кроме Юлии и – зеркала; иногда статному Храброну, лаврами увенчанному воину, которому недоставало только греческого платья, чтоб быть совершенным Марсом; иногда забавному Пустослову, который, несмотря на важность судейского звания своего, вертелся на одной ноге, как Вестрис, сочинял всякий день по десяти французских каламбуров и знал наизусть лексикон анекдотов. Все ненадолго – через минуту Легкоум казался ей безрассудным, самолюбивым мальчишкою, Храброн – видным драгуном, и более ничего, забавный Пустослов – скучною обезьяною. Наконец глаза ее остановились на любезном Арисе, который в самом деле был любезен; весы склонились на его сторону, и сердце с разумом на сей раз согласились.
Кто был Арис? – Молодой человек, воспитанный в чужих краях под смотрением не наемного гофмейстера, но благоразумного и нежного отца своего. Полезные и приятные знания украшали его душу, добродетельные правила – сердце. Не будучи красавцем, он нравился своею миловидностию и кроткими, любезными взорами, одушевленными огнем внутреннего чувства. Он краснелся, как невинная девушка, от всякого нескромного слова, сказанного в его присутствии; говорил не много, но всегда основательно и приятно; не старался блистать ни умом, ни знаниями и слушал каждого, по крайней мере, с терпением. Чувствуют ли в свете цену таких людей? Редко. Там сусальное золото предпочитается иногда истинному; скромность, подруга достоинств, остается в тени своей, а дерзость заслуживает венок и рукоплескание.
Арис любил Юлию – как не любить того, что прекрасно и любезно? – но бесчисленное множество ее обожателей устрашало его. Он смотрел на нее издали, не вздыхал, не клал руки на сердце с томным видом; одним словом, не думал представлять картинного любовника: но Юлия знала, что он любил ее страстно. Дивитесь, если угодно, проницанию красавиц! Скорее, не приметят они солнца на ясном небе в полдень, нежели действия своих прелестей в глазах нежного мужчины, как бы ни хотел он скрывать чувства свои. Юлия отличала Ариса от других искателей, ободрила его застенчивость приятным взглядом, приятною улыбкою; начала с ним говорить, ласкать его, показывать уважение к его достоинствам, внимание к его словам, желание видеть его чаще. «Завтра вы будете в концерте, в саду; завтра вы будете к нам обедать, ужинать; вчера было у нас скучно: вы не хотели к нам приехать!» – Арис не был из числа тех людей, которые малейшую ласку со стороны женщин принимают за доказательство любви и почитают себя счастливыми Адонисами тогда, когда об них и не думают; однако ж, несмотря на скромность свою, он позволил себе надеяться; а надежда для страсти есть то же, что тихий апрельский дождь для молодой зелени, что ветер для искры. Он готов был броситься на колени и сказать Юлии: «Будь моя навеки!»… чего Юлия ожидала, чего она хотела, и, конечно, не для того, чтобы отвечать: нет! как вдруг на горизонте большого света явился новый феномен, который обратил на себя общее внимание: молодой князь N*, любимец природы и счастия, которые осыпали его всеми блестящими дарами своими; знатный, богатый, прекрасный собою. Во всех обществах говорили о молодом князе; все хвалили его, а более всех женщины, особливо те, на которых он взглядывал ласковее, нежели на других, которым он сказал пять или шесть приятных слов. Не могли надивиться уму его – даже и тогда, когда он говорил о погоде. Не мудрено – разгоряченное воображение есть микроскоп, который все увеличивает в тысячу, в миллион раз, и люди с таким же упрямством могут искать остроумия там, где нет его, с каким иногда не хотят чувствовать, где оно есть.
Между тем носился по городу слух, что князь нечувствителен к женским прелестям; что Амуровы стрелы не берут его сердца; что оно посредством тайной эластической силы сжимается и остается невредимо; что бедный Венерин сын, желая ранить его, опустошил колчан свой, и все понапрасну. Какой вызов для самолюбия женщин, какая слава для победительницы! И всякой из них казалось, что Купидон, огорченный, расплаканный, подходит к ней, берет ее за руку и с умильным взором говорит: «Отмсти, отмсти за меня, или я умру с горя!» Умереть Купидону! Боже мой! какой ужас! зачем будет жить в свете без прелестного малютки? Надобно за него вступиться; надобно помочь ему, надобно отмстить, и – чего бы то ни стоило – тронуть, победить, пленить нового Алькида; и все мастера золотых дел в нашей столице занялись одною работою: кованием цепей по заказу красавиц[12]. Страшись, ветреный князь! Но князь улыбался, расхаживал как гордый лебедь, и – в одном публичном собрании – встретился с Юлиею. За ним все красавицы, за нею все молодые люди – какая встреча! Они посмотрели друг на друга: какой взор! Юлия затмевала женщин, князь N* мужчин. «Он должен любить ее!» – думали первые. «Она должна любить его!» – думали последние. Те и другие потупили глаза в землю, простились с надеждою и разошлись в разные стороны. Один Арис остался подле Юлии. Он начал говорить, ему отвечали сухо, коротко, казалось, что она была в рассеянии.
На другой день Арис приехал к Юлии; но головная боль не позволила ей выйти из своей комнаты. На третий он увидел ее на бале: князь сидел подле нее, князь танцевал с нею, князь занимал ее приятным своим разговором. Арису поклонились учтиво – учтиво – более ничего. Спросили, здоров ли он? и не дожидались ответа. Арис подошел с другой стороны; его не приметили, и как приметить? он подошел не оттуда, где сидел князь. Бедный Арис! Догадайся.
Ты мог быть счастлив; но минута прошла! Что делать? Удалиться. Он то и сделал; не нужно сказывать, с каким чувством. Оставим его. Пусть он поплачет в уединении и, если можно, забудет милую ветреницу.
Между тем Юлия восхищалась князем. Молча, он казался ей Антиноем[13]; когда говорил, Цицероном; когда говорил: Юлия, я обожаю тебя! полубогом. Он не обманывал, и в самом деле пленился ее красотою, так, что не хотел быть ни в одном концерте, где не пела Юлия; ни на одном бале, где не танцевала Юлия; ни на одном гульбище, где не гуляла Юлия. Он любил прежде играть в карты: для Юлии оставил их. Любил часа по три в день проводить с английскими лошадьми своими: для Юлии забыл их. Любил спать до двух часов за полдень: для Юлии переменил образ жизни и редко не просыпался в полдень, чтобы на крыльях Зефира или, по крайней мере, в великолепной английской карете лететь к Юлии. Такая любовь не шутка. Вы скажете, что в рыцарские времена любили иначе; государи мои! всякий век имеет свои обычаи: мы живем в осьмом-надесять! Красавицы наши снисходительны и жалостливы, никоторая из них, сидя в ложе, не бросит перчатки на гриву разъяренного льва и не пошлет за нею своего рыцаря[14], для того, что рыцарь – не пойдет за нею!
Юлия думала, что князь не мог жить без нее; только ей казалось чудно, что он, говоря беспрестанно о сердце, никогда не упоминал о руке. Многие из приятельниц тихонько поздравляли ее с таким завидным женихом; но жених молчал. Наконец она дала ему почувствовать свое удивление; нежный князь оскорбился. «Юлия сомневается в силе прелестей своих! – сказал он с жаром. – Юлия хочет променять огненного Амура на холодного Гименея! милую улыбку первого на вечную угрюмость последнего! гирлянду розовую на цепь железную! О, Юлия! Любовь не терпит принуждения; одно слово, и все блаженство исчезнет! Мог ли бы Петрарка в узах брака любить свою Лауру так пламенно? Ах нет! воображение его не произвело бы ни одного из тех нежных сонетов, которыми я восхищаюсь. Так любить должно, и такой любви достойна Юлия!» Между тем Юлия побледнела. Князь увидел, что его философия ей не нравится; надобно было переменить язык, чтобы успокоить красавицу. «По крайней мере, – сказал он, – продлим, сколько можно, время любви нашей; оно уже никогда, никогда не возвратится, прелестная Юлия!» Тут он вздохнул. Юлия не могла с ним согласиться; она требовала верного слова. Князь дал его и в награждение за то хотел, чтобы она позволила ему некоторые вольности в обхождении. Всякий день присваивал он себе новое право… два жаркие сердца бились так сильно, так близко друг ко другу… Но скромность есть нужная добродетель и для самого сказочника. К тому же, не знаю отчего, собственное сердце мое бьется так сильно, когда я воображаю себе подобные случаи… Может быть, какие-нибудь темные воспоминания… Оставим…
Оставим все подробности и скажем просто, что бывали минуты, в которые одна богиня невинности могла спасти Юлиину невинность. Она почувствовала опасность, и князь принужден был назначить день для торжественной помолвки. В ожидании сего дня он истощил все возможные хитрости, чтобы победить ее твердость, но тщетно! В самое то время, когда ей, по всем человеческим вероятностям, надлежало забыться, она строгим взором отсылала его от себя, по крайней мере, шага на два, так что он лишился всей надежды быть счастливо-дерзким без имени супруга.
Однажды поутру, когда Юлия открыла глаза и с первою мыслию представила себе любезного своего князя, вручили ей письмецо следующего содержания:
«Вы любезны, но что любезнее вольности? Мне горестно расстаться с вами, но мысль о вечной обязанности еще горестнее. Сердце не знает законов и перестает любить, когда захочет; что ж будет супружество? несносное бремя. Вы не хотели любить по-моему, любить только для удовольствия любви, любить, пока любишь: итак – простите! Называйте меня вероломным, если угодно; но давно говорят в свете, что клятва любовников пишется на песке и что самый легкий ветерок завевает ее. Впрочем, с такими милыми свойствами, с такими прелестями вам нетрудно найти достойного супруга… может быть, верного, постоянного! Родятся Фениксы, но я, в сем смысле, не Феникс; и потому оставляю вас в покое. Меня уже нет в Москве. Простите! Князь N*».
Юлия затрепетала и, следуя обыкновению новых Дидон, упала в обморок. Через несколько минут опомнилась, для того чтобы опять забыться. Наконец, собрав силы свои, она нашла для себя некоторое облегчение в том, чтобы проклинать мужчин. «Они все изверги, злодеи, вероломные; тигрица воспитала их молоком своим; под языком носят они змеиный яд, а в сердце их шипит ехидна. Слезы их – слезы крокодиловы; поверь им, и гибель неизбежна!» – Такими нежными красками писала портрет наш отчаянная Юлия. Извинительно, но справедливо ли? В одну ли форму отлиты сердца мужчин? Могут ли все отвечать за одного?.. Но человек в страсти есть худой логик: один кажется ему всеми, а все одним.
Не позже как на другой день узнали в городе о разрыве наших любовников. «Князь N* оставил Юлию!» – говорили мужчины, пожимая плечами. «Князь N* оставил Юлию», – говорили женщины с коварною улыбкою, и всякая из них думала: «Меня бы он не оставил!» Как показаться в свете? Юлия возненавидела его и несколько времени не выходила из своего кабинета.
Недели через две после сей истории приехал к ней Арис. Она подумала… и велела его пустить. Бедный Арис! он должен был страдать вместе со всеми мужчинами от стрел Юлиина красноречия и слушать с видом кающегося преступника, когда бранили непостоянство и вероломных! Другой на его месте взглянул бы на Юлию такими глазами, что она, конечно бы, закраснелась и замолчала; но добрый Арис любил, не мог преодолеть страсти своей и приехал не для того, чтобы мстить огорченной красавице.
Юлия довольна была его посещением; желала видеть его в другой, в третий раз, и через несколько времени сердце ее перестало кипеть гневом на мужчин. Арисова нежность, кротость, сердечные достоинства, которых в светском шуме не могла она так сильно и живо чувствовать, тронули ее душу в искренних разговорах тихого кабинета. «Для чего, – сказала Юлия сквозь слезы, – для чего другие мужчины не подобны вам! Тогда нежнейшая склонность нашего сердца не была бы для нас источником тоски и горести…» Арис воспользовался сею минутою, и Юлия не могла отказаться от руки его, с тем условием, чтобы оставить навсегда коварный свет, как она говорила, стараясь загладить в мыслях своих последние черты легкомысленного князя N*. «Коварный свет, недостойный быть свидетелем нашего благополучия, любезный Арис! Презрим суетность его – он мне несносен – и удалимся в деревню!» – «Все дни мои, – отвечал он с радостными слезами, – будут посвящены твоему удовольствию, несравненная Юлия! Я рад жить с тобою на краю мира; никогда, никогда не оскорблю тебя ни взором, ни упреком, ни жалобою. Воля твоя – мой закон; ты делаешь меня счастливым; угадывать твои желанья, исполнять их, зависеть от тебя совершенно есть священный долг моей благодарности!» Арис не обманывает Юлию; а Юлия – увидим!
Первые шесть или семь недель протекли для них в деревне, как шесть или семь веселых дней. Добродетельный супруг восхищался прелестною супругою всякой час, всякую минуту. Юлия была чувствительна к его нежности, и сердца их сливались в тихих восторгах. Казалось, что сама природа брала участие в их радостях: она цвела тогда во всем пространстве садов своих. Везде благоухали ясмины и ландыши; везде пели соловьи и малиновки; везде курился фимиам любви, и все питало удовольствиями любовь наших супругов.
«Боже мой! – говорила Юлия. – Как могут люди жить в городе! Как могут они выезжать из деревни! Там шум и беспокойство; здесь чистое, невинное удовольствие. Там вечное принуждение; здесь покой и свобода. Ах, друг мой! – с умильным взором брала она Арисову руку и прижимала ее к своей груди. – Ах, друг мой! только в одной сельской тишине, в одних объятиях Натуры чувствительная душа может насладиться всею полнотою любви и нежности!»
В конце лета Юлия все еще хвалила сельскую жизнь, хотя и не с таким уже красноречием, не с таким жаром. Но за красным летом следует мрачная осень. Цветы и в поле, и в саду увяли; зелень поблекла; листья слетели с деревьев; птички… бог знает, куда девались, и все стало так печально, так уныло, что Юлия потеряла всю охоту хвалить деревенское уединение. Арис приметил, что она, смотря в окно, часто закрывала белым платком алый свой ротик и что белый платок, как будто бы от веяния Зефира, поднимался на нем и опускался – то есть, сказать просто, Юлия зевала! Арис вздохнул, взял том «Новой Элоизы», развернул и прочитал несколько страниц… о блаженстве взаимной любви. Юлия перестала зевать, слушала и наконец сказала: «Прекрасно! только знаешь ли, мой друг? Мне кажется, что Руссо писал более по воображению, нежели по сердцу. Хорошо, если бы так было; но так ли бывает в самом деле? Удовольствие счастливой любви есть, конечно, первое в жизни; но может ли оно быть всегда равно живо, всегда наполнять душу? может ли заменить все другие удовольствия? может ли населить для нас пустыню? Ах! сердце человеческое ненасытимо; оно хочет беспрестанно чего-нибудь нового, новых идей, новых впечатлений, которые, подобно утренней росе, освежают внутренние чувства его и дают им новую силу. Например, я думаю, что самая пылкая любовь может простыть в совершенном уединении; она имеет нужду в сравнениях, чтобы тем более чувствовать цену предмета своего». Арис вздохнул и сказал: «Я не так думал; но… мы завтра едем в город!»
Юлия снова явилась в свете, и с новым блеском красоты своей, с богатством, с пышностию; довольно – свет принял ее с рукоплесканием, и розы со всех сторон посыпались на Юлию. Веселье за весельем, удовольствие за удовольствием – так, как и прежде, – с тою разницею, что замужняя женщина имеет еще более удобности наслаждаться всеми приятностями светской жизни.
Героиня наша хотела жить открытым домом, и, по крайней мере, четыре раза в неделю ужинало у нее 30 или 40 человек. Арис молчал; делал все, что ей угодно было. Юлия чувствовала сию нежность и, оставаясь с ним наедине, награждала его за то восхитительными своими ласками. «Не правда ли, друг мой, – говорила она с прелестною улыбкою, – что городские забавы и разнообразие предметов еще более оживляют любовь нашу? Сердце мое, утомленное светским шумом, наслаждается покоем в твоих объятиях». Арис вздыхал так тихо, что Юлия не слыхала того.